Антон Павлович Чехов - В овраге
о произведении I II III IV V VI VII VIII IXIV
Прошло пять дней. Анисим, собравшийся уезжать, пришел наверх
к Варваре, чтобы проститься. У нее горели все лампадки, пахло
ладаном, а сама она сидела у окна и вязала чулок из красной
шерсти.
— Мало с нами пожил, — сказала она. — Заскучал небось? Ох-тех-те...
Живем мы хорошо, всего у нас много, и свадьбу твою сыграли
порядком, правильно; старик сказывал: две тысячи пошло. Одно
слово, живем, как купцы, только вот скучно у нас. Уж очень народ
обижаем. Сердце мое болит, дружок, обижаем как — и боже мой!
Лошадь ли меняем, покупаем ли что, работника ли нанимаем — на
всем обман. Обман и обман. Постное масло в лавке горькое,
тухлое, у людей деготь лучше. Да нешто, скажи на милость, нельзя
хорошим маслом торговать?
— Кто к чему приставлен, мамаша.
— Да ведь умирать надо? Ой-ой, право, поговорил бы ты с отцом!..
— А вы бы сами поговорили.
— Н-ну! Я ему свое, а он мне, как ты, в одно слово: кто к чему
приставлен. На том свете так тебе и станут разбирать, кто к чему
приставлен. У бога суд праведный.
— Конечно, никто не станет разбирать, — сказал Анисим и
вздохнул. — Бога-то ведь, всё равно, нет, мамаша. Чего уж там
разбирать!
Варвара посмотрела на него с удивлением, и засмеялась, и
всплеснула руками. Оттого, что она так искренно удивилась его
словам и смотрела на него как на чудака, он смутился.
— Бог, может, и есть, а только веры нет, — сказал он. — Когда
меня венчали, мне было не по себе. Как вот возьмешь из-под
курицы яйцо, а в нем цыпленок пищит, так во мне совесть вдруг
запищала, и, пока меня венчали, я всё думал: есть бог! А как
вышел из церкви — и ничего. Да и откуда мне знать, есть бог или
нет? Нас с малолетства не тому учили, и младенец еще мать сосет,
а его только одному и учат: кто к чему приставлен. Папаша ведь
тоже в бога не верует. Вы как-то сказывали, что у Гунторева
баранов угнали... Я нашел: это Шикаловский мужик украл; он
украл, а шкурки-то у папаши... Вот вам и вера!
Анисим подмигнул глазом и покачал головой.
— И старшина тоже не верит в бога, — продолжал он, — и писарь
тоже, и дьячок тоже. А ежели они ходят в церковь и посты
соблюдают, так это для того, чтобы люди про них худо не
говорили, и на тот случай, что, может, и в самом деле страшный
суд будет. Теперь так говорят, будто конец света пришел оттого,
что народ ослабел, родителей не почитают и прочее. Это пустяки.
Я так, мамаша, понимаю, что всё горе оттого, что совести мало в
людях. Я вижу насквозь, мамаша, и понимаю. Ежели у человека
рубаха краденая, я вижу. Человек сидит в трактире, и вам так
кажется, будто он чай пьет и больше ничего, а я, чай-то чаем,
вижу еще, что в нем совести нет. Так целый день ходишь — и ни
одного человека с совестью. И вся причина, потому что не знают,
есть бог или нет... Ну-с, мамаша, прощайте. Оставайтесь живы и
здоровы, не поминайте лихом.
Анисим поклонился Варваре в ноги.
— Благодарим вас за всё, мамаша, — сказал он. — Нашему семейству
от вас большая польза. Вы очень приличная женщина, и я вами
много доволен.
Растроганный Анисим вышел, но опять вернулся и сказал:
— Меня Самородов впутал в одно дело: богат буду или пропаду.
Ежели что случится, уж вы тогда, мамаша, утешьте моего родителя.
— Ну вот, что там! Ох-тех-те... Бог милостив. А ты бы, Анисим,
этих-тех, жену бы свою приласкал, а то глядите друг на дружку
надутые оба; хоть бы усмехнулись, право.
— Да какая-то она чудна́я... — сказал Анисим и вздохнул. — Не
понимает ничего, молчит всё. Молода очень, пускай подрастет...
У крыльца уже стоял высокий, сытый, белый жеребец, запряженный в
шарабан.
Старик Цыбукин разбежался, и сел молодцевато, и взял вожжи.
Анисим поцеловался с Варварой, с Аксиньей и с братом. На крыльце
стояла также Липа, стояла неподвижно и смотрела в сторону, как
будто вышла не провожать, а так, неизвестно зачем. Анисим
подошел к ней и прикоснулся губами к ее щеке слегка, чуть-чуть.
— Прощай, — сказал он.
И она, не поглядев на него, улыбнулась как-то странно; лицо у
нее задрожало, и всем почему-то стало жаль ее. Анисим тоже сел с
подскоком и подбоченился, так как считал себя красивым.
Когда выезжали из оврага наверх, то Анисим всё оглядывался
назад, на село. Был теплый, ясный день. В первый раз выгнали
скотину, и около стада ходили девушки и бабы, одетые
по-праздничному. Бурый бык ревел, радуясь свободе, и рыл
передними ногами землю. Всюду, и вверху, и внизу, пели
жаворонки. Анисим оглядывался на церковь, стройную, беленькую —
ее недавно побелили, — и вспомнил, как пять дней назад молился в
ней; оглянулся на школу с зеленой крышей, на речку, в которой
когда-то купался и удил рыбу, и радость колыхнулась в груди, и
захотелось, чтобы вдруг из земли выросла стена и не пустила бы
его дальше и он остался бы только с одним прошлым.
На станции подошли к буфету и выпили по рюмке хересу. Старик
полез в карман за кошельком, чтобы заплатить.
— Я угощаю! — сказал Анисим.
Старик в умилении похлопал его по плечу и подмигнул буфетчику:
вот-де какой у меня сын.
— Остался бы ты, Анисим, дома, при деле, — сказал он, — цены бы
тебе не было! Я бы тебя, сынок, озолотил с головы до ног.
— Никак нельзя, папаша.
Херес был кисловатый, пахло от него сургучом, но выпили еще по
рюмке.
Когда старик вернулся со станции, то в первую минуту не узнал
своей младшей невестки. Как только муж выехал со двора, Липа
изменилась, вдруг повеселела. Босая, в старой, поношенной юбке,
засучив рукава до плеч, она мыла в сенях лестницу и пела тонким
серебристым голоском, а когда выносила большую лохань с помоями
и глядела на солнце со своей детской улыбкой, то было похоже,
что это тоже жаворонок.
Старый работник, который проходил мимо крыльца, покачал головой
и крякнул.
— Да и невестки же у тебя, Григорий Петров, бог тебе послал! —
сказал он. — Не бабы, а чистый клад!