Эйхман, Гесс и Штангль

К оглавлению1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 
17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 
34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 

Сведения об Эйхмане я черпал, прежде всего, из книги «Эйхман в Иерусалиме», где собраны статьи Арендт, в которых она описывает процесс над Эйхманом, а также из протоколов допросов израильской полиции. Я не хочу углубляться в юридические аспекты книги Арендт, например в вопрос о законах, имеющих обратную силу, а остановлюсь на том, что непосредственно касается личности Эйхмана.

Согласно заключению психиатров, Эйхман был абсолютно нормален. Им не руководила ненависть к евреям365, и его ни в коей мере нельзя было охарактеризовать как садиста. Он говорил, что лично он не мог убивать и что если бы его назначили комендантом лагеря смерти, то он покончил бы с собой. Эйхман сожалел о том, что немецкие солдаты пострадали, потому что вынуждены были подвергать такому евреев, но не о том, что евреи этому подверглись. Сам Эйхман не обладал «достаточно крепкими нервами», чтобы смотреть на то, что делали с евреями, и считал, что со стороны командования Освенцима было жестоко рассказывать ему, простому конторскому служащему, о том, что было сделано, слишком прямо и жестко. Примечательная позиция: критики достойна не попытка истребления евреев, а то, что немецкие солдаты пострадали от того, чему им приходилось подвергать евреев, а также то, что ему самому без обиняков было рассказано о том, к чему он приложил руку. Похоже, он ни разу не говорил о том, что уничтожать евреев - просто безумие, а лишь порой замечал, что это делалось излишне жестоко, что плохо отразилось на несчастных солдатах, выполнявших эту работу. Вновь и вновь он подчеркивал, что сам не принимал непосредственного участия в убийствах, а имел отношение только к перевозкам. Неясно - как он решал для себя вопрос о распределении ответственности. Он то утверждал, что является соучастником только с чисто юридической точки зрения, но не несет моральной ответственности, то отрицал свою личную ответственность, поскольку лишь выполнял приказы, и в то же время, в другой раз, признавал свою ответственность за подчинение приказам. Понятно, что ответ на вопрос о распределении ответственности не является для Эйхмана однозначным, поскольку он должен был подчиниться двум несовместимым требованиям - долгу следовать приказу и долгу отказаться от исполнения приказа. Эйхман сделал выбор в пользу неправедного долга. Следуя приказу, он исполнял свои обязанности как бюрократ, подпадая под описанное Максом Вебером поведение: «Честь чиновника выражается в способности, вопреки собственным убеждениям, выполнять приказ под ответственность повелевающего, так же добросовестно, как если бы приказ соответствовал его собственному взгляду на дело». Эйхман говорит, что не было «никаких собственных решений», лишь данные сверху указания366. По-видимому, ему никогда не приходило в голову подать в отставку, скорее исполнение приказа являлось для него единственной альтернативой. Как пишет Вебер, «отдельный чиновник не может вырваться из системы, к которой он крепко-накрепко прикован». Поскольку бюрократ исполняет свои обязанности без оглядки на личные интересы, создается иллюзия того, что его собственные нравственные установки не имеют отношения к работе. Требование не принимать во внимание собственные интересы означает, что служебное положение не должно быть использовано в своих личных целях, однако оно не отменяет личной ответственности каждого за все, что он делает, вне зависимости от должности. Соображения морали, которыми человек должен руководствоваться как частное лицо и как служащий, могут не совпадать полностью, однако, как бы там ни было, личная ответственность не может быть снята. «Присяга в верности предполагает безоговорочное подчинение. Так же беспрекословно мы должны выполнять законы и предписания... Приказы фюрера обладают силой закона». Эйхман дает точное описание правилу фюрера, к которому я еще вернусь позднее, и, по-видимому, считает его обязывающим как с нравственной, так и с юридической точки зрения.

Объясняя свои действия, Эйхман опирается на философию нравственности Канта: «Я принял категорический императив Канта как норму». Однако Эйхман показывает свою некомпетентность в толковании философии нравственности Канта. Этика Канта, как известно, основана на принципе автономности, нов толковании Эйхмана она превращается в гетерономную этику, поскольку законы нравственности не рождаются в сознании субъекта, а диктуются приказами фюрера. Эта проникнутая идеей гетерономности этика, где законы нравственности берут начало вне субъекта, будь то другой человек, организация или Бог, - таким образом, становится во всех смыслах противоположной этике Канта. Правда, в своей философии права Кант пишет о непререкаемом долге следовать законам своего государства, подразумевая, однако, что законы основаны на принципах нравственности, чего не скажешь о законах, имевших силу в Третьем рейхе. Кроме того, Кант черным по белому пишет, что нельзя повиноваться тому, кто призывает к явному злу. И Эйхман сознавал, что истребление евреев - зло, поскольку говорил о возникновении некоей внутренней борьбы в тот момент, когда он узнал о «решении еврейского вопроса», однако быстро успокоился, ведь «лично я избежал непосредственного участия в этом», т.е. поскольку он не должен был собственноручно заталкивать евреев в газовую камеру.

В своем последнем слове на суде Эйхман заявил, что он вовсе не чудовище, а скорее жертва. Он совершенно прав в том, что он не был чудовищем, ведь он не был садистом, который испытывает удовольствие от страданий других. И тем не менее не совсем понятно, почему он считал себя жертвой. Он ссылался на «ошибочное решение», имея в виду, вероятно, то, что на него переложили ответственность и вину за те действия, в которых он не принимал непосредственного участия, т.е. в конкретных убийствах. Такая трактовка выглядит вполне правдоподобно, учитывая, что Эйхман как во время допросов, так и на процессе признавал себя центральной фигурой по части перевозки евреев, однако отрицал обвинения в непосредственных убийствах. Сильное возмущение Эйхмана вызвали показания свидетеля (которые суд, впрочем, счел недостоверными), утверждавшего, что Эйхман на его глазах как-то убил еврейского мальчика. Итак, Эйхман считал, что ему несправедливо приписывали вину за события, происходившие где-то далеко от него, и в которых он не принимал непосредственного участия.

Когда Эйхман говорил о себе как об идеалисте, он был во многом прав. Он был идеалистом и бездумным человеком. Беспрекословное подчинение приказам фюрера - это идеализм, однако отсутствие рефлексии и размышлений о том, насколько чудовищно уничтожать евреев, - это бездумность. Идеализм и глупость являются двумя аспектами одного и того же. «Я, не раздумывая, выполнял приказы». Поскольку многие выдающиеся личности поддержали «решение еврейского вопроса», Эйхман расценил это решение как правильное и поэтому предпочел отказаться от собственного взгляда на проблему и «вообще не испытывал чувства вины».

