«ПОДПОЛЬЕ» КАК ЕДИНСТВО «Я» И «НЕ-Я»
Понятие «подполья» ввел в сферу человековедения Ф. М. Достоевский. Его новелла «Записки из подполья» — одно из самых загадочных и парадоксальных произведений писателя. Ее герой, продолжающий линию греческих философов-циников, с безумной отвагой заявляет: «Какое мне дело до законов природы и науки, если они мне не нравятся...» Он бунтует против безблагодатного, погрязшего во зле мира и посягает на его первоосновы. Его не страшит таинственная мощь мироздания, для него не существует ни тайны, ни чуда, ни авторитета. По его убеждению, в физическом мире, где живут люди и отсутствует Бог, нет достаточных оснований быть добрым, любящим и справедливым. Но поскольку другого мира не дано, значит надо принимать как неизбежность
1 Морен Э. Утраченная парадигма: природа человека. — Философская и социологическая мысль. 1995. № 5—6, с. 109.
свое существование в нем в качестве либо злого насекомого, либо сидящей в темном подполье «сознающей мыши» '.
Подпольный господин ратует за право индивидуального «Я» на абсолютную свободу, а значит на любой каприз. Он за бесконечное поле открытых для человека возможностей, за непредсказуемость следствий, за придание случайности и капризу статуса онтологем. Классическая картина мира с идеями эволюции, линейности и прогресса представляется ему неприложимой к иррациональному, абсурдному содержанию действительной, земной, социальной реальности. Свобода манит его не как средство или путь к чему-либо, но как самоцель и самоценность. Ему не нужна та свобода, что выступает в качестве дара, посылаемого социумом индивиду. Он не признает за государством права отмерять человеку столько свободы, сколько то считает нужным дать. Воображая себя творцом вымышленного нового миропорядка, он требует для себя гарантий абсолютной свободы. Его требование опирается не на какие-либо рассудочные доводы, а исключительно на иррациональные мотивы метафизического характера и на непреложный факт иррациональности человеческой природы.
В сознании подпольного господина традиционно-классическая, теоцентрическая модель мира осуждена и отвергнута. Для него «Бог умер» и картина мироздания превратилась в погруженный в сумеречные тона «Теоморт». Одновременно рухнула и иерархическая пирамида соподчиненных ценностей — религия с ее абсолютами, мораль с ее нормами, здравый смысл с его вековыми стереотипами, наука с ее законами, история с ее логикой. Этот «маленький антихрист» с вселившимся в него духом отрицания и разрушения, исполненный презрения к людям, выступает как истинный «человек беззакония». Он обрушивается на все, что создано до него и существует вокруг него. Цивилизация, возникшая как плод усилий обычных, «надземных», то есть не «подпольных» человеческих существ, оценивается им как смехоподобное воплощение их глупости и несовершенства. Он не верит в возможность полной рационализации общественной жизни, в вероятность установления идеального порядка, в благостность истории и в уместность применения к ней модели локомотива, в топке которого перегорает зло, дающее благую энергию и тягу поступательному движению по спирали прогресса.
1 Человек, вообразивший себя превратившимся в мышь или насекомое, встает на опасный путь, где его могут воспринимать либо как дег раданта, либо как несущего наказание преступника. Гегель, размышляя над «Метаморфозами» Овидия, где описано много таких превращений, писал: «Метаморфозы, рассматриваемые с нравственной стороны духа, заключают в себе отрицательное отношение к природе: животные и неорганические образования делаются формой унижения человека... Природные существа выступают перед нами как наказание за какие-нибудь легкие и тяжелые проступки и чудовищные преступления». (Гегель Г. В. Эстетика. Т. 2. М., 1969, с. 160.)
Он уверен, что быть довольным жизнью — удел заурядных обывателей, не способных заглянуть чуть дальше банальных оче-видностей. Ему хочется показать кукиш или язык всем «нормальным» людям и всей созданной ими цивилизации. При этом аргументы для филиппик в адрес сущего и должного берутся не из сферы логики, а откуда-то из метафизической тьмы абсурда, сумасшествия, бреда. Его «кукиш», выступающий в качестве символа тотального отрицания, оценивает все «слишком человеческое» как совершенно ничтожное.
«Парадоксалист» страстно жаждет разрыва с очевидностями рассудочного мира и отважно идет на это, «торопясь языком своим», выговариваясь до конца, до самого дна. Позднее, в криминальных романах Достоевского личности подобного склада получат возможность не только выговориться, но и в своих действиях и поступках дойти до последнего предела человеческих возможностей, отождествив этот предел с преступлением.
