Рэндалл КоллинзСОЦИОЛОГИЯ: НАУКА ИЛИ АНТИНАУКА?

К оглавлению1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 

*1

В последние годы концепция социологии как науки не­однократно подвергалась нападкам. Их можно суммировать в следующих пунктах: 1) Социология не сумела получить достоверных результатов или обобщений в виде законов. 2) Детерминистские законы не существуют, потому что со­циальное действие состоит из ситуационных толкований, основанных на человеческой субъективности, рефлексивно­сти и творческой способности. 3) Мы замкнуты в мире дис­курса. Общество как таковое есть род текста, который мы в разное время читаем по-разному. 4) Предыдущее положе­ние часто связано с историческим релятивизмом, с тезисом, что существуют только исторически особенные явления и нельзя открыть никаких общих законов, применимых к любому времени и месту. 5) Наконец, существует и различ­ного рода «техническая критика» научных методов и мета­теории, особенно концепции причинности. Философией на­уки стал сегодня постпозитивизм, и научно ориентиро­ванная социология, как говорят, интеллектуально устарела. Различные элементы критики не обязательно объедине­ны между собой. Некоторые из них содержат важные нюан­сы, способствующие расширению социологического знания. Но я полагаю ошибочным общий для всех разновидностей критицизма упрек, состоящий в том, что социология не имеет и не может иметь никакой научной достоверности.

1 Я признателен П. ДиМаджио, Р. Кэмпбеллу, Р. Ханнеману, А. Стинч-Комбу и Дж. Тернеру за комментарии к предварительному наброску этой статьи.

* Collins R. Sociology: prescience or antiscience? // American Sociological Review. February 1989. Vol. 54. P. 124—139. — Прим, перев.

 

Конечно, наука — не единственный законный способ дис­курса или вид знания. Социология, подобно многим другим интеллектуальным дисциплинам, может иметь дело с эмпи­рическими описаниями (включая и современные социаль­ные условия, и исторические последовательности); она мо­жет обсуждать моральные проблемы, предлагать или отвер­гать планы практических действий и сравнивать существу­ющие условия с идеалами; обсуждать основополагающие методологические и другие метатеоретические вопросы. Но главный род деятельности, который дает социологии интел­лектуальное оправдание, — это формулировка обобщенных объяснительных принципов, организованных в модели глу­бинных процессов, порождающих социальный мир. Именно эти процессы определяют, каким образом конкретные усло­вия порождают конкретные результаты. Эти обобщенные способы объяснения и составляют науку.

Я попытаюсь показать, что ни один из аргументов, вы­двигаемых против трактовки социологии как науки, не является препятствием для формулировки значимых объяс­нительных моделей. Мы уже имеем основные контуры не­скольких таких моделей в областях, простирающихся от микросоциологии через теорию формальных организаций до макросоциологии. Социология вовсе не обречена на науч­ную несостоятельность. Те, кто атакуют научную социоло­гию, обычно сражаются с карикатурой на «позитивизм» в самом узком его значении. Вместе с тем многие специалис­ты по якобы научной социологии восприняли именно те уязвимые концепции метода и содержания науки, которые сделали их беззащитными перед антипозитивистскими на­падками.

Ниже речь пойдет о главных направлениях критики социологической науки. Я также постараюсь показать, че­му можно научиться у критиков, отрицающих научный характер социологии. Поток ситуационных взаимодейст­вий, человеческая субъективность и рефлексивность, дина­мизм и эпизодические подвижки макроструктур — все это части предмета социологии. Привлечение внимания к та­ким явлениям и даже исследование их структуры можно поставить в заслугу некоторым из «антинаучных» подхо­дов. Но в данном случае важно, что подобные исследования позволили выразить упомянутые процессы в более общей форме и тем самым расширить сферу действия объяснитель­ных моделей, которые образуют ядро научной социологии.

Мнимая несостоятельность социологического исследования

Один из вариантов нападок на социологию отрицает ее из-за отсутствия результатов. После почти ста лет исследо­ваний мы якобы еще не пришли ни к достоверным обобще­ниям, ни к законам социологии. Такая критика часто исхо­дит от аутсайдеров нашей дисциплины. Например, А. Макинтайр [43] основывает на этой критике доказательство отсутствия мирского, нетрадиционного основания морали. А. Розенберг [54] доказывает, что поскольку обществен­ные науки не имеют и не могут иметь никаких законов, любое социологическое объяснение должно отправляться от причинности на социобиологическом уровне. Сами со­циологи иногда также совершают подобное отречение, обычно в контексте обсуждения альтернативных метатео­рий (см. например, [60]).

Но обвинение в том, что социология ничего не знает, что мы не имеем достоверных значимых обобщений, явно ложно. В качестве контраргументов приведем некоторые примеры, продвигаясь от микроуровня к макроуровню.

I. Чем более длительно, интенсивно и замкнуто взаимо­действие между людьми, тем больше они будут отожде­ствлять себя с некой группой и тем большее давление они будут чувствовать и оказывать в направлении под­чинения локальным образцам поведения и веры при усло­вии равенства их сил и отсутствия конкуренции в борьбе за скудные ресурсы. Существует множество вариаций фор­мулирования этого принципа, основанных на разнообраз­ных исследованиях. Дж. Хоманс [38] выразил его сущ­ность, опираясь на изучение неформальных групп в про­мышленности, а также на антропологические исследова­ния и экспериментальные малые группы. Э. Дюркгейм [23], анализируя динамику религиозных ритуалов, пришел к сходной идее, что интенсивное сфокусированное взаимодей­ствие порождает моральную солидарность и подчиненность групповым символам. И. Гофман [29] распространил эту модель на «социотворческие беседы». Знаменитые экспери­менты С. Аша [3] продемонстрировали силу давления и влияние групповой сплоченности на подчиненность индиви­дов группе даже в зрительных восприятиях. Теория сим­волического интеракционизма приходит к тому же: если понятия данного лица производны от позиции некоего обоб­щенного другого, выведенной на основании личного соци­ального опыта, тогда то, что индивиды думают, должно находиться под влиянием образцов их взаимодействия. Ис­следования по самооценкам [55; 66] можно считать одним из вариантов этого принципа: здесь показано влияние груп­пового членства и солидарности на представления о себе. В другом случае изучение состояний ожидания [4] обнару­живает воздействия групповых давлений на исполнение задач (что было показано уже в знаменитой работе У. Уайта «Общество на углу улицы» [74]). Исследования сетевых связей [8] дают равноценную формулу: сетевое принужде­ние имеет результатом однородные предрасположения и установки. Наблюдаемая согласованность этих разнородных теорий и исследований дает убедительные доводы в пользу того, что установленные принципы зависимости между плотностью взаимодействия, солидарностью и конформиз­мом верны.

II. Человеческие познавательные способности ограниче­ны; соответственно чем сложнее и неопределеннее ситуа­ция, тем вероятнее, что ее участники прибегнут к какой-нибудь принимаемой без доказательств установившейся рутинной практике и сосредоточатся на конкретной об­ласти наиболее волнующих их проблем. На этом принципе сходятся очень многие, отправляясь от совершенно разных точек зрения. Г. Саймон представил его как принцип «огра­ниченной рациональности», который объясняет, почему в любой данный момент времени при решении наиболее ост­рых проблем, стоящих перед организацией, ее члены зани­маются поиском не самых лучших, а лишь удовлетвори­тельных решений [58; 44, 173—174].

Этнометодологические эксперименты Г. Гарфинкеля [27], основанные на совершенно ином подходе, показывают, что индивиды не могут справиться со всей сложностью со­циальных порядков и их оправданий (особенно потому, что проблема таких оправданий в принципе не имеет окон­чательного решения). Соответственно люди всякий раз ак­тивно сопротивляются, когда их вынуждают подвергнуть сомнению значительное количество самоочевидных рутин­ных способов действия одновременно. Это подтверждают и данные экспериментальных исследований суждений в условиях неопределенности [39].

Существует много версий изложенного выше общего по­нимания человеческой стратегии поведения в сложном ми­ре на основе ограниченной рациональности. Можно сказать, что это одна из общепринятых тем в специальных науках конца XX в., оказывающая влияние на наши усилия по построению модели познавательных процессов. Она способ­ствует пониманию природы организаций и формирования рынков [77; 73]. Она объясняет, почему источником власти внутри организаций и среди множества профессий является позиция, обеспечивающая доступ к имеющей критическое значение области неопределенности и позволяющая заняв­шим эту позицию определять для остальных членов органи­зации, с какого рода необычной реальностью они имеют дело [20; 75]*. Принцип когнитивной ограниченности так­же предполагает, что всякое изменение на макроуровне происходит по следующему образцу: периоды рутинизации внезапно прерываются эпизодическими перестройками. В свете этого я позволю себе предположить, что микроприн­цип когнитивной ограниченности вплетен в макромодель организационных систем Ч. Перроу [50; 51], в которой соче­тание нелинейности организационных процессов и тесной связи между ними приводит к эпизодическим «системным авариям».

* Власть может основываться также на ресурсной зависимости в сетевой структуре [18; 76] и на принуждении, осуществляемом с переменным ус­пехом в различных сетевых структурах [76; 56]. Власть зависит и от рас­пределения в организации ресурсов контроля [24], и от условий мобили­зации и конфликта среди противостоящих групп, как гражданских [64], так и военных [15]. Власть — сложный феномен: мы сделали успехи в не­которых частных теориях, но еще не сумели свести их вместе.

 

III. Рассмотрим важный принцип, относящийся к макро­уровню государства. Политический кризис возникает, ког­да государственный военный аппарат разлажен внутрен­ним расколом между элитами; в особенности его полом­ка вероятна при военном поражении и/или при экономиче­ском напряжении, к которому приводят долговременные военные расходы, превышающие организационные возмож­ности государства по сбору доходов. По своей сути этот принцип ограничен: он говорит только об условиях возник­новения волнений, но не о том, кто победит и какого рода социальные преобразования последуют (если они вообще будут). Эта модель также имеет много вариаций: когда фак­торы, являющиеся причиной развала государственного аппарата, действуют в централизованном государстве и совпа­дают с широким классовым конфликтом, вызванным изме­нениями отношений собственности, результатом этого ока­зываются коренные социальные преобразования, «револю­ция» в полном смысле слова [59].

Особое сочетание факто­ров демографического роста, предложения денежной массы и инфляции может стать причиной государственного фи­нансового кризиса [32; 33]; положение государства в миро­вой системе влияет на его способность отдавать приоритет доходам перед военными расходами [70, 133—147]; геопо­литические структуры определяют, какие государства ста­нут чрезмерно обширными и потому неспособными защи­щать себя военными средствами [15; 16, 145—209]. В неко­торых разновидностях военно-государственной организа­ции (например, в большинстве досовременных империй) результатом геополитического или фискального кризиса был распад на меньшие властные единицы. Более полной теории государственных кризисов, революционных и нере­волюционных, наверное, придется учесть эти соображе­ния*. Но я полагаю, что можно с доверием принять основ­ной принцип: военно-фискальный кризис государства ведет к дезинтеграции аппарата принудительного контроля, а это, в свою очередь, ведет к восстанию управляемых.

