§1 Амбивалентное восприятие права

Выяснив основные черты консервативного правопонимания, уточним, какова была позиция ПИРК в отношении собственно механизмов правового регулирования, а именно - каковы были мотивы их поддержки и причины их отторжения. Как раз на этом уровне правопонимания в ПИРК проявляется то свойство, которое часто обозначают как 'правовой нигилизм'. На анализе этого качества стоит, по нашему мнению, остановиться подробнее1.

Традиционалистское мировоззрение питает повышенную чуствительность к проблеме ценностей и антиценностей и обостренное желание заслонить первые от вторых (разумеется, в консервативном понимании того и другого). Консерватизм знает, как короток путь от релятивизации всех ценностей, с которой берет старт нигилизм, до его финишной точки - обесценения ценностей высших (и, тем самым, подрыва традиционного мироустройства). Следовательно, с субъективной точки зрения, консервативное правопонимание ни в коей мере не нигилистично. Напротив, видные консервативные публицисты никогда не переставали бороться с 'чистым' правовым нигилизмом, присутствующим, например, в толстовстве или анархизме2. Но нельзя отрицать того, что вероятность противопоставления 'права' и 'жизни', 'права' и 'справедливости', 'права' и 'народного чувства' весьма высока как раз для традиционалистского мировоззрения. Почему?

Ответ кроется в аксиологических характеристиках ПИРК. Как уже отмечалось, главной ценностью здесь выступала традиция - политическая, социальная, культурная. Видя, что по степени своей адаптивности к смене привычных форм существования субъекты макроуровня (например, государства) значительно уступают приспособляемости к новому положению субъектам микроуровня (индивид, семья), авторы ПИРК усматривали в праве одно из средств, способных обеспечить преемственное развитие государственности и культуры.

Таким образом, озабоченная соблюдением строгой субординации между отдельными ценностями, размещенными по шкале 'цель - средство', ПИРК болезненно реагирует на смешение ценностей абсолютных и ценностей относительных. В этих причинно-следственных координатах 'право' как совокупность норм, обязательных к исполнению под страхом государственного принуждения (кары) - не более чем средство, конечная же цель - 'правда'. Абсолютизация инструментальной ценности (средства) может породить лишь антиценность - 'ложь', 'фальшь' и т.п. Между тем тенденции развития законодательства и правоприменения, приобретали в условиях пореформенной России характер все более либеральный, т.е. порывающий с основной политической традицией - самодержавием. Недовольство, испытываемое консерваторами по поводу этих процессов, трансформировалась в более или менее явное недоверие к методу правового регулирования как таковому. В итоге получалось, что консерваторы, не будучи в принципе правовыми нигилистами (как было показано, они усматривали в праве религиозное начало, а также признавали важность соблюдения законов) проявляли, тем не менее, пренебрежительное отношение к методу правового регулирования.

Антиправовую риторику консервативных авторов слагают два взаимопереплетающихся друг с другом мотива. Это - противопоставление позитивного права и 'жизни', а также противопоставление позитивного права народному 'правовому чувству' (или, что применительно к консервативной риторике то же самое - 'правды'/ 'совести'/ 'справедливости'). Элементы правового нигилизма содержали также ссылки на ограниченность возможностей правового регулирования и стремление сократить круг объектов такого регулирования. Рассмотрим этот аргументационный ряд, частое оперирование которым и послужило причиной для обвинения идеологов русского консерватизма в нигилистическом отношении к праву.

