А. П. Чехов - Три года
о произведении I II III IV V VI VII VIII IX X XI XII XIII XIV XV XVI XVIIXV
Лаптев сидел в кресле и читал, покачиваясь; Юлия была тут же
в кабинете и тоже читала. Казалось, говорить было не о чем, и
оба с утра молчали. Изредка он посматривал на нее через книгу и
думал: женишься по страстной любви или совсем без любви — не всё
ли равно? И то время, когда он ревновал, волновался, страдал,
представлялось ему теперь далеким. Он успел уже побывать за
границей и теперь отдыхал от поездки и рассчитывал с
наступлением весны опять поехать в Англию, где ему очень
понравилось.
А Юлия Сергеевна привыкла к своему горю, уже не ходила во
флигель плакать. В эту зиму она уже не ездила по магазинам, не
бывала в театрах и на концертах, а оставалась дома. Она не
любила больших комнат и всегда была или в кабинете мужа, или у
себя в комнате, где у нее были киоты, полученные в приданое, и
висел на степе тот самый пейзаж, который так понравился ей на
выставке. Денег на себя она почти не тратила и проживала теперь
так же мало, как когда-то в доме отца.
Зима протекала не весело. Везде в Москве играли в карты, но если
вместо этого придумывали какое-нибудь другое развлечение,
например, пели, читали, рисовали, то выходило еще скучнее. И
оттого, что в Москве было мало талантливых людей и на всех
вечерах участвовали всё одни и те же певцы и чтецы, само
наслаждение искусством мало-помалу приелось и превратилось для
многих в скучную, однообразную обязанность.
К тому же у Лаптевых не проходило ни одного дня без огорчений.
Старик Федор Степаныч видел очень плохо и уже не бывал в амбаре,
и глазные врачи говорили, что он скоро ослепнет; Федор тоже
почему-то перестал бывать в амбаре, а сидел всё время дома и
что-то писал. Панауров получил перевод в другой город с
производством в действительные статские советники и теперь жил в
«Дрездене» и почти каждый день приезжал к Лаптеву просить денег.
Киш, наконец, вышел из университета и в ожидании, пока Лаптевы
найдут ему какую-нибудь должность, просиживал у них по целым
дням, рассказывая длинные, скучные истории. Всё это раздражало и
утомляло и делало будничную жизнь неприятной.
Вошел в кабинет Петр и доложил, что пришла какая-то незнакомая
дама. На карточке, которую он подал, было: «Жозефина Иосифовна
Милан».
Юлия Сергеевна лениво поднялась и вышла, слегка прихрамывая, так
как отсидела ногу. В дверях показалась дама, худая, очень
бледная, с темными бровями, одетая во всё черное. Она сжала на
груди руки и проговорила с мольбой:
— Мосьё Лаптев, спасите моих детей!
Звон браслетов и лицо с пятнами пудры Лаптеву уже были знакомы;
он узнал ту самую даму, у которой как-то перед свадьбой ему
пришлось так некстати пообедать. Это была вторая жена Панаурова.
— Спасите моих детей! — повторила она, и лицо ее задрожало и
стало вдруг старым и жалким, и глаза покраснели. — Только вы
один можете спасти нас, и я приехала к вам в Москву на последние
деньги! Дети мои умрут с голоду!
Она сделала такое движение, как будто хотела стать на колени.
Лаптев испугался и схватил ее за руки повыше локтей.
— Садитесь, садитесь... — бормотал он, усаживая ее. — Прошу вас,
садитесь.
— У нас теперь нет денег, чтобы купить себе хлеба, — сказала
она. — Григорий Николаич уезжает на новую должность, но меня с
детьми не хочет брать с собой, и те деньги, которые вы,
великодушный человек, присылали нам, тратит только на себя. Что
же нам делать? Что? Бедные, несчастные дети!
— Успокойтесь, прошу вас. Я прикажу в конторе, чтобы эти деньги
высылали на ваше имя.
Она зарыдала, потом успокоилась, и он заметил, что от слез у нее
по напудренным щекам прошли дорожки и что у нее растут усы.
— Вы великодушны без конца, мосьё Лаптев. Но будьте нашим
ангелом, нашею доброю феей, уговорите Григория Николаича, чтобы
он не покидал меня, а взял с собой. Ведь я его люблю, люблю
безумно, он моя отрада.