Разум подпольного господина, разрушив миры теодицеи и антроподицеи, вынеся свой приговор двум классическим картинам миропорядка, замирает на нулевой отметке, ощущая над собой и вокруг себя пустоту и войдя в итоге в состояние метафизического одиночества. Отвергнутый Бог и цивилизация «нормальных» людей отвечают ему тем же, отвергая его. В итоге метафизической тоской как оборотной стороной метафизической свободы он расплачивается за гордыню самомнения и иллюзию самодостаточности. Он оказывается в положении, напоминающем положение Паскаля, остро сознававшего покинутость человека высшими силами, оставленного без надежды на помощь и искупление. Но, в отличие от французского мыслителя, герой Достоевского не сокрушается, а исполнен воинственного пыла: если существование лишено смысла, а мир абсурден, то он отряхивает его прах от своих ног и обретает точку опоры вне его, в своей свободе от всего и вся. Здесь воистину «бездна бездну призывает», бездна разверзшегося «подполья» — бездну «обезбоженной» вселенной.
Если во времена Паскаля и Декарта считалось, что Бог не может создать людей, ненавидящих его, то в эпоху Достоевского и Ницше именно такой человек оказывается в центре метафизических интуиции антропологии протомодерна. Это «джентльмен с неблагородной физиономией», погруженный в дело выстраивания собственной «эгодицеи» и с вызовом заявляющий: «О чем может говорить порядочный человек с наибольшим удовольствием?»... Ответ: «О себе. Ну, так я и буду говорить о себе». Вместе с тем, его «эгодицея» своеобычна: он не превозносит себя, не любуется собой. Это своего рода анти-Нарцисс, везде встречающий свои отражения и при их виде содрогающийся от отвращения. Он вообще ничем не любуется и ничто не оправдывает, так как, по его
убеждению, ничему нет и не может быть оправдания, поскольку все вокруг преисполнено суеты, ничтожества или абсурда. Страдая от порожденного эгоцентризмом одиночества, он не видит, чем их можно заменить, да и в самой замене не видит смысла. Он за то, чтобы разнести все вдребезги, устроить метафизический «дебош», выступить в самой неприглядной, низкой роли и упиться ощущением своего падения и позора.
Если внутреннему миру «парадоксалиста» придать пространственные очертания, то он окажется вытянут не вверх, а вниз, переходя в область, именуемую им самим «подпольем». Это индивидуальное «подполье» имеет не физическую и не психическую, а метафизическую природу. Его нижний экзистенциальный предел являет собой даже не дно, а подобие отверстия воронки, через которое «подполье» сообщается с миром небытия, с метафизической безблагодатной тьмой, в которой теряются истоки человеческих грехов, беззаконий, пороков и преступлений.
Если в психологическом отношении погружение в собственное «подполье» — это вхождение в состояние холодной, ядовитой злости на весь мир, то в метафизическом смысле оно выглядит как посещение индивидуальным «Я» своего личного «отсека» всеобщего Ада и как безысходные круговращения внутри его воронки. Подобно тому, как Данте нисходил по кругам Ада, «парадоксалист» спускается во все более темные и зловещие слои своего «подполья». Но если Данте благодаря своей любви к поэзии и Беатриче был выведен из Ада и достиг Рая, подпольный господин остался заточен в своем маленьком Аду-подполье. Грех самообособления и нелюбви к миру и жизни обрек его на жалкое существование и мученическое погребение заживо.
В «подполье», где, как в Аду, господствует тьма, нет места ни физическому свету, ни духовному. Тьма заполнила чуть ли не все пространство внутреннего мира подпольного господина, лишив его возможности различать, где добродетель, а где преступление. При высокой дееспособности незаурядного интеллекта и полной ясности мысли, его «Я» пребывает в состоянии помрачения, когда исчезают запреты, срываются запоры, распахиваются врата и из подсознательных глубин психики всплывают на поверхность сознания пугающие своей неуправляемой агрессивностью желания и образы '. В итоге сознание подпольного господина оказывается воистину «ночным сознанием», а то состояние, в котором он пребывает, начинает напоминать состояние Гамлета, когда тот говорил:
Теперь пора ночного колдовства, Скрипят гроба и дышит ад заразой.
1 Крупнейший из психологов XX века К. Г Юнг не случайно утверждал, что бессознательное часто является человеку в виде тьмы. (См : Юнг К. Г Пикассо. — Собр. соч. Т. 15. М., 1992.)
Сейчас я moi бы пить живую кровь И на дела способен, от которых Я утром отшатнусь... '
В «ночном сознании» героя «Записок из подполья» родилась тяга к отрицанию, разрушению и хаосу, а с нею и все его «мысле-преступления». Из них же впоследствии родились наиболее одиозные «мыслепреступления» главных героев криминальных романов Достоевского. Сам же подпольный господин выступил кем-то вроде родоначальника будущих героев-преступников, а его роль оказалась в чем-то сходна с ролью Федора Павловича Карамазова, не совершавшего преступлений, но породившего преступных сыновей.
«все книги «к разделу «содержание Глав: 230 Главы: < 187. 188. 189. 190. 191. 192. 193. 194. 195. 196. 197. >