С наибольшей интенсивностью тема противостояния 'формального права' и 'живой действительности' муссируется в консервативной публицистике эпохи 'великих реформ' и последующего контрреформенного десятилетия. Лейтмотивом многих печатных выступлений стало постулирование того, что 'русская жизнь вырабатывает различие между теорией и практикой, между канцелярией и жизнью'. Ратуя за 'усиление элемента жизненной правды там, где слишком сильна бывает иллюзия теоретика или предвзятая мысль юриста', В.П. Мещерский заручается авторитетной поддержкой крупного немецкого правоведа И. Блюнчли, извлекая из его работ положения, 'аккомпанирующие' своим идеям. Например: 'Держащиеся буквы закона <...> редко подвергают прямой опасности весь государственный строй, но они как бы покрывают ржавчиной блестящий меч государственной справедливости, опутывают общественное благосостояние всякого рода препятствиями и расслабляют здоровье государства до такой степени, что в критические минуты спасение его трудно и иногда невозможно'3. Другой видный публицист К.Ф. Головин (подобно В.П. Мещерскому являвшийся юристом по образованию), корил бюрократию за приверженность 'абстрактно-юридической точки зрения', вся 'зловредность которой состоит в упущении внутреннего содержания ради формы и воображении, будто законодательство само по себе, а Россия сама по себе'4. Особенно интенсивно тема разрыва между законом, каким он должен быть в идеале, и законом, каким он есть на практике, а также разрыва между законом как таковым и жизнью разрабатывалась в статьях крупного консервативного публициста И.И. Колышко, публиковавшегося в 'Гражданине' под псевдонимом 'Серенький'5.

На поздней стадии развития ПИРК ссылки на неизбежность противоречий права и жизни можно найти у И.А. Ильина. Поскольку каждый человек представляет собой 'конкретное целое, которое нельзя исчерпать отвлечёнными категориями', постольку, предупреждает Ильин, формально-юридическая квалификация его действий поневоле не может не быть 'условной, искусственной, неадекватной'. Более того, ее пунктуальное применение может привести к 'высшей несправедливости'. Юрист, сопоставляющий 'закон как правило (норму), отвлеченное предписание' и 'жизненное явление, которое то предусмотрено, то не предусмотрено этим правилом', и забывающий, что 'правовая норма есть абстрактное правило, это правило рассматривает человека как абстрактное содержание' - повинен в происходящем сплошь и рядом превращении позитивного закона из формы, вовлеченной в жизнь, в формулу, отвлеченную от жизни6. Если не преодолению, то хотя бы минимизации вредоносного разрыва между требованиями 'жизни' и требованиями 'права' помогает внимательность к контексту обстоятельств, ставших поводом обращения к юридической норме.

Приведенные суждения трудно назвать вовсе безосновательными. Утверждения Ильина о том, что 'применяющий право должен иметь в виду не только формальную 'законность' нормы и не только её объективное содержание, но и её объективное назначение'; что 'понимание отвлечённого правила должно покоиться на созерцании безусловной цели права', а не просто на 'цели законодателя'7- перекликаются с критикой современными западными правоведами одного из дефектов правоприменения, въевшегося в правоприменяющую практику настолько, что почти не воспринимается изъяном. Это - пернос внимания правоприменителя с содержательного аспекта разбираемой им ситуации на неукоснительное соблюдение правоприменительной процедуры как таковой. Заметим также, что если не прямое противопоставление 'правды' и 'права' (как в ПИРК), то, во всяком случае, обостренное внимание к соотношению 'права' и 'морали', 'права' и 'справедливости' отличало почти всю русскую правовую мысль8.