Лаптев дал ей сто рублей и пообещал поговорить с Панауровым и,
провожая до передней, всё боялся, как бы она не зарыдала или не
стала на колени.
После нее пришел Киш. Потом пришел Костя с фотографическим
аппаратом. В последнее время он увлекался фотографией и каждый
день по нескольку раз снимал всех в доме, и это новое занятие
приносило ему много огорчений, и он даже похудел.
Перед вечерним чаем пришел Федор. Севши в кабинете в угол, он
раскрыл книгу и долго смотрел всё в одну страницу, по-видимому,
не читая. Потом долго пил чай; лицо у него было красное. В его
присутствии Лаптев чувствовал на душе тяжесть; даже молчание его
было ему неприятно.
— Можешь поздравить Россию с новым публицистом, — сказал Федор.
— Впрочем, шутки в сторону, разрешился, брат, я одною
статеечкой, проба пера, так сказать, и принес тебе показать.
Прочти, голубчик, и скажи свое мнение. Только искренно.
Он вынул из кармана тетрадку и подал ее брату. Статья называлась
так: «Русская душа»; написана она была скучно, бесцветным
слогом, каким пишут обыкновенно неталантливые, втайне
самолюбивые люди, и главная мысль ее была такая: интеллигентный
человек имеет право не верить в сверхъестественное, но он обязан
скрывать это свое неверие, чтобы не производить соблазна и не
колебать в людях веры; без веры нет идеализма, а идеализму
предопределено спасти Европу и указать человечеству настоящий
путь.
— Но тут ты не пишешь, от чего надо спасать Европу, — сказал
Лаптев.
— Это понятно само собой.
— Ничего не понятно, — сказал Лаптев и прошелся в волнении. — Не
понятно, для чего это ты написал. Впрочем, это твое дело.
— Хочу издать отдельною брошюрой.
— Это твое дело.
Помолчали минуту. Федор вздохнул и сказал:
— Глубоко, бесконечно жаль, что мы с тобой разно мыслим. Ах,
Алеша, Алеша, брат мой милый! Мы с тобою люди русские,
православные, широкие люди; к лицу ли нам все эти немецкие и
жидовские идеишки? Ведь мы с тобой не прохвосты какие-нибудь, а
представители именитого купеческого рода.
— Какой там именитый род? — проговорил Лаптев, сдерживая
раздражение. — Именитый род! Деда нашего помещики драли, и
каждый последний чиновничишка бил его в морду. Отца драл дед,
меня и тебя драл отец. Что нам с тобой дал этот твой именитый
род? Какие нервы и какую кровь мы получили в наследство? Ты вот
уже почти три года рассуждаешь, как дьячок, говоришь всякий
вздор и вот написал — ведь это холопский бред! А я, а я?
Посмотри на меня... Ни гибкости, ни смелости, ни сильной воли; я
боюсь за каждый свой шаг, точно меня выпорют, я робею перед
ничтожествами, идиотами, скотами, стоящими неизмеримо ниже меня
умственно и нравственно; я боюсь дворников, швейцаров,
городовых, жандармов, я всех боюсь, потому что я родился от
затравленной матери, с детства я забит и запуган!.. Мы с тобой
хорошо сделаем, если не будем иметь детей. О, если бы дал бог,
нами кончился бы этот именитый купеческий род!
В кабинет вошла Юлия Сергеевна и села у стола.
— Вы о чем-то тут спорили? — сказала она. — Я не помешала?
— Нет, сестреночка, — ответил Федор, — разговор у нас
принципиальный. Вот ты говоришь: такой-сякой род, — обратился он
к брату, — однако же, этот род создал миллионное дело. Это
чего-нибудь да стоит!
— Велика важность — миллионное дело! Человек без особенного ума,
без способностей случайно становится торгашом, потом богачом,
торгует изо дня в день, без всякой системы, без цели, не имея
даже жадности к деньгам, торгует машинально, и деньги сами идут
к нему, а не он к ним. Он всю жизнь сидит у дела и любит его
потому только, что может начальствовать над приказчиками,
издеваться над покупателями. Он старостой в церкви потому, что
там можно начальствовать над певчими и гнуть их в дугу; он
попечитель школы потому, что ему нравится сознавать, что учитель
— его подчиненный и что он может разыгрывать перед ним
начальство. Купец любит не торговать, а начальствовать, и ваш
амбар не торговое учреждение, а застенок! Да, для такой
торговли, как ваша, нужны приказчики обезличенные, обездоленные,
и вы сами приготовляете себе таких, заставляя их с детства
кланяться вам в ноги за кусок хлеба, и с детства вы приучаете их
к мысли, что вы — их благодетели. Небось вот университетского
человека ты в амбар к себе не возьмешь!
