А. П. Чехов - Три года
о произведении I II III IV V VI VII VIII IX X XI XII XIII XIV XV XVI XVIIXI
Она и Панауров ехали в отдельном купе; на голове у него был
картуз из барашкового меха какой-то странной формы.
— Да, не удовлетворил меня Петербург, — говорил он с
расстановкою, вздыхая. — Обещают много, но ничего определенного.
Да, дорогая моя. Был я мировым судьей, непременным членом,
председателем мирового съезда, наконец, советником губернского
правления; кажется, послужил отечеству и имею право на внимание,
но вот вам: никак не могу добиться, чтобы меня перевели в другой
город...
Панауров закрыл глаза и покачал головой.
— Меня не признают, — продолжал он, как бы засыпая. — Конечно, я
не гениальный администратор, но зато я порядочный, честный
человек, а по нынешним временам и это редкость. Каюсь, иногда
женщин я обманывал слегка, но по отношению к русскому
правительству я всегда был джентльменом. Но довольно об этом, —
сказал он, открывая глаза, — будем говорить о вас. Что это вам
вздумалось вдруг ехать к папаше?
— Так, с мужем немножко не поладила, — сказала Юлия, глядя на
его картуз.
— Да, какой-то он у вас странный. Все Лаптевы странные. Муж ваш
еще ничего, туда-сюда, но брат его Федор совсем дурак.
Панауров вздохнул и спросил серьезно:
— А любовник у вас уже есть?
Юлия посмотрела на него с удивлением и усмехнулась.
— Бог знает, что вы говорите.
На большой станции, часу в одиннадцатом, оба вышли и поужинали.
Когда поезд пошел дальше, Панауров снял пальто и свой картузик и
сел рядом с Юлией.
— А вы очень милы, надо вам сказать, — начал он. — Извините за
трактирное сравнение, вы напоминаете мне свежепросоленный
огурчик; он, так сказать, еще пахнет парником, но уже содержит в
себе немножко соли и запах укропа. Из вас мало-помалу
формируется великолепная женщина, чудесная, изящная женщина.
Если б эта наша поездка происходила лет пять назад, — вздохнул
он, — то я почел бы приятным долгом поступить в ряды ваших
поклонников, но теперь, увы, я инвалид.
Он грустно и в то же время милостиво улыбнулся и обнял ее за
талию.
— Вы с ума сошли! — сказала она, покраснела и испугалась так,
что у нее похолодели руки и ноги. — Оставьте, Григорий Николаич!
— Что же вы боитесь, милая? — спросил он мягко. — Что тут
ужасного? Вы просто не привыкли.
Если женщина протестовала, то для него это только значило, что
он произвел впечатление и нравится. Держа Юлию за талию, он
крепко поцеловал ее в щеку, потом в губы, в полной уверенности,
что доставляет ей большое удовольствие. Юлия оправилась от
страха и смущения и стала смеяться. Он поцеловал ее еще раз и
сказал, надевая свой смешной картуз:
— Вот и всё, что может дать вам инвалид. Один турецкий паша,
добрый старичок, получил от кого-то в подарок или, кажется, в
наследство целый гарем. Когда его молодые красивые жены
выстроились перед ним в шеренгу, он обошел их, поцеловал каждую
и сказал: «Вот и всё, что я теперь в состоянии дать вам». То же
самое говорю и я.
Все это казалось ей глупым, необыкновенным и веселило ее.
Хотелось шалить. Ставши на диван и напевая, она достала с полки
коробку с конфетами и крикнула, бросив кусочек шоколада:
— Ловите!
Он поймал; она бросила ему другую конфетку с громким смехом,
потом третью, а он всё ловил и клал себе в рот, глядя на нее
умоляющими глазами, и ей казалось, что в его лице, в чертах и в
выражении много женского и детского. И когда она, запыхавшись,
села на диван и продолжала смотреть на него со смехом, он двумя
пальцами дотронулся до ее щеки и проговорил как бы с досадой:
— Подлая девчонка!
— Возьмите, — сказала она, подавая ему коробку. — Я не люблю
сладкого.
Он съел конфеты, все до одной, и пустую коробку запер к себе в
чемодан; он любил коробки с картинками.
— Однако, довольно шалить, — сказал он. — Инвалиду пора бай-бай.
Он достал из портпледа свой бухарский халат и подушку, лег и
укрылся халатом.
— Спокойной ночи, голубка! — тихо проговорил он и вздохнул так,
как будто у него болело всё тело.
И скоро послышался храп. Не чувствуя никакого стеснения, она
тоже легла и скоро уснула.