Арендт утверядает, что Эйхман «не ведал, что творил». Это довольно распространенное оправдание - человек не знает, что делает367. Исходя из этого, позиция Арендт становится несколько противоречивой, поскольку, с одной стороны, она утверждает, что Эйхман не знал, что делал, с другой - полностью соглашается с вынесенным ему смертным приговором. Я же, напротив, считаю, что Эйхман пусть не до конца, но осознавал то, что делал, однако позволил иным соображениям - успешная карьера и верность фюреру - взять верх. Я не считаю, что Арендт ошибалась, описывая Эйхмана, напротиь, на мой взгляд, она заметила самую суть - однако ее описания несколько однобоки. Арендт не видела в Эйхмане полностью обезличенного бюрократа, как его воспринимал, к примеру, Зигмунт Бауман, поскольку главным объектом ее исследования оставалась личность Эйхмана, сколь бы ни была ничтожна его индивидуальность, в то время как для Баумана Эйхман, в сущности, был не более чем пассивной составляющей системы. Ущербность индивидуальности играет важнейшую роль в исследовании Арендт, в то время как Бауман едва ли поднимает подобные вопросы. Арендт пишет: «Люди выражают себя в поступках и речах, они активно проявляют уникальность своей личности». Как раз этого не продемонстрировал Эйхман. По сути, он не действовал, а лишь следовал указаниям, не произносил речь, а просто позволял набору клише течь нескончаемым потоком. Он сам утверждал, что единственный язык, который он освоил, - это язык документов. Язык документов - это обезличенный язык, а клише и лозунги избавляют от необходимости задумываться, поскольку нет нужды обращаться к собственной мыслительной деятельности, когда можно обходиться, заданными стандартизированными поверхностными формулами. Все частности, каждый отдельный человек, а следовательно, и все его страдания, стираются этими грубыми формулировками.

Утверждая, что у Эйхмана «вообще не было никаких мотивов», Арендт упускает из виду очевидное, а именно что Эйхман, в придачу к имевшимся у него карьерным амбициям, до последнего оставался приверженцем гитлеризма. В последних перед казнью словах он восхвалял Германию, Аргентину и Австрию. Арендт не принимает эти слова Эйхмана в расчет, относя их к проявлениям его нелепой склонности к использованию лозунгов и клише, однако, на мой взгляд, они дают нам важные сведения об Эйхмане: он также был идеалистом. Эйхман Ьыл не только обыкновенным бюрократом, но и обыкновенным фанатиком. Таким образом, зло Эйхмана не настолько банально, как предполагала Арендт, ведь к банальному злу примешивается зло идеалистическое. В обоих случаях это зло содержало в себе нечто, если можно так выразиться, альтруистическое, хотя, безусловно, в своих действиях Эйхман руководствовался и эгоистическими мотивами. Поэтому образ Эйхмана, который рисует Арендт, является, на мой взгляд, упрощенным и однобоким. Несмотря на то что Эйхмана едва ли можно было упрекнуть в антисемитизме, железная идеология, а именно верность фюреру, прочно сковала его сознание.

Подобный идеализм мы также можем обнаружить и у Рудольфа Гесса - коменданта Освенцима -самого большого из концентрационных лагерей. Гесс называл себя «фанатичным национал-социалистом» и был ярым антисемитом. Когда, спустя год после окончания войны, он утверждал, что массовое уничтожение евреев было неверным шагом, он имел в виду не то, что это зло, или, по меньшей мере, аморально, а то, что, сделав это, Германия навлекла на себя гнев и негодование мирового сообщества и в действительности только способствовала евреям в достижении их цели - мирового господства!

Читая автобиографию Гесса, написанную им в тюрьме сразу после окончания войны, поражаешься изобилию черт, характерных также и для Эйхмана. Очевидно, что Гесс был не столь умен, по сравнению с Эйхманом, однако надо сказать, что в глупости, понимаемой как бездумность, они оба были на равных. Создается впечатление, что, когда спустя год после окончания войны Гесс писал свою биографию - несколько неумелую, но завораживающую прозу, - он не совсем понимал то, что сделал. И, несмотря на то что в тексте нередко встречаются обороты вроде «теперь я понимаю, что...», читатель ясно видит, что это не соответствует действительности. Каким-то непостижимым образом он умудрился представить себя еще более поверхностным человеком, чем Эйхман. Как писал Примо Леви в предисловии к этой биографии, Гесс отнюдь не был чудовищем, однако его автобиография «источает зло». Гесс противопоставлял себя солдатам СС, которые с удовольствием пытали пленных, и в этом он, конечно, прав, однако это показывает, что он не понимал своей собственной роли в происходящем. Этих солдат он воспринимал как зло и в то же время не видел собственного зла. Здесь, как обычно, «зло» преображается в понятие, применимое по отношению к другим, но не к себе. Он обвиняет этих солдат в том, что они не видели в пленных людей, однако в этом виновен и он сам, в противном случае он не выполнил бы свою работу. Он утверждал, что «слишком симпатизировал» пленным, чтобы выполнять подобную работу, что имел «слабость», однако ни эта «симпатия», ни «слабость» никак не помогли пленным и не выглядят правдоподобно. Если бы он признавал, что пленные - люди, и в то же время нес ответственность за все и был в курсе всего происходящего в Освенциме, то он был бы чудовищем. Но как и Леви, я не считаю Гесса чудовищем368.

Подобно тому как Эйхман утверждал, что живет в соответствии с категорическим императивом Канта, Гесс придавал особое значение тому, что он - нравственная личность и делал все возможное, чтобы соблюсти определенные принципы морали, т.е. убивать евреев - правильно, но отдельному солдату нельзя их обворовывать. Эту мораль придумал не Гесс, она продиктована Гиммлером: «Украл марку [25 эре] - и ты покойник. Отдельные, запятнавшие себя, члены СС будут ликвидированы без всякой пощады. У нас есть моральное право уничтожать таких людей. Но мы не имеем права наживаться». Соблюдая этот принцип морали, Ifecc также негодовал по поводу изнасилований и «неоправданной» жестокости. Он подчеркивал, что никогда не обращался с заключенными плохо. Возможно, он имел в виду то, что никогда не бил пленных своими руками, не расстреливал из своего оружия, что лично он никогда не наполнял камеры циклоном Б, однако он был комендантом самого большого концлагеря и знал обо всем, что там происходило. Именно он отдавал приказы. Гесс не был пассивной фигурой, а проявлял рвение во всем, что касалось функционирования лагеря. Он обладал всеми возможностями, чтобы улучшить невыносимые условия жизни заключенных, но предпочел создать максимально «эффективный» лагерь. Он критиковал заключенных за их аморальное поведение по отношению друг к другу, не учитывая того, что именно на нем лежала ответственность за создание таких условий жизни, при которых не было возможности оставаться порядочным человеком. Среди заключенных, так же как и среди охраны, встречались разные люди, кто-то был лучше, кто-то хуже. Ни заключенные, ни охрана не составляли совершенно однородную группу, все члены которой имели бы одинаковые моральные качества. И хотя найдется множество примеров порядочности, которую заключенным удавалось сохранить на протяжении всего срока, проведенного в концлагерях, факт остается фактом - нравственные принципы едва ли царили повсеместно среди заключенных. Критические условия существования в значительной мере подавляли соображения морали. И ясно, что многие заключенные мало-помалу превзошли своих надсмотрщиков в жестокости по отношению к собратьям по несчастью - важно понимать, что быть жертвой вовсе не то же, что быть хорошим человеком, - однако, так или иначе, вне всякого сомнения, Гесс не тот человек, который вправе осуждать, ведь именно он нес ответственность за создание таких условий, при которых эта жестокость и бесчеловечность должны были возникнуть с той или иной долей неизбежности. Осужденный за убийство по политическим мотивам, Ibcc, сидя в тюрьме, подробнейшим образом описывал свою жизнь и четко идентифицировал себя с другими заключенными, критиковал охрану за излишнюю жестокость, однако это ни в коей мере не повлияло на его описание Освенцима - Гесс не был способен взглянуть на лагерь глазами заключенных.