Преодоление конфликта 'право"жизнь', сталкивающего 'живую жизнь' (органичная для человека среда духовного и социального обитания) с 'мертвым правом' (орудие отчуждения человека от этой среды), ПИРК, особенно на дореволюционной стадии своего развития видит в доверии обыденному, здравому смыслу правоприменяющих инстанций (в тоже время предполагая, что у администраторов, не являющихся профессионалами в праве, этого здравого смысла больше, чем у юристов). Отсюда - предпочтение административного правоприменения судебному. С другой стороны, для носителей правовой идеологии, допускающей, что буква закона часто враждебна ценностям, олицетворяющим мудрость векового опыта и выражающим сокровенный смысл тех отношений, которые самонадеянно пытается урегулировать норма права, оказываются вполне приемлемыми и решения contra legem. Еще славянофилы утверждали, что закон может и должен допускать изъятия из своих установлений - главное, чтобы отступления эти были 'по совести'. Прошло столетие и вот И.А. Ильин, рассуждая о диалектике права и справедливости, пишет, что когда применение позитивной нормы недоступно для коррекции ее 'в сторону справедливости', то 'формально-буквенное, мертвенное применение закона оборачивается карикатурой на законность'. 'Формально-педантическое правосознание', обособляющее 'право' от 'правоты' и 'справедливости' и превращающее тем самым органы правосудия и управления в 'мертвенную бюрократическую машину', он встречает в штыки. Последовательнейшая законность, закрывающая глаза на существование высших по отношению к праву ценностей, вырождается в бесправие, когда сбывается парадокс, подмеченный еще римлянами - 'summum jus est summa injuria'. Говоря о 'крайней законности', смыкающейся с 'крайней несправедливостью', Ильин, таким образом, приходит к заключению, никак не укладывающемуся в русло усвоенного современной юриспруденцией либерального правопонимания9. Более того, неистребимое присутствие в консервативном правосознании дихотомии права и главенствующих над ним ценностей, заставляет ПИРК придти к категорическому выводу: не существует абстрактной обязанности соблюдения законов вообще. 'Всякое применение закона требует беспристрастного жизненного наблюдения (интуиция факта) и беспристрастного решающего усмотрения (интуиция права) <...> Мало закона. Надо видеть живое событие. Поэтому всякое применение закона предполагает живое творческое правосознание (правовое разумение и правовую совесть)'10.

Россию, как 'общину живую и органическую', ПИРК противопоставляла 'условным обществам Запада', представляющим собой величины сугубо юридического (а не нравственного) порядка. Оттого правосознание человека Запада не способно осознать первенства 'нравственного закона', а само позитивное право здесь по преимуществу занято 'приведением безнравственности в законный порядок', то есть - 'регуляризацией порока'. А.С. Хомяковым приводятся примеры, где формально-правовая оценка деяния разительно расходится с оценкой тех же деяний 'по совести'. Например, 'удальцы', грабящие приграничные со своим государством области, являются 'менее преступными против законов Отечества, но не менее виновные перед законом веры и совести'. Различное отношение народа к двум царям, занимавшим русский престол в первой половине XVII века - Борису Годунову и Михаилу Романову - так же вытекало из 'чисто нравственных начал, понятных только в нашей истории и совершенно чуждых западному миру'. Русское общество и русское государство, уверяли славянофилы, скреплены 'узами истинного братства', а не условного договора. Схожим образом высказывается, спустя полвека, и Л.А. Тихомиров. В представлениях русского народа о государственности, говорит он, юридический момент подчинен этическому (в противоположность возникшей в Древнем Риме теоретической модели государства как чисто юридической конструкции). В отстаивании главенства этического содержания государственности над юридической формой и состоит 'мировая миссия России'. В том же, что касается совершенства юридических механизмов управления, то - искренне признает сам Тихомиров - тут 'решительно все народы доказали своё превосходство перед русским'11.

Укоренённость в России различения содержательного ('нравственно-справедливого) и формального аспектов права Л.А. Тихомиров иллюстрирует эпизодом из истории Смуты XVII в. Ставленник боярской аристократии, Василий Шуйский, при восшествии на престол 'давал запись и целовал крест', обещая не казнить без суда и призывать боярство на совет. Однако, утверждает Тихомиров, именно этот поступок стал одной из причин неприязни, испытываемой к Шуйскому простым людом. 'Чувство народа оскорблялось не содержанием обязательств, поскольку всё это прежние цари исполняли и без записи', коробил сам факт 'превращения обязанности нравственной в юридическую'. Тот, кто ищет в общественных отношениях правду, не может верить в 'возможность справедливо строить жизнь посредством юридических норм'. И в этом Тихомиров видит коренное отличие правосознания русского человека от правосознания человека Запада. Закон устанавливается 'раз и навсегда, без соотнесения с индивидуальностью как личности, так и случая'. Закон недостаточен как средство осуществления правды; он 'никак не может быть поставлен в качестве высшего идеологического элемента' и, как плавно заключает Тихомиров (поборник самодержавной формы правления и ее теоретик), ввиду неспособности формальной правовой нормы 'угодить правде' появляется 'потребность в главенстве одного человека, делающего его и выше закона, в том числе'12.