* Фискальный и/или военный кризис — это не только путь к расколу между элитами, ведущему к дезинтеграции аппарата принуждения. Теория военно-фискального кризиса — не полная теория всех революций и других волнений, но она оказывается верной в отношении своего предмета и справедлива в отношении многих очень важных событий. Как указал в личном общении П. ДиМаджио, эта теория связана с более абстрактным принципом объяснения, применимым во многих контекстах, — принципом дезинтеграции организационной системы.

 

Я остановился на этих принципах лишь с целью опро­вергнуть доводы, будто социология ничего не знает и пото­му социальная наука невозможна. Я не пытался отобрать самые важные принципы, изложить систематическую тео­рию или оценить общее состояние нашего знания в социоло­гии (см. одну из таких попыток: [17]). Поэтому названные выше принципы, возможно, выглядят эклектическими и не обладают изяществом, отличающим конструкции цель­ного образа социального мира. Однако я наметил, как эти принципы, хотя и выбранные почти случайно из разных областей социального знания, можно связать друг с другом. Моя идея состоит в том, что такие принципы не тривиальны, они ведут к социологическим прозрениям в целом ряде важных вопросов. Существует достаточно много других принципов того же рода, особенно в теории организации, а также в иных областях социологии.

 

Конечно, существуют еще значительные возможности для совершенствования как в точности этих теорий, так и в понимании сферы их дейст­вия. Однако уже сейчас имеется достаточно оснований для уверенности в том, что мы близко подошли к постижению хода некоторых важных процессов. Многие обществоведы внесли свой вклад в это знание. Благодаря им мы имеем крепкий фундамент для дальнейшего строительства и дис­циплину, которой можно гордиться.

Есть ли что-нибудь ценное в критических утверждени­ях, будто социология ничего не знает? Хотя это и неверно, но должно служить нам напоминанием, что социология сталкивается с серьезными проблемами в профессиональ­ном самоопределении. И самим социологам нужно больше внимания уделять ясному выражению накопленных ими знаний.

Ситуационный и рефлексивный индетерминизм

Иногда утверждают, что детерминистские объяснения невозможны, поскольку в социальное действие входят ситу­ационные толкования, субъективность, рефлексивность и внезапное появление нового. Это старая линия критики, восходящая по меньшей мере к дильтеевскому различению между Geisteswissenschaften и Naturwissenschaften*, а в конеч­ном счете — к бунту немецких идеалистов против Просве­щения. В последние годы такая критика стала очень замет­ной, так что конец XX в. можно охарактеризовать как время оживления неоидеализма.

* Науками о духе [и] науками о природе. — Прим. перев.

 

Надо признать, что субъективистские и интерпретатив-ные школы мысли в нынешней социологии внесли позитив­ный вклад в социологическое знание. В методологическом плане эти подходы благоприятствовали микроисследова­ниям в естественных ситуациях, вживанию в процессы, чувства и мысли реальных людей, образующих общество. К таким исследованиям, в частности, относятся включенное наблюдение, практикуемое символическими интеракционистами, а также попытка И. Гофмана «картографировать» природу повседневной жизни.

Без подобных исследований нам осталось бы изучать основополагающие реальности предмета социологии лишь косвенно, в пределах действен­ности ее метода. За последние несколько десятилетий в микроисследованиях появились другие новшества, начиная с первопроходческих экспериментов этнометодологов и до, вероятно, наиболее «эмпирического» анализа, когда-либо осуществленного в социальных науках, использующего аудио- и видеозаписи естественных взаимодействий как основу для разработки формальных моделей при анализе разговоров <«conversational analysis»>.

Большая часть такой работы тридцать лет назад, в соот­ветствии с канонами, была бы исключена. Чувство отчуж­денности от социологического «истеблишмента», которое испытывают многие социологи-интерпретативисты, — это, без сомнения, дань воспоминаниям тех, кто жил в то время. Хула на «позитивизм» отчасти есть выражение протеста интеллектуального меньшинства против своих давнишних угнетателей, после приобретения им наконец кое-какой респектабельности.

Однако, не надо предполагать, что всякая связь между субъективно-интерпретативной и научной социологией ны­не разорвана и что микроисследование интерпретативными методами должно быть признано чем-то вроде «обособлен­ного, но равноправного» анклава. Напротив, достижения микросоциологов-интерпретаторов должны расширять на­ши представления о приемлемых методах в социологиче­ской науке. Ясно, что научный метод в нашей области не может исключить изучение субъективного. Социологиче­скую науку нельзя основать на чистом бихевиоризме (хотя мы не должны доходить и до противоположной крайности, игнорируя важность поведения, включая и бессознательное поведение). Науку не обязательно строить из «количествен­ных данных» в узком смысле. Науку делает наукой способ­ность объяснять, при каких условиях модель одного вида более пригодна, чем другая, из какой бы области они ни были взяты.

Социологическую науку нельзя также отождествлять с жесткой операционализацией всех ее понятий. На извест­ных уровнях включение неоперациональных понятий за­конно не только для объясняющих теорий. Даже абсолютно «позитивистская» модель вынуждена сохранять понятия общей ориентации, в поле значимости которых находятся конкретные гипотезы и операционализированные перемен­ные. Мы всегда нуждаемся в модели устройства мира, в умозрительной картине фундаментальных процессов и сущ­ностей, а также их взаимосвязей [65; 76]. Конкретные гипо­тезы имеют смысл, только когда они основаны на базовых представлениях о мире, с которым мы имеем дело. Более узкий, традиционный позитивизм, требуя тотальной опера-ционализации всех понятий, просто принимает без доказа­тельств неосознанную концепцию мира, в рамки которой и помещает свои явно выраженные гипотезы. Исследовате­ли этого типа легко могут замкнуться в рамках здравого смысла или идеологии, а сосредоточенность на исследова­тельской технике не позволит им заметить эту ограничен­ность. Социологи-интерпретативисты оказывают нам услу­гу, акцентируя данную тему, так что мы вынуждены в яв­ной форме осмысливать скрытые базовые модели и тем са­мым вводить их в теорию.

Место неформальных понятий и интуиции в теории

Идея полной и строгой формализации, операционализа—ции и измерения всего и вся в научной теории — химера. В каких-то пунктах теории всегда обнаруживаются нефор­мальные понятия и интуитивные скачки мысли. Всегда существует некая метатеоретическая установка на то, что является первоочередным и интеллектуальном плане. Науч­ная теория дает набросок модели изучаемого мира под опре­деленным углом зрения. Гипотезы имеют производный от этой модели характер, и сам процесс их выведения включа­ет интуитивные скачки. При операционализации понятий Для эмпирической проверки мы всегда совершаем еще один интуитивный скачок, принимая решение, что такие-то кон­кретные измерения или иные наблюдения действительно имеют отношение к данной теории. Эти интуитивные или неформальные скачки суть предмет теоретических дискус­сий (по крайней мере, они должны вестись во многих случа­ях). Но подобные скачки вполне оправданы просто потому, что таков мир. Они не лишают нас права на науку, ибо во всех науках есть точки, где совершаются интуитивные скачки. Если естественники иногда забывают об этом и рассуждают в грубоватой позитивистский манере так, словно бы они не сообщают «ничего кроме фактов», то это пото­му, что в процессе накопления научных процедур они уже сделали удачные интуитивные скачки и теперь располага­ют рабочими моделями, которые они интуитивно, прила­гают к большинству изучаемых явлений. Все существу­ющее имеет, так сказать, свои «темные углы». Даже числа и логические отношения сохраняют некоторые области не­определенности. Мы сталкиваемся с этим, когда распро­страняем числовые системы на бесконечность или на исчи­сление бесконечно малых, а также на несходящиеся алгеб­раические ряды. Многие системы уравнений математиче­ски неразрешимы. Даже в весьма ограниченных формаль­ных системах логики действует принцип неполноты К. Гё-деля. Более же сложные системы многозначной, модаль­ной и других неклассических логик имеют гораздо более обширные области разногласия [41]. В другом месте [17, Арр. А] я выразил ту же мысль следующей формулой: ма­тематика всегда заключена в слова. Но заметьте, какой вывод отсюда следует: не тот, что математика и математи­ческая наука невозможны, а, напротив, что успешно разви­вающаяся наука возможна даже при наличии в ней обла­стей фундаментальной неопределенности, которые отно­сятся к сфере невысказанного неформального понимания. Неявно выраженное, скрытое знание — это тоже знание, поскольку оно работает.

Какие бы виды объяснительных моделей ни выбрать, нам еще нужно позаботиться об объективности и общезна­чимости наших теорий. Тот факт, что мы всегда втягиваем­ся в толкования (и на многих уровнях), не означает, что мы можем принять каждую интерпретацию по ее, так ска­зать, номинальной стоимости. Как правило, мы не в состо­янии решить эти вопросы простой операционализацией, измерением и однократной проверкой. Но естественные науки сталкиваются с большинством тех же проблем, и их успех во многих областях показывает, что на длинной ди­станции одни исследовательские программы и теоретиче­ские модели побеждают другие, соперничающие с ними, что можно сходиться на каких-то работающих моделях, которые улавливают главное в том, каков мир, даже если очертания этих научных моделей неизбежно смутны и не-упорядоченны. Вполне возможны успешные эвристические и интуитивные находки, а неудачные ведущие в тупики могут быть отсеяны.

Следующий критерий состоит в том, что лучшая теория (с ее побочными допущениями и эвристикой) — та, которая максимизирует согласованность, т. е. сводит наиболее удачные объяснительные модели в непротиворечивую об­щую картину функционирования мира. Методологически эмпиризм может быть частью критерия согласованности: наиболее достоверная теория — та, которая максимально укоренена в эмпирическом мире через разнообразные объ­яснительные «субмодели», входящие в нее. Крайний (осно­ванный на принципе «все или ничего») эмпиризм невозмо­жен. Но гибкий эмпиризм, работающий, где необходимо, с неточностями и интуитивными понятиями и оставля­ющий много места для теоретической работы, которая свя­зывает разные факты, — это ядро науки. Надо работать непозитивистски, чтобы преуспеть в позитивизме.

Именно таким путем интерпретативистские школы вве­ли в социологию содержательно важные теории. Среди них: теория «Я» символического интеракционизма, часть кото­рой согласуется с установленным выше принципом (I); этно-методрлогическая теория повседневной рациональности, которая согласуется с принципом ограниченности познания (II); и другие существующие и потенциальные вклады в социологическое знание. Драматургия обыденной жизни, по Гофману [29], — это тоже модель, ибо отвечает на упомя­нутый мною выше вопрос: «Что, в сущности, представляет собой мир?». На этой основе дальше можно уже развивать конкретные объяснительные принципы. Я показал, к при­меру, что можно опираться на данную модель в понимании различий между классовыми культурами, между тем, кто распоряжается властью, и теми, кто ей подчиняется [17, 203—214].