Автобиография полна сетований на нехватку ресурсов, отсутствие квалифицированной рабочей силы, неясные указания, поступающие от командования, - сетования, присущие всякому бюрократу. Нравственная сторона вопроса, напротив, не рассматривается вовсе. Гесс утверждал, что был «одержим» целью добиться наибольшей эффективности в работе Освенцима. Он подчеркивал, что всегда был человеком, скрупулезно исполняющим свои обязанности точка в точку. В этом он совпадает с Эйхманом, но, в отличие от Эйхмана, Гесс ставил себя в один ряд со своим командованием, в том смысле, что он не просил их сделать то, что сам бы не смог. Он считал, что отравление газом, несомненно, предпочтительнее расстрела, поскольку последний был бы тяжким испытанием для эсэсовских солдат, в особенности, если речь шла о расстреле женщин и детей. Так же как и Эйхман, Гесс озабочен тем, какое воздействие все это окажет на немецких солдат, в то время как страдания заключенных вовсе не берутся в расчет. Он утверждал, что просто делал то, чего сам ждал от своих людей, а именно - следовать приказам фюрера, и поэтому должен был вести за собой, не проявлять слабость, быть положительным примером для своих подчиненных. В одном их наиболее шокирующих отрывков своей автобиографии Гесс пишет:

Это пример банального зла в его крайнем проявлении - бездумность, слабость воли, не позволяющая взять на себя труд задуматься. Он признавал, что этот приказ - «чудовищный», но тем не менее предпочел его выполнить, поскольку приказ должен быть исполнен.

В случае с Францом Штанглем, комендантом Собибора и Треблинки, мы имеем дело с иной личностью, или, точнее, с личностью, обладающей извсстной долей индивидуальности. Тогда как Гесс производил впечатление эмоционально тупого, армейского выскочки без единой собственной мысли в голове, а Эйхман - чиновника Преисподней, Штангль был довольно красноречив и порой обаятелен. По окончании процесса 1970 года Гита Серени много раз беседовала со Штанглем, когда он находился в заключении, и в нижеследующем я опирался на книгу Серени «В ту темноту». Для начала Штангль произносит стандартную тираду, смысл которой заключается в том, что он никогда, ни одному человеку собственноручно не нанес физического вреда, однако иногда его слова выдают определенную работу ума, разрушая образ человека, который не понимает того, что сделал. Кажется, что он вот-вот прозреет, но отступает перед этим знанием. Он признает себя виновным, но не понимает масштаба этой вины. Не понимая сути обвинения, нельзя говорить о признании вины. Масштаб преступлений, совершенных в Треблинке, настолько велик - убитые исчисляются сотнями тысяч, возможно, их количество превышает миллион, - что человек едва ли вообще способен осознать это в полной мере. Признание Штангля, таким образом, являлось не полным, ограниченным - несмотря на то что он и не пытался скрыть то, что фактически имело место, -поскольку он не осознавал степень своей личной ответственности. Парадоксально, что Штангль, будучи не глупым человеком, признает себя виновным и в то же время утверждает, что его совесть чиста.

Штангль говорил, что, прибыв в Треблинку, он увидел Ад Данте. Однако он сделал свой выбор и занял пост коменданта этого места, он не отказался, а это равносильно согласию на исполнение роли дьявола. Мы сталкиваемся с парадоксом, ведь, с одной стороны, Штангль по собственному желанию - пусть и в какой-то степени вынужденно - избрал роль дьявола, с другой стороны, он не обладал «дьявольскими» качествами. Он не был тем, кто испытывал удовольствие при виде страданий других людей. Однако он посвятил себя этой работе с жестокой неукоснительностью. Эта безоглядность едва ли основывалась на ненависти к евреям, скорее ее мотивировала служебная мораль. Служебная мораль была сильнее всяких законов нравственности.

Треблинка была не концентрационным лагерем, а лагерем смерти, и самым крупным. Не все знают, чем отличается лагерь смерти от концентрационного лагеря. Концлагерь - это экстремальный вариант трудового лагеря, концлагерь отличала куда большая бесчеловечность, чем это имело место в простых трудовых лагерях, повсеместно построенных нацистами. Изначально концлагеря являлись механизмом использования рабского труда, но условия жизни систематически ухудшались на протяжении всего периода их существования. Тем не менее стоит подчеркнуть, что, несмотря на то что заключенных подвергали газации, расстреливали, морили голодом, использовали в качестве подопытных в медицинских экспериментах и т.п., в концлагере можно было выжить. Даже в Освенциме, где существовал собственный конвейер смерти (Биркенау), выживал один из пяти евреев - из 950000 евреев, заключенных Освенцима, было убито немногим менее 800000 - и еще большее число людей других национальностей. Для сравнения, из всех заключенных четырех лагерей смерти, расположенных в Польше, в живых осталось лишь 87 человек, среди которых не было детей, - около двух миллионов человек погибло. Другими словами, выжить в лагерях смерти было невозможно. И Франц Штангль являлся комендантом крупнейшего из этих лагерей.

Жертв систематично лишали человеческого достоинства. Их перевозили как скот, в тесном вагоне без санузлов, без еды и питья, а по прибытии в Треблинку делили на три группы - мужчин, женщин и детей, приказывали раздеться донага, в полостях тела искали драгоценности, затем брили наголо и загоняли в газовые камеры. По словам Штангля, эта процедура унижения имела своей целью обесчеловечива-ние пленных, что помогало солдатам привести казнь в исполнение. Это обесчеловечивание подействовало и на Штангля. Он воспринимал евреев не как отдельных личностей, а как «груз», «массу». Он сознательно избегал общения с тем, кто обречен на смерть, вероятно, из опасений увидеть в нем личность, которая должна обладать неприкосновенностью.