— Университетские люди для нашего дела не годятся.
— Неправда! — крикнул Лаптев. — Ложь!
— Извини, мне кажется, ты плюешь в колодезь, из которого пьешь,
— сказал Федор и встал. — Наше дело тебе ненавистно, однако же
ты пользуешься его доходами.
— Ага, договорились! — сказал Лаптев и засмеялся, сердито глядя
на брата. — Да, не принадлежи я к вашему именитому роду, будь у
меня хоть на грош воли и смелости, я давно бы швырнул от себя
эти доходы и пошел бы зарабатывать себе хлеб. Но вы в своем
амбаре с детства обезличили меня! Я ваш!
Федор взглянул на часы и стал торопливо прощаться. Он поцеловал
руку у Юлии и вышел, но, вместо того, чтобы идти в переднюю,
прошел в гостиную, потом в спальню.
— Я забыл расположение комнат, — сказал он в сильном
замешательстве. — Странный дом. Не правда ли, странный дом?
Когда он надевал шубу, то был будто ошеломлен, и лицо его
выражало боль. Лаптев уже не чувствовал гнева; он испугался и в
то же время ему стало жаль Федора, и та теплая, хорошая любовь к
брату, которая, казалось, погасла в нем в эти три года, теперь
проснулась в его груди, и он почувствовал сильное желание
выразить эту любовь.
— Ты, Федя, приходи завтра к нам обедать, — сказал он и погладил
его по плечу. — Придешь?
— Да, да. Но дайте мне воды.
Лаптев сам побежал в столовую, взял в буфете, что первое
попалось ему под руки, — это была высокая пивная кружка, — налил
воды и принес брату. Федор стал жадно пить, но вдруг укусил
кружку, послышался скрежет, потом рыдание. Вода полилась на
шубу, на сюртук. И Лаптев, никогда раньше не видавший плачущих
мужчин, в смущении и испуге стоял и не знал, что делать. Он
растерянно смотрел, как Юлия и горничная сняли с Федора шубу и
повели его обратно в комнаты, и сам пошел за ними, чувствуя себя
виноватым.
Юлия уложила Федора и опустилась перед ним на колени.
— Это ничего, — утешала она. — Это у вас нервы...
— Голубушка, мне так тяжело! — говорил он. — Я несчастлив,
несчастлив... но всё время я скрывал, скрывал!
Он обнял ее за шею и прошептал ей на ухо:
— Я каждую ночь вижу сестру Нину. Она приходит и садится в
кресло возле моей постели...
Когда час спустя он опять надевал в передней шубу, то уже
улыбался и ему было совестно горничной. Лаптев поехал проводить
его на Пятницкую.
— Ты приезжай к нам завтра обедать, — говорил он дорогой, держа
его под руку, — а на Пасху поедем вместе за границу. Тебе
необходимо проветриться, а то ты совсем закис.
— Да, да. Я поеду, я поеду... И сестреночку с собой возьмем.
Вернувшись домой, Лаптев застал жену в сильном нервном
возбуждении. Происшествие с Федором потрясло ее, и она никак не
могла успокоиться. Она не плакала, но была очень бледна и
металась в постели и цепко хваталась холодными пальцами за
одеяло, за подушку, за руки мужа. Глаза у нее были большие,
испуганные.
— Не уходи от меня, не уходи, — говорила она мужу. — Скажи,
Алеша, отчего я перестала богу молиться? Где моя вера? Ах, зачем
вы при мне говорили о религии? Вы смутили меня, ты и твои
друзья. Я уже не молюсь.
Он клал ей на лоб компрессы, согревал ей руки, поил ее чаем, а
она жалась к нему в страхе...
К утру она утомилась и уснула, а Лаптев сидел возле и держал ее
за руку. Так ему и не удалось уснуть. Целый день потом он
чувствовал себя разбитым, тупым, ни о чем не думал и вяло бродил
по комнатам.