Суждения Тихомирова о разобщенности между народным правопониманием (базирующемся на естественно-правовых представлениях) и устанавливаемыми государством юридическими нормами перекликаются с суждением Э. Дюркгейма о существовании в каждой культуре широко распространенного в массах восприятия политико-правовой реальности, не совпадающего с предписанным позитивной нормой (причем совершенно не обязательно, чтобы это восприятие носило асоциальную направленность). Дюркгейм объяснял такую расколотость правового сознания общества противостоянием двух мировоззренческих парадигм - 'священной' (иррациональной) и 'светской' (рациональной) - захватывавшим, в частности, и правопонимание. Основополагающее условие жизнеспособности права Л.А. Тихомиров видит в его непротиворечивости 'народным идеалам', т.е. согласии с тем, в чем народ видит абсолютную ценность. С этим аксиологически высшим 'принципом' подлежит быть соотнесенным каждому правовому документу. Тихомиров пишет, что не только 'нарушение нормы неизбежно в человеческих делах', но, более того, единственно правильно пусть даже вопреки указаниям позитивной нормы руководствоваться теми ценностями, которые совокупно составляют 'национальный идеал'13. Народное понятие о праве принадлежит прежде всего 'области религиозно-метафизической', однако оно сообразуется также и с 'условиями социальной жизни', где люди применяют на практике свое изначальное представление о праве. За коллективным правосознанием Тихомиров признаёт правотворческую функцию, а посему - 'законодательные учреждения нуждаются в присутствии не одних специалистов-юристов, но представителей национальной мысли и совести'.

В этой связи заслживает упоминания интересная дискуссия, главными участниками которой стали видный теоретик неославянофильства П.Е. Астафьев и Вл. Соловьев14. Известный философ выступил против идеализации Астафьевым пренебрежения правом как 'черты русской самобытности'. Астафьев же, отвечая Вл. Соловьеву, продолжал защищать свой тезис, что преобладание в русской душе 'морального' над 'юридическим' несет скорее положительные, чем отрицательные последствия. Дискуссия эта получила особый резонанс (и, может быть, вообще состоялась) потому, что Вл. Соловьев - ни по своему мировоззрению, ни по масштабам своего дарования - не походил на заурядного либерального публициста, из тех, что почти в каждом номере 'Вестника Европы' или 'Русских ведомостей' корили консерваторов за правовой нигилизм. Более того, на определенных этапах своей идейной эволюции Соловьев шел почти вровень с консерваторами в понимании русского прошлого и настоящего. Оппонентов Вл. Соловьева уязвляло и то, что философ выступил со страниц консервативного же органа (хотя и более умеренной ориентации, чем 'Русский вестник') - журнала 'Русское обозрение'. И в дальнейшем, авторы, принадлежащие орбите ПИРК, болезненно откликались на те печатные выступления Вл. Соловьева, где затрагивалась правовая проблематика. Так, например, его статья 'Нравственность и право' сразу же по выходе в свет получила отповедь со стороны одного из наиболее одаренных журналистов-охранителей - Ю.Н. Говорухи-Отрока15.

Сталкивая друг с другом 'закон' и 'народное чувство', некоторые консервативные органы печати заходили настолько далеко, что брались оправдывать даже самосуд или преступления, совершаемые на почве суеверий. Нередко бывало, что в таких случаях между этими изданиями и другими консервативными органами разгоралась полемика. Так, когда суд присяжных вынес суровый приговор участникам убийства 'ведьмы', то 'Гражданин' увидел 'в осуждении убийц пример глубокого разлада между требованиями закона и явлениями жизни, ибо убивали со спокойной совестью'. Возражая на это, 'Русский вестник' исходит из того, что 'требование закона не посягать на жизнь находится в полном согласии с требованиями жизни'. Однако и он соглашается, что в данном случае своеобразие народного правосознания, спровоцировавшее, в конечном счете, соврешение преступного деяния, должно быть учтено верховной властью (посредством помилования или смягчения приговора). К тому же и сам 'Русский вестник' в другой раз допустил симптоматичное признание того, что 'в линчевании и в самых темных формах самоуправства и самосуда все же мелькает идея права и суда, пусть искаженная и обезображенная'. При этом делается оговорка о нераспространении этого суждения на акты политического террора (что с точки зрения логики не убедительно, но вполне последовательно с точки зрения идеологии). Политический террор объявляется 'чистой, беспримесной патологией'16.