Как мог он пойти на такое? Всякий раз он повторял, что был вынужден выполнять работу, что речь шла о спасении его собственной жизни. Это не так ни один немецкий солдат, ни на одном уровне, не был казнен по причине отказа от участия в массовом уничтожении. По словам Штангля, чтобы не участвовать в этом, он должен был бы покончить собой, однако правильнее будет сказать, что он должен был просто отказаться от участия. Он утверждал, что, узнав о плане массового уничтожения, расценил его как «преступление» по отношению к евреям, однако вместо того, чтобы отказаться от участия в реализации этого плана или активно противостоять совершению этого преступления, он удовольствовался прошением о переводе, которое было отклонено. Тогда он решил стать частью этого преступления. Порой он просто прятался за демагогическими рассуждениями, например утверждая, что в молодости, в школе полицейских его учили, что преступление имеет место тогда, когда соблюдены четыре условия: наличие субъекта, объекта, действия и умысла. Он считал, что невиновен в преступлении, поскольку четвертое условие не соблюдено - вероятно, потому, что лично он не питал особой неприязни по отношению к евреям. Однако он, конечно, кривил душой. Штангль понимал, что виновен в преступлении. Он старался «выделить те поступки - в соответствии с тем, что подсказывает мне совесть, - за которые лично я нес ответственность». Он разбил размышления и действия на два совершенно изолированных элемента, при этом каждый малый элемент мог быть оправдан по-своему, - таким образом, Штангль получал возможность не принимать во внимание общую картину.

Как сказано выше, Штангль не был антисемитом, однако относился к пленным с глубочайшим презрением. Это презрение основывалось не на «расовых» мотивах, а на слабости, бессилии пленных:

Таким был Штангль в 1971 году, спустя 27 лет после того, как был уничтожен лагерь Треблинка. Удивительно, как мало человек может понять за столь немалый срок. Что касается заявления о невозможности установить с пленными контакт, то Штангль легко мог бы его опровергнуть, поговорив с ними. Однако, как сказано выше, он сознательно этого избегал. Харальд Офстад считал «презрение к слабости» ключом к пониманию нацизма, и Штангль - прекрасное тому подтверждение. С точки зрения Гитлера, евреи не заслуживают жалости: «Нет причин жалеть о народе, которому гибель уготована судьбой». Ход мыслей таков: сделав евреев слабыми, судьба обрекла их на гибель, и поскольку они слабые, то их истребление вполне правомерно. Слабые не имеют права на жизнь - слабость, а следовательно, и слабые должны быть уничтожены.

Видно, что чем больше становился срок службы, тем порочнее становился Штангль, тем тяжелее ему становилось понять, что именно он является центральной фигурой в совершающемся не имеющем аналогов преступлении. Со временем, по словам Штангля, он привык ко всему369. Эта деформация личности едва ли была ощутима для самого Штангля - отсутствие сил для отказа превратилось в более или менее полную потерю совести370. Привыкание в данном случае сыграло решающую роль371. У каждого человека имеется множество выработанных стереотипов мышления, которые являются неосознаваемыми по той простой причине, что ими не управляет сознание. Эти стереотипы скорее образуют своего рода «задний план» того, что в данный момент занимает сознание -они определяют то, что мы обычно видим за ситуацией определенного типа. С этой позиции стереотипы обуславливают восприятие, но в то же время они ограничивают его область, отбраковывая множество явлений как не относящиеся к делу. Таким образом, привычки приводят к своеобразной слепоте, а в случае Штангля они имели следствием неуклонно прогрессирующую нравственную слепоту.

Поразительно, но в своих «показаниях» Эйхман, Гесс и Штангль делали упор только на самих себя, ни разу не задумавшись о жертвах. Безоглядность, с которой они относились к своей работе, говорит о том, что они действительно видели некое предназначение в том, что делали, вопрос в том, какую ценность вообще можно найти в этой дикости. Для Гитлера «священный долг» заключался в сохранении чистоты расы, и этот долг узаконивал массовое истребление, однако не этим руководствовались Эйхман, Гесс и Штангль. Говоря о Ibcce (это не относится к Эйхману и Штанглю), можно отметить, что антисемитизм сыграл важную роль в обусловливании его поступков, однако вовсе не это было определяющим. Всем троим были свойственны карьерные амбиции, пусть Штанглю и в меньшей степени, чем остальным, но эти амбиции несопоставимы с чудовищностью преступлений. Все они, опять-таки с некоторыми оговорками в отношении Штангля, были всецело преданы Гитлеру и, таким образом, были идеалистами. В особенности это касается Эйхмана и Гесса, ведь они не просто повиновались приказу, а активно включались в реализацию программы. Общим для этих троих, в большей или меньшей степени, является полное отсутствие сознания собственной ответственности, пусть даже ею проблески случались время от времени у Штангля. По словам Гиммлера, отдельный эсэсовец не нес ответственности за происходящее, она полностью лежала на нем самом и Гитлере, однако индивидуальную ответственность нельзя подобным образом просто сбросить со счетов.

Все немецкие солдаты должны были присягать не Конституции Германии, а лично Гитлеру, что равносильно клятве выполнять любой приказ, отданный Гитлером. Принцип фюрера не предполагает оценку правомерности приказа - поскольку приказ правомерен уже потому, что исходит от Вгглера. По этой причине несоответствие приказа высшим ценностям исключено в принципе, ведь ценности выше, чем воля фюрера, просто не существует. В «Майн Кампф» подчеркивается, что для общего блага отдельный человек должен забыть не только о личных интересах, но и о «собственном мнении». Самостоятельное мышление как таковое есть предательство372. Подчинение приказу с юридической точки зрения было единственным узаконенным действием. Однако как указывает Эмерсон: «Честные люди не должны слишком четко следовать закону». Отказаться от исполнения приказа - значит способствовать его дискредитации, Авторитетность приказа зависит от того, исполняется он или нет, отказ от исполнения ставит под сомнение его правомерность. Поэтому отказ от исполнения приказа является потенциально эффективным оружием. Приказ, повторенный дважды, лишается первоначальной силы. Гесс, Штангль и в особенности Эйхман, вероятно, считали исполнение приказа единственно правильным с точки зрения морали поступком. Однако следует допустить, что нравственные принципы этих троих не были ограничены только вышеизложенным, что доказывает их непосредственная реакция на план массового уничтожения373. Тем не менее эти принципы были отброшены, уступив место соображениям другого характера.

Они придерживались норм морали в обычной жизни. Роберт Дж. Лифтон апеллирует к феномену «двойственности» {doubling),т.е. существованию двух полноценных Я - в лагере и за его пределами. Это вполне допустимо, учитывая, что и Штангль и Гесс вне лагеря вели относительно нормальную семейную жизнь. Однако, на мой взгляд, лучше ограничиться одним Я, которое в зависимости от нахождения внутри и вне лагеря по-разному интерпретирует происходящее. Бауман, как мне кажется, увидел суть этой неоднозначности:

Сведения об Эйхмане я черпал, прежде всего, из книги «Эйхман в Иерусалиме», где собраны статьи Арендт, в которых она описывает процесс над Эйхманом, а также из протоколов допросов израильской полиции. Я не хочу углубляться в юридические аспекты книги Арендт, например в вопрос о законах, имеющих обратную силу, а остановлюсь на том, что непосредственно касается личности Эйхмана.