Многие социологии из лагеря интерпретативистов про­возглашают, однако, будто их главное содержательное до­стижение — это доказательство невозможности детермини­стских теорий (см. например: [7, 60]). В своих эмпириче­ских исследованиях они прежде всего видят развитие но­вого, непредсказуемость, ситуационную обусловленность, человеческую способность субъективно реагировать на со­циальные условия и их изменение. Однако в данном случае спор идет о том, какого рода модель мы получим, а не о том, возможна ли вообще какая-нибудь модель.

Но верно ли, что главная черта социального мира — не­предсказуемость, поглощающая любые детерминированные процессы? Я полагаю, что это неверно и что это представле­ние идет от избирательного сосредоточения на ограничен­ном участке социального мира. Хотя содержание социоло­гии во многом (но не во всем) состоит из проявлений челове­ческой субъективности, отсюда необязательно следует, что такое познание и чувствование причинно совсем не обуслов­лены. Не развивая дальше этот пункт применительно к теориям познания и эмоций, вспомним о Гофмане, признан­ном гении микроинтерпретаций в социологии. Гофман ис­пользовал «гибкие» методы, но он верил, что мир, который он изучал, имеет «жесткие» очертания. В его социальной теории языка социальная экология взаимодействия [31] оказывается основой процесса познания. Сложность и реф­лексивность человеческих субъективных миров идут от многих и многих возможных «переструктурирований», на которые способны действующие [30], но структурирование для Гофмана не было «свободно парящей» деятельностью, и он отвергал предположение, что это сводит мир к разно­видности «психоделической» фантазии. Преобразующие ре-интерпретации субъективной реальности соединены в упо­рядоченные преобразования наряду, так сказать, со смеж­ными структурами. Для Гофмана структурой нижнего уров­ня, из которой вырастают все другие, является физическое взаимодействие человеческих биологических тел, некий экологический базис, который теоретически связывает Гоф­мана с дюркгеймовской теорией ритуальной основы соли­дарности и символосозидания (ее разработку см.: [17, 188— 203, 291—297, 320—334]).

Отсюда следует, что возможно структурированное пони­мание субъективности. В этом смысле изыскания последних нескольких десятилетий в области субъективных моментов человеческой жизни, несмотря на то, что иногда они сопро­вождались крайними заявлениями, много дали для разра­ботки гораздо более тонкой теории сознания, чем та, кото­рая была бы возможна до них.

Насколько непредсказуем социальный мир?

Давайте поставим вопрос прямо. Какая часть социально­го мира непредсказуема? Существует очень много вполне предсказуемых явлений. Это, например, шаблонное поведе­ние людей, снова и снова возвращающихся на место работы к тем же занятиям, что характеризует почти всю суть фор­мальных организаций; это повторяющиеся образцы поведе­ния в домашних хозяйствах и семьях. Точно так же и сети взаимоотношений между друзьями и знакомыми состоят из актов поведения, процессов познания, эмоций и процес­сов общения, которые все протекают по известным образ­цам. Для существования регулярности и предсказуемости не нужны даже одни и те же лица как участники повторяю­щихся взаимодействий. Большинство универмагов имеет только эпизодические отношения с конкретными покупате­лями, но именно предсказуемость того, что определенное число людей будет ходить в магазин, позволяет вообще от­крывать торговое дело. Хотя микросоциология остается те­оретическим бастионом индетерминизма, на этих примерах из повседневной жизни должно быть ясно, что микроуро­вень характеризуется высокой степенью предсказуемости.

Теория индетерминизма, видимо, опирается на два пред­положения. Первое — что предсказуемость данного рода банальна. Верно, что она существует, но эта истина слиш­ком скучна для социологов, чтобы ею заниматься. Надо со­средоточить внимание на чем-то еще неизвестном каждому. Поэтому, можно сказать, естественно внутреннее тяготение к исследованию драматического и непредсказуемого. Но я поспорил бы с тем, что банальное с точки зрения участника обязательно будет банальным и для объясняющей теории. На микроуровне Гарфинкель избрал в качестве исследова­ния банальность обыденной жизни и раскрыл познаватель­ные механизмы, которые обеспечивают ее течение, и это позволило нам увидеть, где при вмешательстве в данные механизмы возникает напряжение. На макро- и среднем уровнях важная социологическая работа состоит в пере­структурировании банальности принимаемых как данность бытовых образцов поведения и познания. Хотя конкретно­му человеку кажется естественным, что он или она работает и болтает с друзьями каждый день, социологи могут в этом много чего открыть: почему рабочие обязанности построены так, а не иначе; почему именно эти лица — друзья, а не Другие и т. д. Такие вопросы входят, например, в содержа­ние теории организации, теорий обмена и сетей отношений, а также теории стратификации.

Другое предположение, увлекающее нас на путь теорети­ческого индетерминизма, более обоснованно. Оно состоит в признании факта, что ситуации могут иногда меняться очень быстро: случаются конфликты, неожиданные согла­шения, прозрения, решения, а на макроуровне — массовые движения, мятежи и революции. Все верно. Но есть разни­ца, считаем ли мы это концом анализа или исходным пунк­том, призывом развивать теории, объясняющие, когда про­исходят такие внезапные сдвиги. Я уже отмечал, что на макроуровне нам известны некоторые решающие признаки, которые делают революции предсказуемыми. На микро­уровне индетерминизм обычно опирается на какую-то вер­сию «теоремы У. Томаса»*. Но даже если ситуации детерми­нированы субъективными определениями, все же можно спросить, а что же обусловливает, какими будут эти опре­деления ситуаций**. Что иногда придает ситуациям кажу­щуюся непредсказуемость и эмерджентность — так это взгляд на них с точки зрения единственного действующего, который знает только свои намерения. Но если нам доста­точно известно обо всех действующих в данной ситуации и о структуре их взаимодействия, то эмерджентные собы­тия часто оказываются очень хорошо моделируемыми. Вера в индетерминизм оказывается здесь побочным продуктом редукционизма, который все сводит к индивиду. Если мы по-настоящему выходим на уровень взаимодействия, то ста­новится возможным достаточно точно определить комбина­цию элементов, составляющих ситуацию, и ее итоги. (Такие модели цепей взаимодействия предложены в: [36; 37; 14].)

 * Теорема гласит: «Если люди определяют ситуации как реальные, то ситуации реальны по своим последствиям». — Прим. перев.

** Результаты этнометодологических исследований не подтверждают мнения о большом количестве и весомости неожиданных ситуативных реинтерпретаций. Например, С. Клегг [13], который с магнитофоном в руках приступил к изучению в мельчайших деталях одной строительной фирмы, скоро обнаружил, что банальная ежедневная повторяемость си­туаций была подавляющей, так что ему пришлось переключиться на конф­ликты в управлении, чтобы найти более драматичный материал. Этно-методологическая теория полагает, что превращение повседневной жизни в рутину — это основной социальный процесс, и что люди изо всех сил стараются сглаживать ситуации и избегать любых неурядиц.

 

Не приводит ли знание Социологического Закона к его рефлексивному самоопровержению?

Этот вопрос связан с еще одним аргументом против со­циологии: какие бы, мол, законы ни открывали социологи, они все равно будут перевернуты с ног на голову из-за воз­вратного влияния на действующих, которые их знают. Как только люди узнают, что такие-то законы существуют, они могут начать действовать с целью их опровергнуть. Но хотя в абстрактном виде это звучит правдоподобно, трудно вооб­разить много случаев, когда это правило действительно применимо. Возможно, сама теорема Томаса — пример принципа, который может быть подорван рефлексивно­стью. Это вызывает наибольший интерес применительно к теории предрассудка, теории самосохранения предубеж­дений против лиц отдельных категорий. Узнавая природу этих предубеждений, либеральная общественность в США развивала усилия, чтобы им противодействовать. Но в са­мом ли деле это нарушает теорему Томаса? Напротив, здесь мы, по-видимому, пытаемся избежать обстоятельств, при которых теорема начинает действовать в отрицательном направлении. Мы избегаем давать отрицательные характе­ристики лицам в надежде, что следствием этого будет ка­кое-то положительное самоисполняющееся пророчество вместо отрицательного.

Обойти принципы детерминизма на макроуровне, похо­же очень трудно. Например, если военное поражение или фискальный кризис, ведущие к разрушению аппарата при­нуждения, рождают революционный конфликт, то едва ли можно предотвратить такой ход событий просто его по­ниманием. Самое лучшее, что могло бы сделать правитель­ство, — это попытаться избежать перехода данного принци­па в действие, избегая ситуаций и обстоятельств, которые приводят к военному или фискальному кризису. Рефлексивность может дать людям шанс попытаться изменить распределение независимых переменных, но не отношения между независимыми и зависимыми переменными. Подоб­но этому, структурные принципы формальной организации дают информацию скорее о том, что люди могут обойти, но вряд ли о том, во что они могут влипнуть в любом случае. Даже на микроуровне, где, казалось бы, индивид наиболее способен рефлексивно изменять результат своих действий, по-моему, когда индивиды действительно контролируют конечные результаты, они добиваются этого, применяя ми­кросоциологические законы, а не идя против них. К приме­ру, когда люди обдуманно вступают в построенную на лич­ных отношениях группу или когда в сходной ситуации групповой динамики они в скрытой форме используют вы­шеупомянутый микропринцип (I), относящийся к становле­нию групповой солидарности, потому что хотят почерпнуть в ней эмоциональную поддержку. Их типичная ошибка при этом — переоценка продолжительности существования такой солидарности и заряда эмоциональной энергии после распада временной группы подобного рода. Знание принци­па не лишает его силы*.

* Иногда говорят, что слишком большое знание о том, как работают социальные отношения, выхолащивает их. Может ли теоретик обмена или тот, кто применяет теорию ритуалов Дюркгейма и Гофмана, влю­биться? Не разрушает ли ситуацию теоретическое самосознание? Я могу заверить вас, что не разрушает. Мощные социальные процессы обладают удивительной силой, подавляющей более слабый процесс вроде кратко­временной рефлексии.

 

Было бы безрассудством предрекать, что социологиче­ская наука когда-нибудь сможет объяснять все. Вполне ве­роятно, что изрядная доля индетерминизма останется, даже если социология добьется куда больших успехов в будущем. Но мы получаем интеллектуальные стимулы, постепенно отодвигая границу владений индетерминизма. Молиться на него и ничего не делать кажется мне паразитической уловкой, поскольку это представляет интеллектуальный интерес, только если уже имеется какая-то теория, которой некто желает бросить вызов. Конструктивная установка состоит в том, чтобы создавать и совершенствовать объясни­тельную теорию.

Я пытался показать, что наука может работать гибко и с самыми разнообразными предметами исследования. На этом фоне я более кратко прокомментирую остальные вы­пады против социологической науки.