Когда на другой день утром она в своем родном городе ехала с
вокзала домой, то улицы казались ей пустынными, безлюдными, снег
серым, а дома маленькими, точно кто приплюснул их. Встретилась
ей процессия: несли покойника в открытом гробе, с хоругвями.
«Покойника встретить, говорят, к счастью», — подумала она.
На окнах того дома, в котором жила когда-то Нина Федоровна,
теперь были приклеены белые билетики.
С замиранием сердца она въехала в свой двор и позвонила у двери.
Ей отворила незнакомая горничная, полная, заспанная, в теплой
ватной кофте. Идя по лестнице, Юлия вспомнила, как здесь
объяснялся ей в любви Лаптев, но теперь лестница была немытая,
вся в следах. Наверху, в холодном коридоре, ожидали больные в
шубах. II почему-то сердце у нее сильно билось и она едва шла от
волнения.
Доктор, еще больше пополневший, красный, как кирпич, и с
взъерошенными волосами, пил чай. Увидев дочь, он очень
обрадовался и даже прослезился; она подумала, что в жизни этого
старика она — единственная радость, и, растроганная, крепко
обняла его и сказала, что будет жить у него долго, до Пасхи.
Переодевшись у себя в комнате, она пришла в столовую, чтобы
вместе пить чай, он ходил из угла в угол, засунув руки в
карманы, и пел: «ру-ру-ру», — значит, был чем-то недоволен.
— Тебе в Москве живется очень весело, — сказал он. — Я за тебя
очень рад... Мне же, старику, ничего не нужно. Я скоро издохну и
освобожу вас всех. И надо удивляться, что у меня такая крепкая
шкура, что я еще жив! Изумительно!
Он сказал, что он старый, двужильный осел, на котором ездят все.
На него взвалили лечение Нины Федоровны, заботы об ее детях, ее
похороны; а этот хлыщ Панауров ничего знать не хотел и даже взял
у него сто рублей взаймы и до сих пор не отдает.
— Возьми меня в Москву и посади там в сумасшедший дом! — сказал
доктор. — Я сумасшедший, я наивный ребенок, так как всё еще верю
в правду и справедливость!
Затем он упрекал ее мужа в недальновидности: не покупает домов,
которые продаются так выгодно. И теперь уж Юлии казалось, что в
жизни этого старика она — не единственная радость. Когда он
принимал больных и потом уехал на практику, она ходила по всем
комнатам, не зная, что делать и о чем думать. Она уже отвыкла от
родного города и родного дома; ее не тянуло теперь ни на улицу,
ни к знакомым, и при воспоминании о прежних подругах и о
девичьей жизни не становилось грустно и не было жаль прошлого.
Вечером она оделась понаряднее и пошла ко всенощной. Но в церкви
были только простые люди, и ее великолепная шуба и шляпка не
произвели никакого впечатления. И казалось ей, будто произошла
какая-то перемена и в церкви, и в ней самой. Прежде она любила,
когда во всенощной читали канон и певчие пели ирмосы, например,
«Отверзу уста моя», любила медленно подвигаться в толпе к
священнику, стоящему среди церкви, и потом ощущать на своем лбу
святой елей, теперь же она ждала только, когда кончится служба.
И, выходя из церкви, она уже боялась, чтобы у нее не попросили
нищие; было бы скучно останавливаться и искать карманы, да и в
карманах у нее уже не было медных денег, а были только рубли.
Легла она в постель рано, а уснула поздно. Снились ей всё
какие-то портреты и похоронная процессия, которую она видела
утром; открытый гроб с мертвецом внесли во двор и остановились у
двери, потом долго раскачивали гроб на полотенцах и со всего
размаха ударили им в дверь. Юлия проснулась и вскочила в ужасе.
В самом деле, внизу стучали в дверь и проволока от звонка
шуршала по стене, но звонка не было слышно.
Закашлял доктор. Вот, слышно, горничная сошла вниз, потом
вернулась.
— Барыня! — сказала она и постучала в дверь. — Барыня!
— Что такое? — спросила Юлия.
— Вам телеграмма!
Юлия со свечой вышла к ней. Позади горничной стоял доктор, в
нижнем белье и пальто, и тоже со свечой.
— Звонок у нас испортился, — говорил он, зевая спросонок. —
Давно бы починить надо.
Юлия распечатала телеграмму и прочла: «Пьем ваше здоровье.
Ярцев, Кочевой».
— Ах, какие дураки! — сказала она и захохотала; на душе у нее
стало легко и весело.
Вернувшись к себе в комнату, она тихо умылась, оделась, потом
долго укладывала свои вещи, пока не рассвело, а в полдень уехала
в Москву.