Согласно заключению психиатров, Эйхман был абсолютно нормален. Им не руководила ненависть к евреям365, и его ни в коей мере нельзя было охарактеризовать как садиста. Он говорил, что лично он не мог убивать и что если бы его назначили комендантом лагеря смерти, то он покончил бы с собой. Эйхман сожалел о том, что немецкие солдаты пострадали, потому что вынуждены были подвергать такому евреев, но не о том, что евреи этому подверглись. Сам Эйхман не обладал «достаточно крепкими нервами», чтобы смотреть на то, что делали с евреями, и считал, что со стороны командования Освенцима было жестоко рассказывать ему, простому конторскому служащему, о том, что было сделано, слишком прямо и жестко. Примечательная позиция: критики достойна не попытка истребления евреев, а то, что немецкие солдаты пострадали от того, чему им приходилось подвергать евреев, а также то, что ему самому без обиняков было рассказано о том, к чему он приложил руку. Похоже, он ни разу не говорил о том, что уничтожать евреев - просто безумие, а лишь порой замечал, что это делалось излишне жестоко, что плохо отразилось на несчастных солдатах, выполнявших эту работу. Вновь и вновь он подчеркивал, что сам не принимал непосредственного участия в убийствах, а имел отношение только к перевозкам. Неясно - как он решал для себя вопрос о распределении ответственности. Он то утверждал, что является соучастником только с чисто юридической точки зрения, но не несет моральной ответственности, то отрицал свою личную ответственность, поскольку лишь выполнял приказы, и в то же время, в другой раз, признавал свою ответственность за подчинение приказам. Понятно, что ответ на вопрос о распределении ответственности не является для Эйхмана однозначным, поскольку он должен был подчиниться двум несовместимым требованиям - долгу следовать приказу и долгу отказаться от исполнения приказа. Эйхман сделал выбор в пользу неправедного долга. Следуя приказу, он исполнял свои обязанности как бюрократ, подпадая под описанное Максом Вебером поведение: «Честь чиновника выражается в способности, вопреки собственным убеждениям, выполнять приказ под ответственность повелевающего, так же добросовестно, как если бы приказ соответствовал его собственному взгляду на дело». Эйхман говорит, что не было «никаких собственных решений», лишь данные сверху указания366. По-видимому, ему никогда не приходило в голову подать в отставку, скорее исполнение приказа являлось для него единственной альтернативой. Как пишет Вебер, «отдельный чиновник не может вырваться из системы, к которой он крепко-накрепко прикован». Поскольку бюрократ исполняет свои обязанности без оглядки на личные интересы, создается иллюзия того, что его собственные нравственные установки не имеют отношения к работе. Требование не принимать во внимание собственные интересы означает, что служебное положение не должно быть использовано в своих личных целях, однако оно не отменяет личной ответственности каждого за все, что он делает, вне зависимости от должности. Соображения морали, которыми человек должен руководствоваться как частное лицо и как служащий, могут не совпадать полностью, однако, как бы там ни было, личная ответственность не может быть снята. «Присяга в верности предполагает безоговорочное подчинение. Так же беспрекословно мы должны выполнять законы и предписания... Приказы фюрера обладают силой закона». Эйхман дает точное описание правилу фюрера, к которому я еще вернусь позднее, и, по-видимому, считает его обязывающим как с нравственной, так и с юридической точки зрения.

Объясняя свои действия, Эйхман опирается на философию нравственности Канта: «Я принял категорический императив Канта как норму». Однако Эйхман показывает свою некомпетентность в толковании философии нравственности Канта. Этика Канта, как известно, основана на принципе автономности, нов толковании Эйхмана она превращается в гетерономную этику, поскольку законы нравственности не рождаются в сознании субъекта, а диктуются приказами фюрера. Эта проникнутая идеей гетерономности этика, где законы нравственности берут начало вне субъекта, будь то другой человек, организация или Бог, - таким образом, становится во всех смыслах противоположной этике Канта. Правда, в своей философии права Кант пишет о непререкаемом долге следовать законам своего государства, подразумевая, однако, что законы основаны на принципах нравственности, чего не скажешь о законах, имевших силу в Третьем рейхе. Кроме того, Кант черным по белому пишет, что нельзя повиноваться тому, кто призывает к явному злу. И Эйхман сознавал, что истребление евреев - зло, поскольку говорил о возникновении некоей внутренней борьбы в тот момент, когда он узнал о «решении еврейского вопроса», однако быстро успокоился, ведь «лично я избежал непосредственного участия в этом», т.е. поскольку он не должен был собственноручно заталкивать евреев в газовую камеру.

В своем последнем слове на суде Эйхман заявил, что он вовсе не чудовище, а скорее жертва. Он совершенно прав в том, что он не был чудовищем, ведь он не был садистом, который испытывает удовольствие от страданий других. И тем не менее не совсем понятно, почему он считал себя жертвой. Он ссылался на «ошибочное решение», имея в виду, вероятно, то, что на него переложили ответственность и вину за те действия, в которых он не принимал непосредственного участия, т.е. в конкретных убийствах. Такая трактовка выглядит вполне правдоподобно, учитывая, что Эйхман как во время допросов, так и на процессе признавал себя центральной фигурой по части перевозки евреев, однако отрицал обвинения в непосредственных убийствах. Сильное возмущение Эйхмана вызвали показания свидетеля (которые суд, впрочем, счел недостоверными), утверждавшего, что Эйхман на его глазах как-то убил еврейского мальчика. Итак, Эйхман считал, что ему несправедливо приписывали вину за события, происходившие где-то далеко от него, и в которых он не принимал непосредственного участия.

Когда Эйхман говорил о себе как об идеалисте, он был во многом прав. Он был идеалистом и бездумным человеком. Беспрекословное подчинение приказам фюрера - это идеализм, однако отсутствие рефлексии и размышлений о том, насколько чудовищно уничтожать евреев, - это бездумность. Идеализм и глупость являются двумя аспектами одного и того же. «Я, не раздумывая, выполнял приказы». Поскольку многие выдающиеся личности поддержали «решение еврейского вопроса», Эйхман расценил это решение как правильное и поэтому предпочел отказаться от собственного взгляда на проблему и «вообще не испытывал чувства вины».