Общество как дискурс

Мы живем в мире дискурса. Общество само по себе есть не более чем род текста, который мы в разные времена чи­таем разными способами. Ныне это популярная тема, иду­щая от французского структурализма и его ответвлений. Она произвела подлинную революцию в мире литературной критики. Это можно понять и как проявление профессио­нальной идеологии, возвышающей собственную область деятельности литературных теоретиков утверждением, что всякая реальность есть часть литературы. Идея «дискурса» поэтому завоевала широкую популярность в сфере интел­лектуального труда (включая издательское дело). Она осо­бенно хорошо подходит к частным, описательным темам антропологии, но посягает также и на космополитическое содержание социологии (например: [10; 35]).

Но подъем социологических исследований в области культуры необязательно связан с идеей культурного реля­тивизма. Было продвижение и по детерминистскому пути: мы имеем очень хороших исследователей и хорошие теории относительно материальной и организационной базы созда­ния культуры, касающиеся ее распределения как между социальными классами, так и между более специализиро­ванными культуропроизводящими институтами [9; 21; 19]. Культура не просто сама себя организует. Ее организуют социальные процессы.

М. Фуко [25], наиболее значительный из последователей французской «дискурсной» школы, документально под­твердил существование социальной базы для формирования идей в таких практических областях, как психиатрия и право. Но Фуко не пытается поставить под сомнение значи­мость своего собственного дискурса в качестве историка. Более того, исторические модели, которые он выдвигает на роль определяющих сферу дискурса — бюрократиза­ция и специализация учреждений социального контроля, смещение границ между публичным и частным, переход от ритуальных наказаний к некоторому самосознанию ви­ны, — хорошо согласуются с теориями модерна М. Вебера [71] и Дюркгейма—Мосса [12]. Лучшие из этих европей­ских работ продолжают главные традиции, накапливающие социологическое значение, а не отходя от них.

Популярность концепции «дискурса» как господству­ющего мировоззрения поддерживается также успехами со­циологии науки в демонстрации социальной обусловленно­сти знания. Этот успех в самом деле впечатляет. Но не на­до забывать, что социология науки — это эмпирическая исследовательская дисциплина, которая за последние 30 лет весьма продвинулась в разработке социологических мо­делей обусловленности знания, производимого в конкрет­ных организационных условиях (см.: [72] — относительно недавние итоги и синтез). Подумаем, что это значит для Деклараций о разрушении научного знания. В самом сердце этого якобы индетерминизма живет детерминизм. Социоло­гия науки сама по себе становится доказательством успехов научного мышления.

Это интереснейшие проблемы рефлексивного самосозна­ния. Некоторые социологи науки (например, представители британской школы, центральными фигурами которой явля­ются М. Малкей, Г. Коллинз, С. Вулгар и др.; см.: [57]) за­ходят так далеко, что доказывают, будто наука — просто множество конкурирующих властных притязаний. Единст­венный демократический путь — не давать ни одному голо­су никаких привилегий. Поэтому М. Малкей [48] и другие брались писать статьи и доклады в «новой литературной форме», предполагающей, что автор как бы отходит в сторо­ну и позволяет говорить многим спорящим голосам. Ре­зультат получился занимательным, но все же непонятно, почему рефлексивность должна мешать научному знанию. Д. Блур [5; 6], который широко использует дюркгеймов-скую теорию, доказывает в своей «сильной программе», что социология науки может и должна объяснять не только претензии ложного знания, но и знание истинное.

С организационной точки зрения, властные притязания в научном дискурсе, которые выявляют и документируют Малкей и др., суть часть достаточно предсказуемых струк­турных конфигураций. Разные виды интеллектуального дискурса (т. е. конкретные научные дисциплины) встроены в разные организации и сами могут быть поняты как орга­низационные формы. Следовательно, теории организации (особенно теория, объясняющая, как разнообразные случаи неопределенности задач и зависимости от ресурсов влияют на структуру организации и поведение в ней; см.: [72; 26]) показывают, что научный дискурс — это не свободно паря­щая конструкция, он возникает в конкретных обстоятель­ствах вполне предсказуемым образом. Более того, мы знаем, что организационные структуры, по меньшей мере частич­но, детерминированы окружающей средой, в которой они функционируют [17, 467—485]. Это значит, что объектив­ная природа предмета науки представляет собой один из детерминантов социальной деятельности (включая дис­курс), которая и составляет науку.

Аргументы, которые выпячивают исключительно роль дискурса, односторонни. Хотя в любом знании, безусловно, имеется компонент сконструированный культурой, это также и знание о чем-то. В самом деле, любой аргумент о со­циальной основе знания уничтожает сам себя, если он не имеет еще и некоторой внешней отсылки к истине — в противном случае почему мы должны верить, что сама эта социальная основа существует? Нам нужно выйти из круга полемически односторонних эпистемологий как субъектив­ного, так и объективного толка. Многомерная эпистемоло-гия может учитывать наш образ жизни в культурном про­странстве нашей собственной истории, но при всем том мы в состоянии накапливать объективное знание о мире.

Историзм

Историзм провозглашает, что существует только истори­чески конкретное и не может быть никаких общих законов, применимых повсеместно и во все времена. Этот аргумент в какой-то мере выступает в связке с другими видами анти­позитивистской критики, наподобие оппозиционного объ­единенного фронта. Но он также имеет и свою автономную базу в современной практике исторической социологии. Историзм — это цена, которую мы платим за нечто очень хорошее. Последние двадцать лет, начиная с публикаций Б. Мура и Ч. Тилли в 60-е годы, были золотым венком ис­торической социологии. Мы многое узнали о макропроцес­сах, смотря на исторические материалы социологическим взглядом и сравнивая между собой разные общества и эпо­хи. Так, например, Мур [47] показал связь между формами капиталистического сельского хозяйства и различающи­мися политическими структурами современных госу­дарств. Но хотя речь идет о конкретных государствах (Анг­лии XVII в., США XIX в. и т. д.), лежащие в основе этого теоретические концепции имеют более универсальное при­менение. Именно по этой причине семейство моделей, род­ственных муровской [49; 59; см. также: 61; 1], интенсивно использовалось и используется для понимания других эпох и областей.

Исторические социологи, провозглашая себя сторонни­ками историзма, испытывают прессинг двоякого рода. Во-первых, это давление интересов, с которыми они стремятся Установить хорошие контакты. Историзм кажется разно­видностью профессиональной идеологии историков. Способ их существования — описание конкретного, частного, а возрастающая интеллектуальная конкуренция в сфере их деятельности вынуждает специализироваться и осаживать всех вторгающихся на их территорию. Отсюда склонность историков к неприятию любых положений о существова­нии общих процессов, и особенно тезиса, что такие процес­сы можно обнаружить только путем сравнения эпох и обла­стей исследования (т. е. выходя за пределы их исследова­тельских специальностей). Историки часто берут на воору­жение идеологию, не позволяющую сознательно развивать общую объяснительную теорию. И многие работающие в исторической социологии реагируют на критику со стороны историков, поддаваясь их идеологии.

Но историки непоследовательны. Толкуя свои конкрет­ные случаи, они скрытно протаскивают некоторые идеи о том, что представляют собой общие структуры и как дейст­вуют обобщенные модели социальной мотивации и измене­ния. Анализ исторической реальности едва ли возможен в условиях tabula rasa. Историки опираются на теории — зна­ют они об этом или нет. Великим историком, работы кото­рого привлекают внимание широких кругов, ученого дела­ет, как правило, делает способность создавать теорию, пока­зывать более общую схему, скрытую под грудой рассказан­ных частностей. Менее значительны обычно те историки, которые оперируют наивными, принятыми как данность концепциями или старыми теориями, вошедшими в обыч­ный дискурс. Историки в своем лучшем качестве участвова­ли в созидании социологической теории, хотя не всегда говорили о ней как таковой и часто вплетали в ее ткань конкретные исторические описания, иногда очень артисти­ческие и драматические по стилю.

Я не сочувствую безапелляционным заявлениям, будто историческая специфичность — это все, что нам доступно. Напротив, мы даже не сможем толком разглядеть частно­стей без общих понятий. Однако есть более основательная причина, почему исторические социологи склонны работать на низком уровне обобщений, используя теории, ориенти­рующиеся на понимание конкретной группы событий. Да­же если цель — развитие общей теории, макроматериалы долговременной истории крайне сложно использовать. Хо­тя мы можем кое-что знать об элементарных процессах, но получить любую абстрактную картину полной комбина­ции условий, участвующих в историческом изменении, очень трудно. Теоретически ориентированные исследовате­ли в области исторической социологии монополизировали метод промежуточных приближений к уровню объясняю­щего обобщения. Например, у М. Вебера масштабные исто­рические сравнения условий, требуемых для подъема ра­ционализированного капитализма, дали множество общих аналитических выводов, которые, однако, были встроены в описание последовательностей конкретных событий миро­вой истории. То же сочетание обобщений и описаний можно обнаружить в современных работах, например, М. Манна [45] (об исторических источниках социальной власти) или Дж. Голдстоуна [32; 33] (о кризисе государства и социаль­ных трансформациях). Я полагаю, что и моя собственная работа [16] над такими темами, как развитие веберовских теорий капитализма или проблема гендерной стратифика­ции, тоже как бы погружена в описания конкретных исто­рических процессов. Работы такого рода бросают вызов теоретикам, которые вольны попытаться абстрагироваться от конкретности изученного материала, извлечь более фун­даментальные теоретические структуры, скрытые в этих описаниях.

Нам всегда придется работать на двух уровнях: теоре­тическом уровне абстрактных и универсальных принци­пов объяснения и уровне исторических частностей. Если наши теории удачны, мы будем все лучше и лучше объяс­нять, как конкретные комбинации переменных в теоре­тических моделях порождают многообразные конструкции исторических частностей. Перед историками и историче­скими социологами всегда будут стоять задачи такой кон­кретной интерпретации. В то же время изыскания в реаль­ной истории — это один из главных путей, каким мы про­двигаемся в построении и обосновании наших общих моде­лей, хотя построение и подтверждение такой теории опре­деляется ее соответствием всевозможным видам социоло­гических исследований, как современных, так и историче­ских.

Неверно, что не существует принципов объяснения, име­ющих силу применительно ко всей истории. Три примера, приведенных в начале статьи, вполне согласуются, насколь­ко мне известно, с фактами, относящимися к любой истори­ческой эпохе, а таких принципов гораздо больше. Разуме­ется, некоторые принципы могут оказаться неприменимыми, потому что в данной исторической ситуации отсутству­ет определенная независимая переменная. Так, нельзя пред­сказать возникновение или невозникновение революцион­ного кризиса, если вообще нет государства. Но несомненно возможна более абстрактная формулировка принципа (III), которая будет применима к выявлению источников кризиса политической власти в безгосударственных обществах. По­хоже, что макропринципы вообще сложнее микропринци­пов, поскольку включают комбинации многих процессов. Но мы располагаем, по меньшей мере, некими зачатками многообещающих принципов и на макроуровне. Было бы ошибкой из критики ограниченности конкретных теорий (например, когда расширяют область анализа и вместо от­дельных стран делают референтом мировую систему; или ниспровергают однолинейный эволюционизм, теорию раз­вития или функционализм) делать вывод, что общая теория невозможна. Результатом этого критического развития должно быть вовсе не отрицание какой бы то ни было тео­рии, но усовершенствованная теория.