Вообще же, дихотомия 'право"народное правосознание' гальванизируется в риторике консерваторов обычно тогда, когда требовалась бросить тень на тот или иной свеже принятый закон или оспорить предполагаемый к принятию законопроект. Яркий пример тому - соответствующего рода аргументы, к которым прибегли критики 'справа' столыпинской аграрной реформы17.

На послереволюционном этапе развития ПИРК И.А. Ильин, в чьих трудах под консервативное правопонимание был подведен наиболее солидный философско-правовой фундамент, так же отмечает сплошь и рядом наблюдающийся 'отрыв актов властвования от живого народного правосознания'. Эта роковая несостыкованность налагает на нормы права (а, следовательно, и на власть, издающую такие нормы) клеймо 'беспочвенности и пагубной отвлеченности'. И.А. Ильин критикует правовые нормы, дистанцированные от их среды обитания - коллективного правосознания (во всех его проявлениях, а именно 'правопонимании', 'правопризнании', 'правоволении'). Правоотношение, дорогу которому проложила такая норма, 'нелепо и бессмысленно, представляя пустую видимость'. Ильин пишет о тщете формально-правовых гарантий сравнительно с полновесностью гарантий сущностных (например, 'благородство правосознания'). Комментируя жестокий политический кризис, сокрушивший режим IV Республики во Франции, Ильин настаивает: от катаклизмов подобного рода страхуют отнюдь не паллиативные меры вроде роспуска парламента или пересмотра конституции, но 'облагорожение национального правосознания'. Уверенный в том, что любая государственная форма обречена на дезорганизацию, пока она находится в разладе с политической и правовой культурой нации, И.А. Ильин не мог не усомниться в благоприятности перспектив парламентаризма в России. Ведь 'демократия не есть просто государственная форма, которая может подойти любому народу <...> она предполагает у народа высокий уровень массового правосознания'18.

При анализе своеобразия русской правовой культуры Ильину не удалось избежать противоречия. С одной стороны, он с горечью упоминает про тяжелый груз исторического наследия, которым в русском человеке парализуется 'умение уважать право и закон, добровольно исполнять свои государственные обязанности и частные обязательства, строить жизнь, не совершая преступлений'. Он также не склонен восторгаться чертами национальной психологии, затрудняющими усвоение и реализацию правовых норм. С чувством видимого сожаления он пишет, что русскому предпочтительней всего представляется 'состояние полуанархии' и что русский 'лишь с большим трудом приучается к правопорядку'19. Вспомним, что созерцание того же, балансирующего между недоверием, опаской и отвращением, отношения народных масс к правовым процедурам, подводило представителей 'славянофильского' сектора и часть авторов иных направлений дореволюционного консерватизма, к выводу о желательности увековечения этих особенностей коллективного правосознания20. Напротив, И.А. Ильин предлагает преодолевать правовой нигилизм в процессе постепенного воспитания народного правосознания. Кстати, сама категория 'правосознания' получает у него чрезвычайно широкую трактовку. Это - 'духовный уклад народа во всем его исторически возникшем своеобразии'21. Отличие же от подхода Ильина от либеральной юриспруденции состояло, во-первых, в придании первостепенного значения поэтапности совершенствования народного правосознания; во-вторых, Ильин не соглашается полностью отождествлять такое совершенствование с внедрением утвердившихся на Западе представлений о правах и обязанностях личности в отношении себе подобных, и в отношении государства.