Арендт утверядает, что Эйхман «не ведал, что творил». Это довольно распространенное оправдание - человек не знает, что делает367. Исходя из этого, позиция Арендт становится несколько противоречивой, поскольку, с одной стороны, она утверждает, что Эйхман не знал, что делал, с другой - полностью соглашается с вынесенным ему смертным приговором. Я же, напротив, считаю, что Эйхман пусть не до конца, но осознавал то, что делал, однако позволил иным соображениям - успешная карьера и верность фюреру - взять верх. Я не считаю, что Арендт ошибалась, описывая Эйхмана, напротиь, на мой взгляд, она заметила самую суть - однако ее описания несколько однобоки. Арендт не видела в Эйхмане полностью обезличенного бюрократа, как его воспринимал, к примеру, Зигмунт Бауман, поскольку главным объектом ее исследования оставалась личность Эйхмана, сколь бы ни была ничтожна его индивидуальность, в то время как для Баумана Эйхман, в сущности, был не более чем пассивной составляющей системы. Ущербность индивидуальности играет важнейшую роль в исследовании Арендт, в то время как Бауман едва ли поднимает подобные вопросы. Арендт пишет: «Люди выражают себя в поступках и речах, они активно проявляют уникальность своей личности». Как раз этого не продемонстрировал Эйхман. По сути, он не действовал, а лишь следовал указаниям, не произносил речь, а просто позволял набору клише течь нескончаемым потоком. Он сам утверждал, что единственный язык, который он освоил, - это язык документов. Язык документов - это обезличенный язык, а клише и лозунги избавляют от необходимости задумываться, поскольку нет нужды обращаться к собственной мыслительной деятельности, когда можно обходиться, заданными стандартизированными поверхностными формулами. Все частности, каждый отдельный человек, а следовательно, и все его страдания, стираются этими грубыми формулировками.

Утверждая, что у Эйхмана «вообще не было никаких мотивов», Арендт упускает из виду очевидное, а именно что Эйхман, в придачу к имевшимся у него карьерным амбициям, до последнего оставался приверженцем гитлеризма. В последних перед казнью словах он восхвалял Германию, Аргентину и Австрию. Арендт не принимает эти слова Эйхмана в расчет, относя их к проявлениям его нелепой склонности к использованию лозунгов и клише, однако, на мой взгляд, они дают нам важные сведения об Эйхмане: он также был идеалистом. Эйхман Ьыл не только обыкновенным бюрократом, но и обыкновенным фанатиком. Таким образом, зло Эйхмана не настолько банально, как предполагала Арендт, ведь к банальному злу примешивается зло идеалистическое. В обоих случаях это зло содержало в себе нечто, если можно так выразиться, альтруистическое, хотя, безусловно, в своих действиях Эйхман руководствовался и эгоистическими мотивами. Поэтому образ Эйхмана, который рисует Арендт, является, на мой взгляд, упрощенным и однобоким. Несмотря на то что Эйхмана едва ли можно было упрекнуть в антисемитизме, железная идеология, а именно верность фюреру, прочно сковала его сознание.

Подобный идеализм мы также можем обнаружить и у Рудольфа Гесса - коменданта Освенцима -самого большого из концентрационных лагерей. Гесс называл себя «фанатичным национал-социалистом» и был ярым антисемитом. Когда, спустя год после окончания войны, он утверждал, что массовое уничтожение евреев было неверным шагом, он имел в виду не то, что это зло, или, по меньшей мере, аморально, а то, что, сделав это, Германия навлекла на себя гнев и негодование мирового сообщества и в действительности только способствовала евреям в достижении их цели - мирового господства!

Читая автобиографию Гесса, написанную им в тюрьме сразу после окончания войны, поражаешься изобилию черт, характерных также и для Эйхмана. Очевидно, что Гесс был не столь умен, по сравнению с Эйхманом, однако надо сказать, что в глупости, понимаемой как бездумность, они оба были на равных. Создается впечатление, что, когда спустя год после окончания войны Гесс писал свою биографию - несколько неумелую, но завораживающую прозу, - он не совсем понимал то, что сделал. И, несмотря на то что в тексте нередко встречаются обороты вроде «теперь я понимаю, что...», читатель ясно видит, что это не соответствует действительности. Каким-то непостижимым образом он умудрился представить себя еще более поверхностным человеком, чем Эйхман. Как писал Примо Леви в предисловии к этой биографии, Гесс отнюдь не был чудовищем, однако его автобиография «источает зло». Гесс противопоставлял себя солдатам СС, которые с удовольствием пытали пленных, и в этом он, конечно, прав, однако это показывает, что он не понимал своей собственной роли в происходящем. Этих солдат он воспринимал как зло и в то же время не видел собственного зла. Здесь, как обычно, «зло» преображается в понятие, применимое по отношению к другим, но не к себе. Он обвиняет этих солдат в том, что они не видели в пленных людей, однако в этом виновен и он сам, в противном случае он не выполнил бы свою работу. Он утверждал, что «слишком симпатизировал» пленным, чтобы выполнять подобную работу, что имел «слабость», однако ни эта «симпатия», ни «слабость» никак не помогли пленным и не выглядят правдоподобно. Если бы он признавал, что пленные - люди, и в то же время нес ответственность за все и был в курсе всего происходящего в Освенциме, то он был бы чудовищем. Но как и Леви, я не считаю Гесса чудовищем368.

Подобно тому как Эйхман утверждал, что живет в соответствии с категорическим императивом Канта, Гесс придавал особое значение тому, что он - нравственная личность и делал все возможное, чтобы соблюсти определенные принципы морали, т.е. убивать евреев - правильно, но отдельному солдату нельзя их обворовывать. Эту мораль придумал не Гесс, она продиктована Гиммлером: «Украл марку [25 эре] - и ты покойник. Отдельные, запятнавшие себя, члены СС будут ликвидированы без всякой пощады. У нас есть моральное право уничтожать таких людей. Но мы не имеем права наживаться». Соблюдая этот принцип морали, Ifecc также негодовал по поводу изнасилований и «неоправданной» жестокости. Он подчеркивал, что никогда не обращался с заключенными плохо. Возможно, он имел в виду то, что никогда не бил пленных своими руками, не расстреливал из своего оружия, что лично он никогда не наполнял камеры циклоном Б, однако он был комендантом самого большого концлагеря и знал обо всем, что там происходило. Именно он отдавал приказы. Гесс не был пассивной фигурой, а проявлял рвение во всем, что касалось функционирования лагеря. Он обладал всеми возможностями, чтобы улучшить невыносимые условия жизни заключенных, но предпочел создать максимально «эффективный» лагерь. Он критиковал заключенных за их аморальное поведение по отношению друг к другу, не учитывая того, что именно на нем лежала ответственность за создание таких условий жизни, при которых не было возможности оставаться порядочным человеком. Среди заключенных, так же как и среди охраны, встречались разные люди, кто-то был лучше, кто-то хуже. Ни заключенные, ни охрана не составляли совершенно однородную группу, все члены которой имели бы одинаковые моральные качества. И хотя найдется множество примеров порядочности, которую заключенным удавалось сохранить на протяжении всего срока, проведенного в концлагерях, факт остается фактом - нравственные принципы едва ли царили повсеместно среди заключенных. Критические условия существования в значительной мере подавляли соображения морали. И ясно, что многие заключенные мало-помалу превзошли своих надсмотрщиков в жестокости по отношению к собратьям по несчастью - важно понимать, что быть жертвой вовсе не то же, что быть хорошим человеком, - однако, так или иначе, вне всякого сомнения, Гесс не тот человек, который вправе осуждать, ведь именно он нес ответственность за создание таких условий, при которых эта жестокость и бесчеловечность должны были возникнуть с той или иной долей неизбежности. Осужденный за убийство по политическим мотивам, Ibcc, сидя в тюрьме, подробнейшим образом описывал свою жизнь и четко идентифицировал себя с другими заключенными, критиковал охрану за излишнюю жестокость, однако это ни в коей мере не повлияло на его описание Освенцима - Гесс не был способен взглянуть на лагерь глазами заключенных.

