Черный монах - А. П. Чехов
о произведении I II III IV V VI VII VIII IXVIII
Опять наступило лето, и доктор приказал ехать в деревню.
Коврин уже выздоровел, перестал видеть черного монаха, и ему
оставалось только подкрепить свои физические силы. Живя у тестя
в деревне, он пил много молока, работал только два часа в сутки,
не пил вина и не курил.
Под Ильин день вечером в доме служили всенощную. Когда дьячок
подал священнику кадило, то в старом громадном зале запахло
точно кладбищем, и Коврину стало скучно. Он вышел в сад. Не
замечая роскошных цветов, он погулял по саду, посидел на скамье,
потом прошелся по парку; дойдя до реки, он спустился вниз и тут
постоял в раздумье, глядя на воду. Угрюмые сосны с мохнатыми
корнями, которые в прошлом году видели его здесь таким молодым,
радостным и бодрым, теперь не шептались, а стояли неподвижные и
немые, точно не узнавали его. И в самом деле, голова у него
острижена, длинных красивых волос уже нет, походка вялая, лицо,
сравнительно с прошлым летом, пополнело и побледнело.
По лавам он перешел на тот берег. Там, где в прошлом году была
рожь, теперь лежал в рядах скошенный овес. Солнце уже зашло, и
на горизонте пылало широкое красное зарево, предвещавшее на
завтра ветреную погоду. Было тихо. Всматриваясь по тому
направлению, где в прошлом году показался впервые черный монах,
Коврин постоял минут двадцать, пока не начала тускнуть вечерняя
заря...
Когда он, вялый, неудовлетворенный, вернулся домой, всенощная
уже кончилась. Егор Семеныч и Таня сидели на ступенях террасы и
пили чай. Они о чем-то говорили, но, увидев Коврина, вдруг
замолчали, и он заключил по их лицам, что разговор у них шел о
нем.
— Тебе, кажется, пора уже молоко пить, — сказала Таня мужу.
— Нет, не пора... — ответил он, садясь на самую нижнюю ступень.
— Пей сама. Я не хочу.
Таня тревожно переглянулась с отцом и сказала виноватым голосом:
— Ты сам замечаешь, что молоко тебе полезно.
— Да, очень полезно! — усмехнулся Коврин. — Поздравляю вас:
после пятницы во мне прибавился еще один фунт весу. — Он крепко
сжал руками голову и проговорил с тоской: — Зачем, зачем вы меня
лечили? Бромистые препараты, праздность, теплые ванны, надзор,
малодушный страх за каждый глоток, за каждый шаг — всё это в
конце концов доведет меня до идиотизма. Я сходил с ума, у меня
была мания величия, но зато я был весел, бодр и даже счастлив, я
был интересен и оригинален. Теперь я стал рассудительнее и
солиднее, но зато я такой, как все: я — посредственность, мне
скучно жить... О, как вы жестоко поступили со мной! Я видел
галлюцинации, но кому это мешало? Я спрашиваю: кому это мешало?
— Бог знает, что ты говоришь! — вздохнул Егор Семеныч. — Даже
слушать скучно.
— А вы не слушайте.
Присутствие людей, особенно Егора Семеныча, теперь уж раздражало
Коврина, он отвечал ему сухо, холодно и даже грубо и иначе не
смотрел на него, как насмешливо и с ненавистью, а Егор Семеныч
смущался и виновато покашливал, хотя вины за собой никакой не
чувствовал. Не понимая, отчего так резко изменились их милые,
благодушные отношения, Таня жалась к отцу и с тревогой
заглядывала ему в глаза; она хотела понять и не могла, и для нее
ясно было только, что отношения с каждым днем становятся все
хуже и хуже, что отец в последнее время сильно постарел, а муж
стал раздражителен, капризен, придирчив и неинтересен. Она уже
не могла смеяться и петь, за обедом ничего не ела, не спала по
целым ночам, ожидая чего-то ужасного, и так измучилась, что
однажды пролежала в обмороке от обеда до вечера. Во время
всенощной ей показалось, что отец плакал, и теперь, когда они
втроем сидели на террасе, она делала над собой усилия, чтобы не
думать об этом.