Однако, как было сказано, трудно отнести И.А.Ильина к сторонникам непререкаемого верховенства закона. Слишком уж часто дает он понять, что в столкновении норм позитивного права и национального правосознания, его симпатии находятся на стороне последнего. Отголоски славянофильских идей явственно слышны в приписывании Ильиным доминирующему на Западе правопониманию односторонне-утилитарных тенденций, усматривающих во всех правовых явлениях ('частной сделке' и 'мирном договоре', 'суде' и 'власти', 'законе' и 'государственном устройстве') не более чем плоды компромисса, которому и призвано прежде всего содействовать право. Право, пишет Ильин, буквально вторя Хомякову и другим славянофилам, когда оно вмешивается в отношения людей и людских общностей, не должно урезывать свою функцию установлением компромисса, но должно добиваться достижения 'солидарности'22. Ильин остается верен классикам славянофильства в том, что касается идеи об одухотворяющем влиянии православия на 'русское правопонимание'. Ильин критикует 'законничество', которое, вслед за всеми теми, кто предшествовал ему на ниве ПИРК, он склонен расценивать в качестве генеральной характеристики преобладающего на Западе типа правопонимания. Как когда-то А.С. Хомяков и К.С. Аксаков, Ильин обрушивается на католицизм, за то, что тот, задавшись целью дисциплинировать 'внешнего человека', будто бы привил правовой культуре Запада безропотное исполнение 'буквы Закона' (даже тогда, когда она далеко не совпадает с 'духом Закона'). Правоприменитель- 'законник' подменяет 'похвальными, но мертвыми делами живую любовь и христианскую доброту'23. В унисон раздававшимся в ПИРК задолго до него сетованиям на 'неумолимое применение закона без всякого сердечного участия' Ильин атакует 'правовой формализм' за его равнодушие к психологически-эмоциональной подноготной лояльного поведения, за низведение целей права до водворения поверхностного нормопослушания. Индифферентность к качеству ценностной 'пробы' как законодательства, так и законопослушности понижает право до уровня 'беспринципного, самодовлеющего средства'. Законопослушность как таковая (качество, которым консерваторы привыкли аттестовать правосознание западноевропейского типа) уничижительно именуется Ильиным 'цивилизующим суррогатом христианской любви'. Такой 'лояльности' в пример ставится русское понимание права, его свобода от 'мертвого законничества' и его тяга к 'живой справедливости'. Ильин призывает не допускать использования каналов позитивного законодательства для 'искусственной прививки чуждого нам духа римского права, духа умственного и правового формализма'.

Представления о расхождении, существующем между правом и жизнью, правом и справедливостью и т.д. накладывали свой отпечаток на ту гносеологию права, которой придерживалась ПИРК. Правосознание - раскрывает Ильин специфику когнитивной ориентации ПИРК - если оно следует верными эвристическими путями, должно осуществлять 'акт правовой совести, основываясь на правовой интуиции'. Иначе говоря, содержание нормального правосознания не должно сводится к информированности о положительном праве; оно не пассивно отображает право позитивное, но активно оценивает его 'высшим мерилом'. Чтобы приблизить хотя бы частичное воплощение в действующем праве этого идеала, ценности его составляющие должны не только стать путеводной звездой для законодателя и правоприменителя, но маяком для любого субъекта любых правоотношений, который должен их 'восхотеть волею'24. Ильин, несмотря на то, что в его гносеологии права интуитивизм соседствует порой с мистицизмом, все-таки избирает не алогическое познание, опрокидывающее сами принципы мышления, но познание внелогическое, позволяющее отойти от строго рационального (и часто оборачивающегося буквализмом и начетничеством) толкования позитивной нормы. Именно на такой метод - 'не формальный, не законнический, но освобождающий человека к живому совестному созерцанию' - по мнению Ильина, должно опираться возросшее на почве православия правосознание русского народа. И славянофилы, и значительная часть пореформенных консерваторов, сходились на том, что правосознание русского народа лучше правосознания любого другого народа способно ощутить обделенность норм того или иного закона 'живой истиной'. Национальному правосознанию приписывалось упрямое отделение законности 'истинной' от законности 'формальной'. Со своей стороны, консерваторы считали такое размежевание и основательным, и насущным. Отсюда в их публицистике на юридические темы постоянное сталкиваются и чуть ли не наделяются свойствами антонимов два этимологически близкие понятия - 'право' и 'правда'.