Автобиография полна сетований на нехватку ресурсов, отсутствие квалифицированной рабочей силы, неясные указания, поступающие от командования, - сетования, присущие всякому бюрократу. Нравственная сторона вопроса, напротив, не рассматривается вовсе. Гесс утверждал, что был «одержим» целью добиться наибольшей эффективности в работе Освенцима. Он подчеркивал, что всегда был человеком, скрупулезно исполняющим свои обязанности точка в точку. В этом он совпадает с Эйхманом, но, в отличие от Эйхмана, Гесс ставил себя в один ряд со своим командованием, в том смысле, что он не просил их сделать то, что сам бы не смог. Он считал, что отравление газом, несомненно, предпочтительнее расстрела, поскольку последний был бы тяжким испытанием для эсэсовских солдат, в особенности, если речь шла о расстреле женщин и детей. Так же как и Эйхман, Гесс озабочен тем, какое воздействие все это окажет на немецких солдат, в то время как страдания заключенных вовсе не берутся в расчет. Он утверждал, что просто делал то, чего сам ждал от своих людей, а именно - следовать приказам фюрера, и поэтому должен был вести за собой, не проявлять слабость, быть положительным примером для своих подчиненных. В одном их наиболее шокирующих отрывков своей автобиографии Гесс пишет:

Это пример банального зла в его крайнем проявлении - бездумность, слабость воли, не позволяющая взять на себя труд задуматься. Он признавал, что этот приказ - «чудовищный», но тем не менее предпочел его выполнить, поскольку приказ должен быть исполнен.

В случае с Францом Штанглем, комендантом Собибора и Треблинки, мы имеем дело с иной личностью, или, точнее, с личностью, обладающей извсстной долей индивидуальности. Тогда как Гесс производил впечатление эмоционально тупого, армейского выскочки без единой собственной мысли в голове, а Эйхман - чиновника Преисподней, Штангль был довольно красноречив и порой обаятелен. По окончании процесса 1970 года Гита Серени много раз беседовала со Штанглем, когда он находился в заключении, и в нижеследующем я опирался на книгу Серени «В ту темноту». Для начала Штангль произносит стандартную тираду, смысл которой заключается в том, что он никогда, ни одному человеку собственноручно не нанес физического вреда, однако иногда его слова выдают определенную работу ума, разрушая образ человека, который не понимает того, что сделал. Кажется, что он вот-вот прозреет, но отступает перед этим знанием. Он признает себя виновным, но не понимает масштаба этой вины. Не понимая сути обвинения, нельзя говорить о признании вины. Масштаб преступлений, совершенных в Треблинке, настолько велик - убитые исчисляются сотнями тысяч, возможно, их количество превышает миллион, - что человек едва ли вообще способен осознать это в полной мере. Признание Штангля, таким образом, являлось не полным, ограниченным - несмотря на то что он и не пытался скрыть то, что фактически имело место, -поскольку он не осознавал степень своей личной ответственности. Парадоксально, что Штангль, будучи не глупым человеком, признает себя виновным и в то же время утверждает, что его совесть чиста.

Штангль говорил, что, прибыв в Треблинку, он увидел Ад Данте. Однако он сделал свой выбор и занял пост коменданта этого места, он не отказался, а это равносильно согласию на исполнение роли дьявола. Мы сталкиваемся с парадоксом, ведь, с одной стороны, Штангль по собственному желанию - пусть и в какой-то степени вынужденно - избрал роль дьявола, с другой стороны, он не обладал «дьявольскими» качествами. Он не был тем, кто испытывал удовольствие при виде страданий других людей. Однако он посвятил себя этой работе с жестокой неукоснительностью. Эта безоглядность едва ли основывалась на ненависти к евреям, скорее ее мотивировала служебная мораль. Служебная мораль была сильнее всяких законов нравственности.

Треблинка была не концентрационным лагерем, а лагерем смерти, и самым крупным. Не все знают, чем отличается лагерь смерти от концентрационного лагеря. Концлагерь - это экстремальный вариант трудового лагеря, концлагерь отличала куда большая бесчеловечность, чем это имело место в простых трудовых лагерях, повсеместно построенных нацистами. Изначально концлагеря являлись механизмом использования рабского труда, но условия жизни систематически ухудшались на протяжении всего периода их существования. Тем не менее стоит подчеркнуть, что, несмотря на то что заключенных подвергали газации, расстреливали, морили голодом, использовали в качестве подопытных в медицинских экспериментах и т.п., в концлагере можно было выжить. Даже в Освенциме, где существовал собственный конвейер смерти (Биркенау), выживал один из пяти евреев - из 950000 евреев, заключенных Освенцима, было убито немногим менее 800000 - и еще большее число людей других национальностей. Для сравнения, из всех заключенных четырех лагерей смерти, расположенных в Польше, в живых осталось лишь 87 человек, среди которых не было детей, - около двух миллионов человек погибло. Другими словами, выжить в лагерях смерти было невозможно. И Франц Штангль являлся комендантом крупнейшего из этих лагерей.

Жертв систематично лишали человеческого достоинства. Их перевозили как скот, в тесном вагоне без санузлов, без еды и питья, а по прибытии в Треблинку делили на три группы - мужчин, женщин и детей, приказывали раздеться донага, в полостях тела искали драгоценности, затем брили наголо и загоняли в газовые камеры. По словам Штангля, эта процедура унижения имела своей целью обесчеловечива-ние пленных, что помогало солдатам привести казнь в исполнение. Это обесчеловечивание подействовало и на Штангля. Он воспринимал евреев не как отдельных личностей, а как «груз», «массу». Он сознательно избегал общения с тем, кто обречен на смерть, вероятно, из опасений увидеть в нем личность, которая должна обладать неприкосновенностью.