— Как счастливы Будда и Магомет или Шекспир, что добрые
родственники и доктора не лечили их от экстаза и. вдохновения! —
сказал Коврин. — Если бы Магомет принимал от нервов бромистый
калий, работал только два часа в сутки и пил молоко, то после
этого замечательного человека осталось бы так же мало, как после
его собаки. Доктора и добрые родственники в конце концов сделают
то, что человечество отупеет, посредственность будет считаться
гением и цивилизация погибнет. Если бы вы знали, — сказал Коврин
с досадой, — как я вам благодарен!
Он почувствовал сильное раздражение и, чтобы не сказать лишнего,
быстро встал и пошел в дом. Было тихо, и в открытые окна несся
из сада аромат табака и ялаппы. В громадном темном зале на полу
и на рояли зелеными пятнами лежал лунный свет. Коврину
припомнились восторги прошлого лета, когда так же пахло ялаппой
и в окнах светилась луна. Чтобы вернуть прошлогоднее настроение,
он быстро пошел к себе в кабинет, закурил крепкую сигару и
приказал лакею принести вина. Но от сигары во рту стало горько и
противно, а вино оказалось не такого вкуса, как в прошлом году.
И что значит отвыкнуть! От сигары и двух глотков вина у него
закружилась голова и началось сердцебиение, так что понадобилось
принимать бромистый калий.
Перед тем, как ложиться спать, Таня говорила ему:
— Отец обожает тебя. Ты на него сердишься за что-то, и это
убивает его. Посмотри: он стареет не по дням, а по часам. Умоляю
тебя, Андрюша, бога ради, ради своего покойного отца, ради моего
покоя, будь с ним ласков!
— Не могу и не хочу.
— Но почему? — спросила Таня, начиная дрожать всем телом. —
Объясни мне, почему?
— Потому, что он мне не симпатичен, вот и все, — небрежно сказал
Коврин и пожал плечами, — но не будем говорить о нем: он твой
отец.
— Не могу, не могу понять! — проговорила Таня, сжимая себе виски
и глядя в одну точку. — Что-то непостижимое, ужасное происходит
у нас в доме. Ты изменился, стал на себя не похож... Ты, умный,
необыкновенный человек, раздражаешься из-за пустяков,
вмешиваешься в дрязги... Такие мелочи волнуют тебя, что иной раз
просто удивляешься и не веришь: ты ли это? Ну, ну, не сердись,
не сердись, — продолжала она, пугаясь своих слов и целуя ему
руки. — Ты умный, добрый, благородный. Ты будешь справедлив к
отцу. Он такой добрый!
— Он не добрый, а добродушный. Водевильные дядюшки, вроде твоего
отца, с сытыми добродушными физиономиями, необыкновенно
хлебосольные и чудаковатые, когда-то умиляли меня и смешили и в
повестях, и в водевилях, и в жизни, теперь же они мне противны.
Это эгоисты до мозга костей. Противнее всего мне их сытость и
этот желудочный, чисто бычий или кабаний оптимизм.
Таня села на постель и положила голову на подушку.
— Это пытка, — проговорила она, и по ее голосу видно было, что
она уже крайне утомлена и что ей тяжело говорить. — С самой зимы
ни одной покойной минуты... Ведь это ужасно, боже мой! Я
страдаю...
— Да, конечно, я — Ирод, а ты и твой папенька — египетские
младенцы. Конечно!
Его лицо показалось Тане некрасивым и неприятным. Ненависть и
насмешливое выражение не шли к нему. Да и раньше она замечала,
что на его лице уже чего-то недостает, как будто с тех пор, как
он остригся, изменилось и лицо. Ей захотелось сказать ему
что-нибудь обидное, но тотчас же она поймала себя на
неприязненном чувстве, испугалась и пошла из спальни.