В свете всего сказанного может создаться впечатление, что для ПИРК решение дел 'по совести' есть желаемый финал эволюции позитивного права. С теоретической точки зрения - это так25. Постулировав, что противоречие между 'совестью'/'справедливостью' и нормой позитивного права, сигнализирует о себе гораздо чаще, чем это обычно предполагается, ПИРК выдвигает требования к правоприменению (чье выполнение привело бы к преодолению этого разрыва). Если совесть 'овладела разбирательством факта по отношению к его существованию', осуществляемого в судебном заседании, говорит, имея в виду суд присяжных, А.С. Хомяков, то следующим шагом должно быть рассмотрение факта 'в его отношении к нравственности'. Славянофилы возлагали большие надежды на участие в правосудии присяжных, которые, рассматривая дела 'по совести', будут проводниками правды, компенсируя изъяны несовершенного ('фальшивого') права. Причем, как полагал Хомяков, было бы желательным распространить принципы суда присяжных на все судопроизводство. Совесть людская, писал он, должна иметь 'столько же права на разбирательство в делах гражданских', сколько она имеет в делах уголовных.

Со своей стороны, И.А. Ильин говорит, что вся история права демонстрирует последовательное вытеснение крайнего юридического формализма ('кто убил - да будет убит') более избирательным применением санкций ('кем совершено убийство, разумен или безумен убивший, защищался он или нападал, был зол или нетерпелив?'). По его мнению, конфликт формального и сущностного аспекта права, порождает коренное противоречие 'обязанности юриста' и 'обязанности человека, живущего естественным правосознанием', когда совесть 'в беспомощности оставляет того, кто ведет борьбу за право'. Оппозиция эта, заняв в правовом учении И.А. Ильина место конфликта 'совести' и 'закона' развивает прослеживающийся в ПИРК, начиная со славянофилов тезис об опасности односторонне юридического подхода к окружающей действительности26. Большинство же юристов (людей, имеющих дело с правом по роду своей профессии), подразумевают под правом 'только юридические понятия' и естественное право для них 'суть не больше как фантазия'. Юридическое знание, подобно любому другому специальному знанию, есть зло, когда оно абсолютизируются и когда им отвергается любая картина мира, не совпадающая с закрепленной в нормах закона.

Несколько иным, тем не менее, было отношение ПИРК к суду присяжных. Когда в последней четверти XIX века стало очевидно, что этот суд, разбирающий дела 'по совести', выносит решения, подрывающие оберегаемое консерваторами государственное устройство (самодержавие), все они - за исключением части неославянофилов - высказались против этой формы судопроизводства. В издаваемом В.П. Мещерским 'Гражданине' публиковались (анонимно) в качестве передовых статей заметки К.П. Победоносцева о праве и законе, где реформированная юстиция осуждалась за 'помрачение понятий' о 'правде' и 'законности'27.

Как только суд присяжных скомпрометировал себя нелояльностью самодержавию, часть консервативных идеологов приступила к обсуждению идеи учреждения наряду с 'формальным' судом - суда 'совестного', где дела решались бы 'не по норме закона, а по совести, в соответствии с представлениями о справедливости'. 'Киевлянину', на страницах которого это предложение было оглашено, возражал редактируемый В.П. Мещерским 'Гражданин', ссылаясь на то, что создание новой структуры 'не практично' и что из этого 'выйдет путаница'. И все же, соглашаясь с основательностью выдвинутой идеи по существу, он дает совет 'просто уполномочить имеющиеся суд не стесняться буквой Закона, когда от этого могут пострадать Правда и Справедливость'. Примерно в том же дузе рассуждает и 'Русский вестник'. Признав, что идея 'совестного суда', существующего параллельно с 'судом по закону' - утопична настолько же, насколько утопична 'идея о замене юридического строя отношений, строем отношений, покоящихся на нравственности', он - опять же в целях того, 'чтобы summa jus не была бы summum injuria' - предлагает на первое время ограничиться 'расширением свободы судейского рассмотрения'.

На деле же речь отнюдь не шла об усилении значения в судопроизводстве 'совести вообще'. Далеко не все значимые для правоприменителя (присяжного заседателя, коронного судьи) доводы морально-эмоционального порядка консерваторы признавали достойными нейтрализовывать и перевешивать указание нормы закона, но лишь те, которые предоставляли традиционным ценностям лучшую защиту, нежели позитивная норма. Именно под этим углом должны восприниматься рассуждения, которым с охотой предавались консерваторы - о законности 'душевной' и законности 'формальной'; о юридическом формализме, убивающем 'сердечное согласие', 'любовь' и 'сердечность'; о том, что 'в администрации не должно быть формализма, но должно быть сердечное отношение' и т.д.31 Между тем, как уже говорилось, 'совести', торжествующей в суде присяжных, в таких достоинствах консерваторы отказывали, видя в этих судах проводников 'антигосударственных' тенденций. В результате складывается довольно парадоксальная ситуация, когда в пределах одного и того же идеологического пространства (и даже одного и того же временного промежутка) дебатируется идея создания некоего органа, который решал бы вопросы права, совершенно абстрагируясь от позитивной нормы, и - с другой стороны - не только одобряются правительственные мероприятия по сокращению предметной компетенции суда присяжных, но звучат призывы к еще большему урезанию компетенции ('совесть, ненадежная в политических преступлениях, которые были изъяты из ведения присяжных, не может быть надежна и при рассмотрении дел уголовных')28.

Итак, консервативная трактовка феномена права насыщена бинарными оппозициями, где позитивное право противопоставляется 'жизненной действительности', 'совести/справедливости', 'национальному правосознанию" и т.д. Оценка той или иной ситуации сквозь призму этих, обладающих высшим достоинством ценностей, часто не стыкуется (по мнению консерваторов) с оценкой той же ситуации сквозь призму позитивной нормы. Как было показано, творцы ПИРК потратили немало напряженных усилий, чтобы выявить круг случаев, где соображения в пользу игнорирования правовых норм во имя ценностей, принадлежащих альтернативным (политическим и моральным) 'траекториям', перевешивают доводы противоположного характера. Становясь очевидцем столкновения юридических и иных, значимых для человека, требований (от чувства долга перед государством до иррационально-интуитивных влечений), консерватор нередко берет сторону последних. Источником доказательств относительности права оказывается противопоставление ему базисных аксиологических величин ('жизнь', 'справедливость', 'народное чувство'), чуждых, в отличии от права, какой бы то ни было релятивности.

Если затрагивать объективную сторону амбивалентного отношения к праву, то ее, в конце концов, предопределяло слабое понимание представителей ПИРК того, что 'характеристика безжизненная абстракция, если под ней имеются в виду формальность права, его абстрагированность от жизненной фактичности (...) относится ко всему праву в целом'. Как совершенно точно указывает В.С. Нерсесянц, такие качества права как абстрактность и формальность 'не только не обесценивают право, правовую норму и т.д., но, напротив, позволяют праву быть формой выражения наиболее существенных сторон человеческой жизни'29.

Субъективно же ПИРК хотела, чтобы позитивная норма учитывала (и уж во всяком случае не подтачивала) те формы коллективного и индивидуального поведения, которыми крепится традиционное общественное и государственное устройство, а также поддерживаются привычные способы межгрупповых и межличностных связей. При этом ПИРК определяла тот набор ценностей, императивность которых заведомо превалирует над императивностью позитивно-правовой нормы. Эти, прочно внедренные в консервативное правопонимание, дихотомии не только удерживали носителей консервативного правопонимания от фетишизации юридического метода и абсолютизации правовых норм, но и благоприятствовали различным по своей глубине и масштабам проявлениям пренебрежительного отношения к праву.

«все книги     «к разделу      «содержание      Глав: 18      Главы: <   5.  6.  7.  8.  9.  10.  11.  12.  13.  14.  15. >