Как мог он пойти на такое? Всякий раз он повторял, что был вынужден выполнять работу, что речь шла о спасении его собственной жизни. Это не так ни один немецкий солдат, ни на одном уровне, не был казнен по причине отказа от участия в массовом уничтожении. По словам Штангля, чтобы не участвовать в этом, он должен был бы покончить собой, однако правильнее будет сказать, что он должен был просто отказаться от участия. Он утверждал, что, узнав о плане массового уничтожения, расценил его как «преступление» по отношению к евреям, однако вместо того, чтобы отказаться от участия в реализации этого плана или активно противостоять совершению этого преступления, он удовольствовался прошением о переводе, которое было отклонено. Тогда он решил стать частью этого преступления. Порой он просто прятался за демагогическими рассуждениями, например утверждая, что в молодости, в школе полицейских его учили, что преступление имеет место тогда, когда соблюдены четыре условия: наличие субъекта, объекта, действия и умысла. Он считал, что невиновен в преступлении, поскольку четвертое условие не соблюдено - вероятно, потому, что лично он не питал особой неприязни по отношению к евреям. Однако он, конечно, кривил душой. Штангль понимал, что виновен в преступлении. Он старался «выделить те поступки - в соответствии с тем, что подсказывает мне совесть, - за которые лично я нес ответственность». Он разбил размышления и действия на два совершенно изолированных элемента, при этом каждый малый элемент мог быть оправдан по-своему, - таким образом, Штангль получал возможность не принимать во внимание общую картину.

Как сказано выше, Штангль не был антисемитом, однако относился к пленным с глубочайшим презрением. Это презрение основывалось не на «расовых» мотивах, а на слабости, бессилии пленных:

Таким был Штангль в 1971 году, спустя 27 лет после того, как был уничтожен лагерь Треблинка. Удивительно, как мало человек может понять за столь немалый срок. Что касается заявления о невозможности установить с пленными контакт, то Штангль легко мог бы его опровергнуть, поговорив с ними. Однако, как сказано выше, он сознательно этого избегал. Харальд Офстад считал «презрение к слабости» ключом к пониманию нацизма, и Штангль - прекрасное тому подтверждение. С точки зрения Гитлера, евреи не заслуживают жалости: «Нет причин жалеть о народе, которому гибель уготована судьбой». Ход мыслей таков: сделав евреев слабыми, судьба обрекла их на гибель, и поскольку они слабые, то их истребление вполне правомерно. Слабые не имеют права на жизнь - слабость, а следовательно, и слабые должны быть уничтожены.

Видно, что чем больше становился срок службы, тем порочнее становился Штангль, тем тяжелее ему становилось понять, что именно он является центральной фигурой в совершающемся не имеющем аналогов преступлении. Со временем, по словам Штангля, он привык ко всему369. Эта деформация личности едва ли была ощутима для самого Штангля - отсутствие сил для отказа превратилось в более или менее полную потерю совести370. Привыкание в данном случае сыграло решающую роль371. У каждого человека имеется множество выработанных стереотипов мышления, которые являются неосознаваемыми по той простой причине, что ими не управляет сознание. Эти стереотипы скорее образуют своего рода «задний план» того, что в данный момент занимает сознание -они определяют то, что мы обычно видим за ситуацией определенного типа. С этой позиции стереотипы обуславливают восприятие, но в то же время они ограничивают его область, отбраковывая множество явлений как не относящиеся к делу. Таким образом, привычки приводят к своеобразной слепоте, а в случае Штангля они имели следствием неуклонно прогрессирующую нравственную слепоту.

Поразительно, но в своих «показаниях» Эйхман, Гесс и Штангль делали упор только на самих себя, ни разу не задумавшись о жертвах. Безоглядность, с которой они относились к своей работе, говорит о том, что они действительно видели некое предназначение в том, что делали, вопрос в том, какую ценность вообще можно найти в этой дикости. Для Гитлера «священный долг» заключался в сохранении чистоты расы, и этот долг узаконивал массовое истребление, однако не этим руководствовались Эйхман, Гесс и Штангль. Говоря о Ibcce (это не относится к Эйхману и Штанглю), можно отметить, что антисемитизм сыграл важную роль в обусловливании его поступков, однако вовсе не это было определяющим. Всем троим были свойственны карьерные амбиции, пусть Штанглю и в меньшей степени, чем остальным, но эти амбиции несопоставимы с чудовищностью преступлений. Все они, опять-таки с некоторыми оговорками в отношении Штангля, были всецело преданы Гитлеру и, таким образом, были идеалистами. В особенности это касается Эйхмана и Гесса, ведь они не просто повиновались приказу, а активно включались в реализацию программы. Общим для этих троих, в большей или меньшей степени, является полное отсутствие сознания собственной ответственности, пусть даже ею проблески случались время от времени у Штангля. По словам Гиммлера, отдельный эсэсовец не нес ответственности за происходящее, она полностью лежала на нем самом и Гитлере, однако индивидуальную ответственность нельзя подобным образом просто сбросить со счетов.

Все немецкие солдаты должны были присягать не Конституции Германии, а лично Гитлеру, что равносильно клятве выполнять любой приказ, отданный Гитлером. Принцип фюрера не предполагает оценку правомерности приказа - поскольку приказ правомерен уже потому, что исходит от Вгглера. По этой причине несоответствие приказа высшим ценностям исключено в принципе, ведь ценности выше, чем воля фюрера, просто не существует. В «Майн Кампф» подчеркивается, что для общего блага отдельный человек должен забыть не только о личных интересах, но и о «собственном мнении». Самостоятельное мышление как таковое есть предательство372. Подчинение приказу с юридической точки зрения было единственным узаконенным действием. Однако как указывает Эмерсон: «Честные люди не должны слишком четко следовать закону». Отказаться от исполнения приказа - значит способствовать его дискредитации, Авторитетность приказа зависит от того, исполняется он или нет, отказ от исполнения ставит под сомнение его правомерность. Поэтому отказ от исполнения приказа является потенциально эффективным оружием. Приказ, повторенный дважды, лишается первоначальной силы. Гесс, Штангль и в особенности Эйхман, вероятно, считали исполнение приказа единственно правильным с точки зрения морали поступком. Однако следует допустить, что нравственные принципы этих троих не были ограничены только вышеизложенным, что доказывает их непосредственная реакция на план массового уничтожения373. Тем не менее эти принципы были отброшены, уступив место соображениям другого характера.

Они придерживались норм морали в обычной жизни. Роберт Дж. Лифтон апеллирует к феномену «двойственности» {doubling),т.е. существованию двух полноценных Я - в лагере и за его пределами. Это вполне допустимо, учитывая, что и Штангль и Гесс вне лагеря вели относительно нормальную семейную жизнь. Однако, на мой взгляд, лучше ограничиться одним Я, которое в зависимости от нахождения внутри и вне лагеря по-разному интерпретирует происходящее. Бауман, как мне кажется, увидел суть этой неоднозначности: