А.П. Чехов - В овраге
о произведении I II III IV V VI VII VIII IXI
Село Уклеево лежало в овраге, так что с шоссе и со станции
железной дороги видны были только колокольня и трубы
ситценабивных фабрик. Когда прохожие спрашивали, какое это село,
то им говорили:
— Это то самое, где дьячок на похоронах всю икру съел.
Как-то на поминках у фабриканта Костюкова старик-дьячок увидел
среди закусок зернистую икру и стал есть ее с жадностью; его
толкали, дергали за рукав, но он словно окоченел от наслаждения:
ничего не чувствовал и только ел. Съел всю икру, а в банке было
фунта четыре. И прошло уж много времени с тех пор, дьячок давно
умер, а про икру всё помнили. Жизнь ли была так бедна здесь, или
люди не умели подметить ничего, кроме этого неважного события,
происшедшего десять лет назад, а только про село Уклеево ничего
другого не рассказывали.
В нем не переводилась лихорадка и была топкая грязь даже летом,
особенно под заборами, над которыми сгибались старые вербы,
дававшие широкую тень. Здесь всегда пахло фабричными отбросами и
уксусной кислотой, которую употребляли при выделке ситцев.
Фабрики — три ситцевых и одна кожевенная — находились не в самом
селе, а на краю и поодаль. Это были небольшие фабрики, и на всех
их было занято около четырехсот рабочих, не больше. От
кожевенной фабрики вода в речке часто становилась вонючей;
отбросы заражали луг, крестьянский скот страдал от сибирской
язвы, и фабрику приказано было закрыть. Она считалась закрытой,
но работала тайно с ведома станового пристава и уездного врача,
которым владелец платил по десяти рублей в месяц. Во всем селе
было только два порядочных дома, каменных, крытых железом; в
одном помещалось волостное правление, в другом, двухэтажном, как
раз против церкви, жил Цыбукин, Григорий Петров, епифанский
мещанин.
Григорий держал бакалейную лавочку, но это только для вида, на
самом же деле торговал водкой, скотом, кожами, хлебом в зерне,
свиньями, торговал чем придется, и когда, например, за границу
требовались для дамских шляп сороки, то он наживал на каждой
паре по тридцати копеек; он скупал лес на сруб, давал деньги в
рост, вообще был старик оборотливый.
У него было два сына. Старшин, Анисим, служил в полиции, в
сыскном отделении, и редко бывал дома. Младший, Степан, пошел по
торговой части и помогал отцу, но настоящей помощи от него не
ждали, так как он был слаб здоровьем и глух; его жена Аксинья,
красивая, стройная женщина, ходившая в праздники в шляпке и с
зонтиком, рано вставала, поздно ложилась и весь день бегала,
подобрав свои юбки и гремя ключами, то в амбар, то в погреб, то
в лавку, и старик Цыбукин глядел на нее весело, глаза у него
загорались, и в это время он жалел, что на ней женат не старший
сын, а младший, глухой, который, очевидно, мало смыслил в
женской красоте.
У старика всегда была склонность к семейной жизни, и он любил
свое семейство больше всего на свете, особенно старшего
сына-сыщика и невестку. Аксинья, едва вышла за глухого, как
обнаружила необыкновенную деловитость и уже знала, кому можно
отпустить в долг, кому нельзя, держала при себе ключи, не
доверяя их даже мужу, щелкала на счетах, заглядывала лошадям в
зубы, как мужик, и всё смеялась или покрикивала; и, что бы она
ни делала, ни говорила, старик только умилялся и бормотал:
— Ай да невестушка! Ай да красавица, матушка...
Он был вдов, но через год после свадьбы сына не выдержал и сам
женился. Ему нашли за тридцать верст от Уклеева девушку Варвару
Николаевну из хорошего семейства, уже пожилую, но красивую,
видную. Едва она поселилась в комнатке в верхнем этаже, как всё
просветлело в доме, точно во все окна были вставлены новые
стекла. Засветились лампадки, столы покрылись белыми как снег
скатертями, на окнах и в палисаднике показались цветы с красными
глазками, и уж за обедом ели не из одной миски, а перед каждым
ставилась тарелка. Варвара Николаевна улыбалась приятно и
ласково, и казалось, что в доме всё улыбается. И во двор, чего
раньше никогда не было, стали заходить нищие, странники,
богомолки; послышались под окнами жалобные, певучие голоса
уклеевских баб и виноватый кашель слабых, испитых мужиков,
уволенных с фабрики за пьянство. Варвара помогала деньгами,
хлебом, старой одеждой, а потом, обжившись, стала дотаскивать и
из лавки. Раз глухой видел, как она унесла две осьмушки чаю, и
это его смутило.
— Тут мамаша взяли две осьмушки чаю, — сообщил он потом отцу. —
Куда это записать?
Старик ничего не ответил, а постоял, подумал, шевеля бровями, и
пошел наверх к жене.
— Варварушка, ежели тебе, матушка, — сказал он ласково, —
понадобится что в лавке, то ты бери. Бери себе на здоровье, не
сомневайся.
И на другой день глухой, пробегая через двор, крикнул ей:
— Вы, мамаша, ежели что нужно, — берите!
В том, что она подавала милостыню, было что-то новое, что-то
веселое и легкое, как в лампадках и красных цветочках. Когда в
заговенье или в престольный праздник, который продолжался три
дня, сбывали мужикам протухлую солонину с таким тяжким запахом,
что трудно было стоять около бочки, и принимали от пьяных в
заклад косы, шапки, женины платки, когда в грязи валялись
фабричные, одурманенные плохой водкой, и грех, казалось,
сгустившись, уже туманом стоял в воздухе, тогда становилось
как-то легче при мысли, что там, в доме, есть тихая, опрятная
женщина, которой нет дела ни до солонины, ни до водки; милостыня
ее действовала в эти тягостные, туманные дни, как
предохранительный клапан в машине.
Дни в доме Цыбукина проходили в заботах. Еще солнце не всходило,
а Аксинья уже фыркала, умываясь в сенях, самовар кипел в кухне и
гудел, предсказывая что-то недоброе. Старик Григорий Петров,
одетый в длинный черный сюртук и ситцевые брюки, в высоких ярких
сапогах, такой чистенький, маленький, похаживал по комнатам и
постукивал каблучками, как свекор-батюшка в известной песне.
Отпирали лавку. Когда становилось светло, подавали к крыльцу
беговые дрожки и старик молодцевато садился на них, надвигая
свой большой картуз до ушей, и, глядя на него, никто не сказал
бы, что ему уже 56 лет. Его провожали жена и невестка, и в это
время, когда на нем был хороший, чистый сюртук и в дрожки был
запряжен громадный вороной жеребец, стоивший триста рублей,
старик не любил, чтобы к нему подходили мужики со своими
просьбами и жалобами; он ненавидел мужиков и брезговал ими, и
если видел, что какой-нибудь мужик дожидается у ворот, то кричал
гневно:
— Что стал там? Проходи дальше!
Или кричал, если то был нищий:
— Бог дасьть!
Он уезжал по делам; жена его, одетая в темное, в черном фартуке,
убирала комнаты или помогала в кухне. Аксинья торговала в лавке,
и слышно было во дворе, как звенели бутылки и деньги, как она
смеялась или кричала и как сердились покупатели, которых она
обижала; и в то же время было заметно, что там в лавке тайная
торговля водкой уже идет. Глухой тоже сидел в лавке или, без
шапки, заложив руки в карманы, ходил по улице и рассеянно
поглядывал то на избы, то вверх на небо. Раз шесть в день в доме
пили чай; раза четыре садились за стол есть. А вечером считали
выручку и записывали, потом спали крепко.
В Уклееве все три ситцевые фабрики и квартиры фабрикантов
Хрыминых Старших, Хрыминых Младших и Костюкова были соединены
телефоном. Провели телефон и в волостное правление, но там он
скоро перестал действовать, так как в нем завелись клопы и
прусаки. Волостной старшина был малограмотен и в бумагах каждое
слово писал с большой буквы, но когда испортился телефон, то он
сказал:
— Да, теперь нам без телефона будет трудновато.
Хрымины Старшие постоянно судились с Младшими, иногда и Младшие
ссорились между собою и начинали судиться, и тогда их фабрика не
работала месяц, два, пока они опять не мирились, и это
развлекало жителей Уклеева, так как по поводу каждой ссоры было
много разговоров и сплетен. В праздники Костюков и Хрымины
Младшие устраивали катанье, носились по Уклееву и давили телят.
Аксинья, шурша накрахмаленными юбками, разодетая, прогуливалась
на улице, около своей лавки; Младшие подхватывали ее и увозили
как будто насильно. Тогда выезжал и старик Цыбукин, чтобы
показать свою новую лошадь, и брал с собой Варвару.
Вечером, после катанья, когда ложились спать, во дворе у Младших
играли на дорогой гармонике, и если была луна, то от звуков этих
становилось на душе тревожно и радостно, и Уклеево уже не
казалось ямой.