Метатеоретическая атака на причинность

Критики теоретической объяснительной социологии лю­бят указывать нам, что консенсус в философии науки стал другим со времен расцвета логического позитивизма. Обще-признано, что программы, вроде карнаповской, которые пытались построить все научное знание из данных чувствен­ного опыта, организованных в формально-логические и ма­тематические высказывания, провалились. Ныне нет согла­сия по какой-либо из других альтернативных эпистемоло-гий науки, хотя большинство философов признают важ­ность предварительных теоретических концепций и про­грамм, а также прагматического подхода как в теоретиче­ских формулировках, так и в эмпирических исследованиях [53; 22; 52]. Но, вероятно, все сошлись бы на том, что ма­тематика и формальная логика не являются самообоснован­ными, и на признании значительной роли неформализован­ных высказываний в любой области знания. Наряду с эти­ми менее строгими и более растяжимыми стали представле­ния о том, что образует знание: не только идеалы классиче­ской физики, но и сведения из многих других областей — биологии и наук о земле, истории и, возможно, даже некоторых альтернативных форм знания, воплощенных в искус­стве [34].

Что это значит для социологии? Я полагаю, что эписте-мологически это ставит социологическую науку в более равноправное положение с устоявшимися естественными науками. Ибо и они действуют в тех же условиях познава­тельных неточностей. Социология никогда не станет нау­кой, удовлетворяющей идеалу старого логического позити­визма, но и ни одна из естественных наук тоже не будет отвечать этому идеалу. Мы не стремимся к невозможному. Будет более чем достаточно, если мы сможем достичь той же степени приблизительного и прагматического успеха, что и естественные науки. Правда, некоторые социологи могут продолжать придерживаться методологического иде­ала, который ближе к неразработанной модели науки вида «индукция плюс математическая формализация». Думаю, это особенно распространено в прикладных областях социо­логии, где непосредственно используется чисто описатель­ная информация (скажем, об успехе программ десегрега­ции) и, следовательно, более вероятно осуществление пря­мой индукции. Но это не влияет на постановку гораздо бо­лее крупной проблемы: какие методы пригодны для постро­ения общей и объясняющей науки?

Современная философия науки не разрушает научности социологии, поскольку не утверждает, что наука невозмож­на, но дает более подвижную картину того, чем является наука. Все это помогает укрепить здание науки, используя материалы, уже имеющиеся у социологии. Ряд критиков, оспаривающих научность социологии и высказывающих бо­лее специальные технические замечания, по-моему, упорно основывается на узкопозитивистском изображении позиции оппонентов, игнорируя более реалистический образ науки.

Критика понятия причинности часто ведется в этом ду­хе. Причинные теории отвергаются на том основании, что вообще не существует такого предмета, как « причина» чего-либо. Всегда отыщется некий комплекс условий, в свою очередь имеющих предшествующие условия, которые мож­но проследить далеко назад и вовне в бесконечном сплете­нии причин. Такие причины объясняют нечто лишь при определенных особых условиях, обычно принимаемых без Доказательств, например в статистическом анализе данных опроса, когда пытаются причинно объяснить весь разброс этих данных по их специальной выборке. Некоторые атаки на причинность исходят, однако, из лагеря самих защитни­ков научности социологии [28], которые не отказываются от поиска проверяемых обобщенных объясняющих прин­ципов.

Некоторые аспекты этого спора носят чисто терминоло­гический характер. «Причина» — это до известной степени метафора, стенографическая отсылка к интересующему нас конкретному фрагменту какого-то комплекса условий, включенных в производство определенных результатов. Не­которые из этих условий могут быть сопутствующими вза­имоотношениями частей социальной структуры или же предшествующими условиями, которые детерминируют, какого рода результаты последуют*. Но в любом случае важно сохранить подобное понятие, будь то под названием «причинности» или каким-то иным, равноценным, ибо оно позволяет нам проводить различие между работающими и пустопорожними объяснениями. Функционалистский ана­лиз, к примеру, оказался бы очень убогим способом объяс­нения, если бы его невозможно было перевести в анализ причинных механизмов [62, 80—100]. Нельзя «объяснить» что-либо, просто давая этому имя, даже если используются такие громкие названия, как «нормы», «правила» или «культура» либо, ближе к нашей теме, «problematique»** или «дискурс». Объяснения в этом не больше, чем в объяс­нении силы тяжести «склонностью к тяготению». «Причин­ность» полезна, поскольку дает нам механизм, говорящий, о каком процессе идет речь и когда можно ожидать именно этих, а не других конкретных результатов. «Причинность» спасает нас от реификаций, а также и от идеологических оправданий, замаскированных под видимость объяснений.

* См. общие дискуссии: [40; 68; 46]. Как указывает У. Уоллес [69], существует множество причинных моделей — непрерывные, эпизодиче­ские, многоуровневые и т. д.

** Проблематика (фр.) — Прим. перев.

 

Как мы видели выше, сердцевину объясняющей теории составляет модель, отвечающая на вопрос, «как работает такая-то часть мира», каковы ее элементы и как они сочета­ются вместе. Специальные причинные суждения встроены в такую модель и являются объектом эмпирической провер­ки, но они зависят от основных предпосылок всей модели. Некоторые из возражений «причинным теориям» в социологии направлены против конкретных видов статистиче­ских моделей (например, в литературе, описывающей при­обретение «статуса»), целиком построенных на уровне от­дельных высказываний. Но хотя такие модели могут быть излишне жестко привязанными к конкретной совокупно­сти данных определенного исторического периода и не мо­гут выразить в явном виде структурные условия, упорядо­чивающие эти процессы, — это не значит, будто такие при­чинные связи нельзя встроить в значимую теорию более обширного социального мира (см.: [11]).

С. Тернер [67] выдвигает более специальное возражение против причинных высказываний в форме «чем больше X, тем больше Y». Он доказывает, что такие суждения буквально неверны, если только рассматриваемая корреля­ция не является идеальной. Но на эмпирическом уровне всегда найдутся исключения, и, следовательно, такие суж­дения не имеют логического обоснования. Тернер отрицает, что несовершенную корреляцию можно толковать как не­которое приближение к истинным причинным отношени­ям. Он придерживается взгляда, что не существует логиче­ского пути от общих суждений (которые всегда идеализиро­ваны и «совершенны») к беспорядочному миру неточных отношений. Статистика не дает никакого ответа на этот коренной вопрос. Теория всегда недостаточно подтверждена данными, и широкий и открытый плюрализм теорий есть следствие того, что вероятное и гипотетическое всегда пре­будет с нами.

Доводы Тернера ведут, однако, к абсурдным крайностям. Поверит ли кто-нибудь на самом деле, что если мы имеем внушительное число весьма достоверных суждений типа «в большой доле случаев (в диапазоне значений вероятно­сти) наблюдается, что чем больше X, тем больше У»,— то и тогда мы все еще ничего не узнали? Аргументация Терне­ра бьет и по социологии, и по естественным наукам. И, еще раз повторю, я был бы счастлив, если бы социология достигла такого уровня приближения к абсолютной досто­верности и прагматических успехов, как другие науки, что бы там ни говорили пуристы вроде Тернера о логиче­ском статусе такого знания*.

* Как указывает Д. Уиллер [76, 43, 220], физики обычно проводят эксперименты не с целью достичь статистической достоверности, а чтобы найти область условий, при которых сохраняет значимость некое теоретически выведенное соотношение. Уиллер комментирует: «Физики были бы удовлетворены экспериментом, если бы его результаты укладывались в область десятикратного или даже большего отклонения от теоретически предсказуемых значений переменной. Обычно учитывались эксперимен­тальные ошибки такого рода, и никто даже не задумывался проверить ре­зультат статистически... Что же могут значить разговоры о физике как точной науке? Точность означала точное использование теории, но необя­зательно точное производство чистых результатов» [76, 220].

 

На философском уровне Тернер, видимо, допускает строго позитивистскую концепцию теории и не признает, что любая теория подразумевает скачки в своих интерпретациях и прагматические приемы, включая процессы решения, и что данные наблюдений должным образом связаны с данной теорией. Все теории не равноценны. Вопрос в том, какая из них работает в наибольшем числе контекстов, которые можно связать друг с другом.

Препятствия накоплению знания и организационная политика социологии

Я утверждаю, что когда мы ищем социологическое зна­ние, то повсюду находим его осколки и фрагменты. Наша проблема состоит в том, чтобы узнать, чем мы располагаем, и организовать найденное наиболее наглядным образом. Почему это так трудно?

Одна из причин — фрагментация и антагонизм в нашей дисциплине. Социология разделена на большое число спе­циальностей. Вряд ли это должно удивлять, поскольку на­считываются многие тысячи исследователей, заинтересо­ванных в возделывании своих собственных участков. А так как социология имеет в виду весь социальный мир (вклю­чая его причины и следствия), то налицо огромный выбор эмпирических объектов для возможного исследования. Объ­ем и разнообразие социологии дают нам практический по­вод не обращать внимания на то, что делается вне нашей собственной области исследований. Таково положение с раз­нообразием методов, когда приверженцы одних методов часто рассматривают работу, сделанную с помощью сопер­ничающих методов, как не имеющую познавательной цен­ности. Кроме того, происходит дальнейшее дробление на небольшие теоретические школы, которые нередко чернят друг друга в борьбе за господство. Эти битвы ведутся особенно яростно, когда в высказываниях теоретических фрак­ций звучат и политические обертоны или когда утвержда­ют, будто внимания достойны только практическое знание или политически ангажированные выступления определен­ного сорта. Все эти обстоятельства затрудняют нам поиск тех точек, где сходятся разные теоретические объяснения. Это лишает возможности собрать обрывочные данные, по­ставляемые различными подходами, в стройную, согласованную модель*.

* Быть может, одно из главных преимуществ естественных наук в том, что в их теориях почти нет прямых политических импликаций. Это позволило им уходить от споров, замутивших аналитическую сторону об­щественных наук, и прежде всего социологии.

Возможно, еще более важным для американской социологии был раскол иного рода, а именно разрыв между опи­сательными и теоретически ориентированными исследова­ниями. Вторые заняты поиском общих объясняющих прин­ципов; первые куда более прямо переходят к исследованию вопросов, которые, по меньшей мере первоначально, полно­стью понятны неспециалисту. Это класс проблем такого рода: насколько велика нынешняя социальная мобиль­ность? (останемся ли мы еще «страной открытых возмож­ностей»? были ли мы ею когда-либо?); насколько велика расовая дискриминация и каков прогресс в ее уменьшении и т. п. Эти виды исследований могут иметь отношение к теории, но чтобы сообщить полезную информацию, в прин­ципе необязательно иметь объяснение в категориях подлин­но аналитических переменных. Сюда, естественно, относит­ся статистическая техника без особой теории. Вероятно, именно этот практически ориентированный поиск описа­тельной информации имеют в виду социологи-антипозити­висты, атакуя антиметодологические и антитеоретические уклоны, которые они обнаруживают в социологии.

Это разделение труда между различными видами нашей деятельности вовсе не обречено отравлять споры вокруг научной социологии. Практически-описательное исследова­ние, без сомнения, было бы сделано лучше, если бы имело опору в более аналитической теории, но для многих целей достаточно теоретически нейтрального описания. Важно понять, что создание аналитической базы путем накопления объяснительных высказываний — это совершенно другой, особый род деятельности. Когда мы пытаемся накапливать наше общее знание, мы должны знать, что именно ищем, и уметь отобрать это из гор описательного материала, кото­рый занимает так много места в исследовательской литера­туре. Теоретически ориентированный и практически-опи­сательный виды исследования могут гармонично сосущест­вовать, даже если они порождают проблему корректирова­ния информации.

Более слабой выглядит позиция, распространившаяся, видимо, из сферы практической и описательной работы на все виды социологического исследования: тенденция счи­таться только с самыми последними данными как единст­венно имеющими отношение к делу. Если мы хотим знать, что такое равенство возможностей в образовании, сбор са­мой свежей информации, очевидно, имеет очень существен­ное практическое значение. Но этот сдвиг, «перекос к насто­ящему», своего рода журнализм в социологии есть один из главных факторов, уводящих нас в сторону от задачи сведения различных исследований в теоретически непроти­воречивые модели.

Наличие данных из разных исторических периодов — это безусловное преимущество при попытке синтезировать общие принципы объяснения. Часто наблюдаемые измене­ния в эмпирических распределениях позволяют нам сфор­мулировать принципы применимости для соответствующей предметной области и уточнить наши теории. К примеру, исследование из области промышленной социологии и жиз­ни местных общин, проводившееся с 30-х до 50-х годов, и подвело к формулировке общих принципов того, как опыт командования либо подчинения порождает дивергентные классовые культуры (данные сведены в работе: [17, 211 — 214]. Это накопленное знание остается пригодным на анали­тическом уровне, даже если (как, видимо, и происходит в действительности) в последние десятилетия более грубые формы власти-авторитета для большинства работающих ослабли, а вслед за этим ослабли и различия в классовых культурах. Поэтому сравнение исторических различий не просто дополняет индивидуализирующее описание, но слу­жит также для проверки и расширения сферы применения теории. В дальнейшем область ее действия можно было бы увеличить, приняв во внимание еще более крайние слу­чаи, которые легче всего найти, обратившись к той истори­ческой эпохе, когда чрезвычайно жесткие и насильственные формы принудительного контроля были общеприняты­ми. Аналитическую теорию следует отличать от эмпириче­ских обобщений, говорящих о тенденциях, которые дейст­вуют какое-то время. Только первая может дать нам пони­мание будущих социальных образований, независимо от того, наблюдается или нет радикальное изменение эмпири­ческих тенденций в независимых переменных.

Еще одна причина наших неудач в деле систематичес­кого накопления общезначимых принципов объяснения со­стоит в том, что мы слишком полагаемся на новейшие до­стижения в статистической технике и недостаточно внима­тельны к перекрестным связям результатов, полученных различными методами. Как указал А. Стинчкомб [63, 55— 56] (в заголовке у него стоит: «Почему забыты обобще­ния?»): «Наибольшие значения коэффициентов корреля­ции в совокупности эмпирических материалов, как прави­ло, будут иметь результатом и самые большие шаговые коэффициенты... Аналогично почти во всех случаях метри­ческие коэффициенты в уравнении регрессии будут самыми большими по отношению к вариациям величины причин­ных сил, когда шаговый коэффициент наибольший... И, в свою очередь, отношения с большими показателями при лог-линейном анализе почти всегда оказываются теми же самыми отношениями, которые имеют большие метриче­ские коэффициенты регрессии... Это значит, что почти все в нашем причинном знании с того времени, когда мы стали использовать коэффициенты корреляции (или даже вни­мательно изучать перекрестные табличные данные), и по сию пору остается нашим причинным знанием при всех новомодных переходах к шаговому анализу, к структурным уравнениям с метрическими коэффициентами, к лог-линей­ному анализу». Разумеется, прогресс есть в том смысле, что лог-линейный анализ или измерения ненаблюдаемых (скрытых) переменных позволяют нам увидеть определен­ные труднодоступные структуры, моделировать опреде­ленные сложные образования и учитывать конкретные ве­роятности ошибок измерения. Но все это продвижения, так сказать, на периферии теоретически содержательных парадигм, а не в их центре. Нам следовало бы опираться на более ранние результаты, а не отбрасывать их из-за того, что прежним исследованиям не хватало всех сегодняшних технических утонченностей.

Так как очередные методологические усовершенствова­ния (см. например: [11; 42; 76]) получают признание быст­ро, то среди социологов нет и автоматического «методологи­ческого постоянства». Объясняющие модели всегда «недоде-терминированы» данными при любом конкретном их мно­жестве, и в наши предложения всегда входят теоретические соображения относительно того, какие модели можно ис­ключить с наибольшими основаниями. Если эмпирические схемы достаточно жизнеспособны, т. е. если наши теории на верном пути, мы будем выходить на эти схемы многооб­разными методами. Если теории плохо ухватили централь­ные процессы, тогда итогом всех статистических утонченностей, вероятно, будет в лучшем случае лишь знак чего-то неизвестного.

Все исследовательские методы имеют свои слабости. Мы можем преодолеть их, показав согласованность результатов, полученных различными методами. Поэтому, несмотря на слабости сравнительных исследований [42], непротиворечи­вость теории, опирающейся на все доступные источники данных, может быть использована для обоснования наших выводов относительно факторов, действующих в изучаемой совокупности данных. Экспериментальные свидетельства особенно хорошо помогают, когда привязаны к общей тео­ретической схеме. Поэтому надо искать теоретические свя­зи с «натуралистическими» исследованиями (например, организаций или взаимодействий лицом к лицу), с истори­ческими исследованиями динамических процессов, а по сути — с социологическими исследованиями во всем их диапазоне. Логическая согласованность, если она достаточ­но прочна, сможет вывести нас из любого локального мето­дологического тупика. И это довод в пользу теоретического осмысления наших результатов везде, где возможно. С точ­ки зрения методолога, теорию можно рассматривать как приспособление для накопления и хранения наших толко­ваний вышеупомянутой согласованности. Поэтому игнори­рование более ранних исследований — это порок, а не до­бродетель. Самые различия в исследовательских методах дают нам благоприятную возможность подтвердить наши результаты как бы приемом «триангуляции».

Социология занята во множестве различных предприя­тий. Крайнее разнообразие наших занятий, сонм мелочей порождают тучу пыли, которая скрывает то, что мы уже знаем. В каком-то смысле слишком большой объем знания оказывается для нас проблемой, особенно потому, что ог­ромная его часть смещена в практически-описательную сто­рону, которая становится необозримой, если не представле­на компактно в теоретических обобщениях. Мы страдаем от ограниченности наших познавательных способностей, и эта познавательная перегрузка усиливает защитные тен­денции в мире интеллектуальной деятельности. В резуль­тате подобной самозащиты социологическое мировоззрение упрощается до идеологии собственной исследовательской специальности, теоретического лагеря или политической фракции и сосредоточивается исключительно на новейших исследовательских данных и технике.

Заключение

Мое последнее соображение, возможно наиболее важное, касается настроения, общей атмосферы в социологии. Речь идет о наших социальных отношениях, наших установках по отношению друг к другу в сфере нашей профессиональ­ной интеллектуальной деятельности. Многое из того, что мы говорим сегодня о работах коллег, отличается негати­визмом, враждебностью, пренебрежением. Эта фракцион­ность ослабляет социологию, ибо мы нуждаемся в многооб­разии подходов, чтобы подтвердить наши результаты пере­крестными сравнениями.

Чтобы продвинуться в социологии, нам нужен дух благо­родства, а не дух фракционного антагонизма. Это не то же самое, что лозунг, утверждающий «право каждого идти своим путем», т. е. терпеть друг друга, но никак не обра­щаться между собой интеллектуально. Построение социоло­гического знания — это коллективное предприятие и в бо­лее чем одном измерении. Все виды человеческой деятель­ности социальны, и сама наука есть процесс организации коллективной мысли. Как и в других делах человеческих, конфликт внутренне присущ организации интеллекту­ального мира. Это само по себе неплохо, поскольку конф­ликт — главный источник интеллектуальной динамики, включая процессы, посредством которых мы выдвигаем новые теории и коллективно решаем, какие из них ведут к лучшим результатам. Но конфликт не должен доходить До крайностей. Ни в одной другой форме интеллектуальной жизни не зависим мы так сильно друг от друга, как в науке. Чтобы объединиться, как подобает ученым, нам нужно со­средоточиться на согласовании теоретических концепций поверх границ разных исследований. Личностная грань это­го интеллектуального устроения — великодушие и добрая воля, доброжелательное, положительное отношение к луч­шим достижениям друг друга, пока мы вместе нащупываем наш путь вперед.

ЛИТЕРАТУРА

Вебер М. История хозяйства. Очерки всеобщей социальной и эко­номической истории / Пер. с нем. Пг: Наука и школа, 1923.

Саймон Г. Рациональность как процесс и продукт мышления // THE­SIS. 1993. Т. 1. Вып. 3. С. 16—39.

Asch S. Е. Effects of group pressure upon the modification and distor­tion of jugements //’ Groups, leadership and men / Ed. by H. Gaetzkew. Pitts­burgh: Carnegie Press, 1951.

Berger J., Wagner D. G., Zelditch M., Jr. Expectation states theory: the status of a research programm. Stanford University: Technical Report. № 90. 1983.

Bloor D. Knowledge and social integrity. L.: Routlende I Kegan Paul, 1976.

Bloor D. Wittgenstein: a social theory of knowledge. N.Y.: Columbia University Press, 1983.

Blunter H. Symbolic interactionism. Englewood Cliffs (NJ): Prentice-Hall, 1969.

Bolt E. Family and social network. L.: Tavistock, 1971.

Bourdieu P. Distinction: a social critique of the judgement of taste. Cambridge: Harvard University Press, 1984 [1979].

Brown R. H. Society as text. Chicago: University of Chicago Press, 1987.

Campbell R. T. Status attainment research: end of the beginning or beginning of the end? // Sociology of Education. 1983. Vol. 56. P. 47—62.

The category of the person / Ed. by M. S. C. Carrithes, S. Lukes. Cam­bridge; N.Y.: Cambridge University Press, 1985.

Clegg S. Power, rule and domination. A critical and empirical under­standing of power in sociological theory and everyday life. L.: Routledge & Kegan Paul, 1975.

Collins R. On the micro foundations of macro-sociology // American Journal of Sociology. 1981. Vol. 86. P. 984—1014.

Collins R. Long-term social change and territorial power of states // Collins R. Sociology since Mid-century: Essays in Theory Cumulation. N.Y.: Academic Press, 1981.

Collins R. Weberian sociological theory. Cambridge; N. Y: Cambrige University Press, 1986.

Collins R. Theoretical sociology. San Diego: Harcourt Brace Jova-novich, 1988.

Cook К. S.. Emerson R. Л/., Gillmore M. R., Yamagislii T. The distri­bution of power in exchange networks // American Journal of Sociology. 1983. Vol. 89. P. 275—305.

Coser L. A., Kaduchin C.. Powell W. W. Books: the culture and com­merce publishing. N. Y.: Basic Books, 1982.

Crazier M. The bureaucratic phenomenon. Chicago: University of Chi­cago Press, 1964.

DiMaggio P., Useeni M. The arts in cultural reproduction // Cultural and Economic Reproduction in Education / Ed. by M. Apple. L.: Routledge & Kegan Paul, 1982.

DummettM. Truth and other enigmas. Cambridge: Harvard University Press, 1978.

Durkheim E. The elementary forms of the religious life. N. Y.: Free Press, 1954 [1912].

Etzioni A. A comparative analysis of complex organizations. N. Y: Free Press, 1975.

Foucault M. The archaeology of knowlege. N. Y: Random House, 1972 [1969].

Ftichs S.. Turner J. What makes a science mature? Organizational control in scientific production // Sociological Theory. 1986. Vol. 4. P. 143— 150.

Garfinkel H. Studies in ethnonethodology. Englewood Cliffs (NJ): Prentice Hall, 1967.

Gibbs J. Sociological theory construction. Hinsdale: Dryden Press, 1972.

Goffman E. The presentation of self in everyday life. N. Y: Doubleday, 1967.

Goffman E. Interaction ritual. N. Y: Harper and Row, 1974.

Goffman E. Forms of talk. Philadelphia: University of Philadelphia Press, 1981.

Goldstone J. State breakdown in the English revolution// American Journal of Sociology. 1986. Vol. 92. P. 257—322.

Goldstone J. Cultural orthodoxy, risk and innovation: the divergence of East and West in the early modern world // Sociological Theory. 1987. Vol. 5. P. 119—135.

Goodman N. Ways of world-making. Indianapolis: Bodds-Merrill, 1978.

GottdienerM. Hegemony and mass culture: a semiotic view // American Journal of Sociology. 1985. Vol. 90. P. 979—1001.

Heise D. Understanding events affect and the construction of social action. N.Y.: Cambridge University Press, 1979.

Heise D. Affect control theory: concepts and model // Journal of Mathematical Sociology. 1987. Vol. 13. P. 1—33.

Homans G. The human group. N.Y.: Harcourt Brace, 1950.

Kahneman D., Slavic P., Tversky A. Judgement under uncertainty heuristics and biases. L.: Cambridge University Press, 1982.

Klein D. Causation in sociology today: a revised view// Sociological Theory. 1987. Vol. 5. P. 19-26.

Lewis D. On the plurality of worlds. Oxford: Basil Blackwell, 1986.

Lieberson S. Making it count: the improvement of social research and theory Berkeley: University of California Press, 1985.

Naclntyre A. After virtue. Notre Dame (IN): University of Notre Dame Press, 1984.

March J.. Simon H. Organizations. N.Y.: Wiley, 1958.

Mann M. The sources of social power. Vol. 1. N.Y.: Cambridge Uni­versity Press, 1986.

Meeker В., Hage J. Social causality. L.: Alien and Urwin, 1988.

Moore B. Social origins of dictatorship and democracy. Boston: Beacon Press, 1966.

Mulkay M. The world and the world: explorations in the form of so­ciological analysis. L.: Alien and Unwin, 1985.

Paige J. Agrarian revolution. N.Y.: Free Press, 1975.

Perrow C. A framework for the comparative analysis of organizations //American Sociological Review. 1967. Vol. 32. P. 194—208.

Perrow C. Normal accidents. NY: Basic Books, 1984.

Piitnam H. Realism and reason. Philosophical papers. Vol. 3. N.Y: Cambridge University Press, 1983.

Ouine H’. Ontological relativity and other essays. N.Y.: Columbia University Press, 1969.

Rosenderg A. Sociobiology and the preemption of social science. Bal­timore: Johns Hopkins University Press, 1980.

RosenbergM. Conceiving the self. N.Y: Basic Books, 1979.

Schelling T. The strategy of conflict Cambridge: Harvard University Press, 1962.

Science observed. Perspectives on the social study of science / Ed. by K. Knorr-Cetina, M. Mulkay. Beverly Hills: Sage, 1983.

Simon H. Models of man. N.Y: Wiley, 1957.

Skocpol T. States and social revolutions. N.Y: Cambridge University Press, 1979.

Spencer M. The imperfect empiricism of the social sciences // Socio­logical Forum. 1987. Vol. 2. P. 331—372.

Stinchcombe A. Agricultural enterprise and rural class relations // American Journal of Sociology. 1961. Vol. 67. P. 165—176.

Stinchcombe A. Conctructing social theories, N.Y: Harcourt, Brace and World, 1968.

Slinchconihe A. The origins of sociology as a discipline // Acta Socio-bgica. 1984. Vol. 27. P. 51—61.

Tilly C. From mobilization to revolution. Reading (MA): Addison-Wesley, 1978.

Turner J. A theory of social interaction. Stanford: Stanford University Press, 1988.

Turner R. The role and the person // American Journal of Sociology. !978. Vol. 84. P. 1—23.

Turner S. Underdetermination and the promise of statical sociology // Sociological Theory. 1987. Vol. 5. P. 172—184.

Walker H. Spinning gold from straw: on cause, law and probability // Sociological Theory. 1987. Vol. 5. P. 28—33.

Wallace W. Causal images in sociology // Sociological Theory. 1987. Vol. 5. P. 41—46.

Wallerstein I. The modern world system. Vol. 1. N.Y.: Academic Press, 1974.

Weber M. Religious rejections of the world and their directions // From Max Weber: Essays in Sociology. N.Y.: Oxford University Press, 19^6 [1915].

Whitley R. The intellectual and social organization of the sciences Oxford: Clarendon Press, 1984.

While H. Where do markets come from? // American Journal of So­ciology. 1981. Vol. 87. P. 517—547.

White W. Street corner society. Chicago: University of Chicago Press, 1943.

Wilensky H. The professionalization of everyone? // American Journal of Sociology. 1964. Vol. 70. P. 137—158.

Wilier D. Theory and the experimental investigation of social struc­tures. N.Y.: Gordon and Breach, 1987.

Williamson O. Markets and hierarchies. A study of the economics of internal organization. N.Y.: Free Press, 1975.

 

*1

В последние годы концепция социологии как науки не­однократно подвергалась нападкам. Их можно суммировать в следующих пунктах: 1) Социология не сумела получить достоверных результатов или обобщений в виде законов. 2) Детерминистские законы не существуют, потому что со­циальное действие состоит из ситуационных толкований, основанных на человеческой субъективности, рефлексивно­сти и творческой способности. 3) Мы замкнуты в мире дис­курса. Общество как таковое есть род текста, который мы в разное время читаем по-разному. 4) Предыдущее положе­ние часто связано с историческим релятивизмом, с тезисом, что существуют только исторически особенные явления и нельзя открыть никаких общих законов, применимых к любому времени и месту. 5) Наконец, существует и различ­ного рода «техническая критика» научных методов и мета­теории, особенно концепции причинности. Философией на­уки стал сегодня постпозитивизм, и научно ориентиро­ванная социология, как говорят, интеллектуально устарела. Различные элементы критики не обязательно объедине­ны между собой. Некоторые из них содержат важные нюан­сы, способствующие расширению социологического знания. Но я полагаю ошибочным общий для всех разновидностей критицизма упрек, состоящий в том, что социология не имеет и не может иметь никакой научной достоверности.

1 Я признателен П. ДиМаджио, Р. Кэмпбеллу, Р. Ханнеману, А. Стинч-Комбу и Дж. Тернеру за комментарии к предварительному наброску этой статьи.

* Collins R. Sociology: prescience or antiscience? // American Sociological Review. February 1989. Vol. 54. P. 124—139. — Прим, перев.

 

Конечно, наука — не единственный законный способ дис­курса или вид знания. Социология, подобно многим другим интеллектуальным дисциплинам, может иметь дело с эмпи­рическими описаниями (включая и современные социаль­ные условия, и исторические последовательности); она мо­жет обсуждать моральные проблемы, предлагать или отвер­гать планы практических действий и сравнивать существу­ющие условия с идеалами; обсуждать основополагающие методологические и другие метатеоретические вопросы. Но главный род деятельности, который дает социологии интел­лектуальное оправдание, — это формулировка обобщенных объяснительных принципов, организованных в модели глу­бинных процессов, порождающих социальный мир. Именно эти процессы определяют, каким образом конкретные усло­вия порождают конкретные результаты. Эти обобщенные способы объяснения и составляют науку.

Я попытаюсь показать, что ни один из аргументов, вы­двигаемых против трактовки социологии как науки, не является препятствием для формулировки значимых объяс­нительных моделей. Мы уже имеем основные контуры не­скольких таких моделей в областях, простирающихся от микросоциологии через теорию формальных организаций до макросоциологии. Социология вовсе не обречена на науч­ную несостоятельность. Те, кто атакуют научную социоло­гию, обычно сражаются с карикатурой на «позитивизм» в самом узком его значении. Вместе с тем многие специалис­ты по якобы научной социологии восприняли именно те уязвимые концепции метода и содержания науки, которые сделали их беззащитными перед антипозитивистскими на­падками.

Ниже речь пойдет о главных направлениях критики социологической науки. Я также постараюсь показать, че­му можно научиться у критиков, отрицающих научный характер социологии. Поток ситуационных взаимодейст­вий, человеческая субъективность и рефлексивность, дина­мизм и эпизодические подвижки макроструктур — все это части предмета социологии. Привлечение внимания к та­ким явлениям и даже исследование их структуры можно поставить в заслугу некоторым из «антинаучных» подхо­дов. Но в данном случае важно, что подобные исследования позволили выразить упомянутые процессы в более общей форме и тем самым расширить сферу действия объяснитель­ных моделей, которые образуют ядро научной социологии.

Мнимая несостоятельность социологического исследования

Один из вариантов нападок на социологию отрицает ее из-за отсутствия результатов. После почти ста лет исследо­ваний мы якобы еще не пришли ни к достоверным обобще­ниям, ни к законам социологии. Такая критика часто исхо­дит от аутсайдеров нашей дисциплины. Например, А. Макинтайр [43] основывает на этой критике доказательство отсутствия мирского, нетрадиционного основания морали. А. Розенберг [54] доказывает, что поскольку обществен­ные науки не имеют и не могут иметь никаких законов, любое социологическое объяснение должно отправляться от причинности на социобиологическом уровне. Сами со­циологи иногда также совершают подобное отречение, обычно в контексте обсуждения альтернативных метатео­рий (см. например, [60]).

Но обвинение в том, что социология ничего не знает, что мы не имеем достоверных значимых обобщений, явно ложно. В качестве контраргументов приведем некоторые примеры, продвигаясь от микроуровня к макроуровню.

I. Чем более длительно, интенсивно и замкнуто взаимо­действие между людьми, тем больше они будут отожде­ствлять себя с некой группой и тем большее давление они будут чувствовать и оказывать в направлении под­чинения локальным образцам поведения и веры при усло­вии равенства их сил и отсутствия конкуренции в борьбе за скудные ресурсы. Существует множество вариаций фор­мулирования этого принципа, основанных на разнообраз­ных исследованиях. Дж. Хоманс [38] выразил его сущ­ность, опираясь на изучение неформальных групп в про­мышленности, а также на антропологические исследова­ния и экспериментальные малые группы. Э. Дюркгейм [23], анализируя динамику религиозных ритуалов, пришел к сходной идее, что интенсивное сфокусированное взаимодей­ствие порождает моральную солидарность и подчиненность групповым символам. И. Гофман [29] распространил эту модель на «социотворческие беседы». Знаменитые экспери­менты С. Аша [3] продемонстрировали силу давления и влияние групповой сплоченности на подчиненность индиви­дов группе даже в зрительных восприятиях. Теория сим­волического интеракционизма приходит к тому же: если понятия данного лица производны от позиции некоего обоб­щенного другого, выведенной на основании личного соци­ального опыта, тогда то, что индивиды думают, должно находиться под влиянием образцов их взаимодействия. Ис­следования по самооценкам [55; 66] можно считать одним из вариантов этого принципа: здесь показано влияние груп­пового членства и солидарности на представления о себе. В другом случае изучение состояний ожидания [4] обнару­живает воздействия групповых давлений на исполнение задач (что было показано уже в знаменитой работе У. Уайта «Общество на углу улицы» [74]). Исследования сетевых связей [8] дают равноценную формулу: сетевое принужде­ние имеет результатом однородные предрасположения и установки. Наблюдаемая согласованность этих разнородных теорий и исследований дает убедительные доводы в пользу того, что установленные принципы зависимости между плотностью взаимодействия, солидарностью и конформиз­мом верны.

II. Человеческие познавательные способности ограниче­ны; соответственно чем сложнее и неопределеннее ситуа­ция, тем вероятнее, что ее участники прибегнут к какой-нибудь принимаемой без доказательств установившейся рутинной практике и сосредоточатся на конкретной об­ласти наиболее волнующих их проблем. На этом принципе сходятся очень многие, отправляясь от совершенно разных точек зрения. Г. Саймон представил его как принцип «огра­ниченной рациональности», который объясняет, почему в любой данный момент времени при решении наиболее ост­рых проблем, стоящих перед организацией, ее члены зани­маются поиском не самых лучших, а лишь удовлетвори­тельных решений [58; 44, 173—174].

Этнометодологические эксперименты Г. Гарфинкеля [27], основанные на совершенно ином подходе, показывают, что индивиды не могут справиться со всей сложностью со­циальных порядков и их оправданий (особенно потому, что проблема таких оправданий в принципе не имеет окон­чательного решения). Соответственно люди всякий раз ак­тивно сопротивляются, когда их вынуждают подвергнуть сомнению значительное количество самоочевидных рутин­ных способов действия одновременно. Это подтверждают и данные экспериментальных исследований суждений в условиях неопределенности [39].

Существует много версий изложенного выше общего по­нимания человеческой стратегии поведения в сложном ми­ре на основе ограниченной рациональности. Можно сказать, что это одна из общепринятых тем в специальных науках конца XX в., оказывающая влияние на наши усилия по построению модели познавательных процессов. Она способ­ствует пониманию природы организаций и формирования рынков [77; 73]. Она объясняет, почему источником власти внутри организаций и среди множества профессий является позиция, обеспечивающая доступ к имеющей критическое значение области неопределенности и позволяющая заняв­шим эту позицию определять для остальных членов органи­зации, с какого рода необычной реальностью они имеют дело [20; 75]*. Принцип когнитивной ограниченности так­же предполагает, что всякое изменение на макроуровне происходит по следующему образцу: периоды рутинизации внезапно прерываются эпизодическими перестройками. В свете этого я позволю себе предположить, что микроприн­цип когнитивной ограниченности вплетен в макромодель организационных систем Ч. Перроу [50; 51], в которой соче­тание нелинейности организационных процессов и тесной связи между ними приводит к эпизодическим «системным авариям».

* Власть может основываться также на ресурсной зависимости в сетевой структуре [18; 76] и на принуждении, осуществляемом с переменным ус­пехом в различных сетевых структурах [76; 56]. Власть зависит и от рас­пределения в организации ресурсов контроля [24], и от условий мобили­зации и конфликта среди противостоящих групп, как гражданских [64], так и военных [15]. Власть — сложный феномен: мы сделали успехи в не­которых частных теориях, но еще не сумели свести их вместе.

 

III. Рассмотрим важный принцип, относящийся к макро­уровню государства. Политический кризис возникает, ког­да государственный военный аппарат разлажен внутрен­ним расколом между элитами; в особенности его полом­ка вероятна при военном поражении и/или при экономиче­ском напряжении, к которому приводят долговременные военные расходы, превышающие организационные возмож­ности государства по сбору доходов. По своей сути этот принцип ограничен: он говорит только об условиях возник­новения волнений, но не о том, кто победит и какого рода социальные преобразования последуют (если они вообще будут). Эта модель также имеет много вариаций: когда фак­торы, являющиеся причиной развала государственного аппарата, действуют в централизованном государстве и совпа­дают с широким классовым конфликтом, вызванным изме­нениями отношений собственности, результатом этого ока­зываются коренные социальные преобразования, «револю­ция» в полном смысле слова [59].

Особое сочетание факто­ров демографического роста, предложения денежной массы и инфляции может стать причиной государственного фи­нансового кризиса [32; 33]; положение государства в миро­вой системе влияет на его способность отдавать приоритет доходам перед военными расходами [70, 133—147]; геопо­литические структуры определяют, какие государства ста­нут чрезмерно обширными и потому неспособными защи­щать себя военными средствами [15; 16, 145—209]. В неко­торых разновидностях военно-государственной организа­ции (например, в большинстве досовременных империй) результатом геополитического или фискального кризиса был распад на меньшие властные единицы. Более полной теории государственных кризисов, революционных и нере­волюционных, наверное, придется учесть эти соображе­ния*. Но я полагаю, что можно с доверием принять основ­ной принцип: военно-фискальный кризис государства ведет к дезинтеграции аппарата принудительного контроля, а это, в свою очередь, ведет к восстанию управляемых.

* Фискальный и/или военный кризис — это не только путь к расколу между элитами, ведущему к дезинтеграции аппарата принуждения. Теория военно-фискального кризиса — не полная теория всех революций и других волнений, но она оказывается верной в отношении своего предмета и справедлива в отношении многих очень важных событий. Как указал в личном общении П. ДиМаджио, эта теория связана с более абстрактным принципом объяснения, применимым во многих контекстах, — принципом дезинтеграции организационной системы.

 

Я остановился на этих принципах лишь с целью опро­вергнуть доводы, будто социология ничего не знает и пото­му социальная наука невозможна. Я не пытался отобрать самые важные принципы, изложить систематическую тео­рию или оценить общее состояние нашего знания в социоло­гии (см. одну из таких попыток: [17]). Поэтому названные выше принципы, возможно, выглядят эклектическими и не обладают изяществом, отличающим конструкции цель­ного образа социального мира. Однако я наметил, как эти принципы, хотя и выбранные почти случайно из разных областей социального знания, можно связать друг с другом. Моя идея состоит в том, что такие принципы не тривиальны, они ведут к социологическим прозрениям в целом ряде важных вопросов. Существует достаточно много других принципов того же рода, особенно в теории организации, а также в иных областях социологии.

 

Конечно, существуют еще значительные возможности для совершенствования как в точности этих теорий, так и в понимании сферы их дейст­вия. Однако уже сейчас имеется достаточно оснований для уверенности в том, что мы близко подошли к постижению хода некоторых важных процессов. Многие обществоведы внесли свой вклад в это знание. Благодаря им мы имеем крепкий фундамент для дальнейшего строительства и дис­циплину, которой можно гордиться.

Есть ли что-нибудь ценное в критических утверждени­ях, будто социология ничего не знает? Хотя это и неверно, но должно служить нам напоминанием, что социология сталкивается с серьезными проблемами в профессиональ­ном самоопределении. И самим социологам нужно больше внимания уделять ясному выражению накопленных ими знаний.

Ситуационный и рефлексивный индетерминизм

Иногда утверждают, что детерминистские объяснения невозможны, поскольку в социальное действие входят ситу­ационные толкования, субъективность, рефлексивность и внезапное появление нового. Это старая линия критики, восходящая по меньшей мере к дильтеевскому различению между Geisteswissenschaften и Naturwissenschaften*, а в конеч­ном счете — к бунту немецких идеалистов против Просве­щения. В последние годы такая критика стала очень замет­ной, так что конец XX в. можно охарактеризовать как время оживления неоидеализма.

* Науками о духе [и] науками о природе. — Прим. перев.

 

Надо признать, что субъективистские и интерпретатив-ные школы мысли в нынешней социологии внесли позитив­ный вклад в социологическое знание. В методологическом плане эти подходы благоприятствовали микроисследова­ниям в естественных ситуациях, вживанию в процессы, чувства и мысли реальных людей, образующих общество. К таким исследованиям, в частности, относятся включенное наблюдение, практикуемое символическими интеракционистами, а также попытка И. Гофмана «картографировать» природу повседневной жизни.

Без подобных исследований нам осталось бы изучать основополагающие реальности предмета социологии лишь косвенно, в пределах действен­ности ее метода. За последние несколько десятилетий в микроисследованиях появились другие новшества, начиная с первопроходческих экспериментов этнометодологов и до, вероятно, наиболее «эмпирического» анализа, когда-либо осуществленного в социальных науках, использующего аудио- и видеозаписи естественных взаимодействий как основу для разработки формальных моделей при анализе разговоров <«conversational analysis»>.

Большая часть такой работы тридцать лет назад, в соот­ветствии с канонами, была бы исключена. Чувство отчуж­денности от социологического «истеблишмента», которое испытывают многие социологи-интерпретативисты, — это, без сомнения, дань воспоминаниям тех, кто жил в то время. Хула на «позитивизм» отчасти есть выражение протеста интеллектуального меньшинства против своих давнишних угнетателей, после приобретения им наконец кое-какой респектабельности.

Однако, не надо предполагать, что всякая связь между субъективно-интерпретативной и научной социологией ны­не разорвана и что микроисследование интерпретативными методами должно быть признано чем-то вроде «обособлен­ного, но равноправного» анклава. Напротив, достижения микросоциологов-интерпретаторов должны расширять на­ши представления о приемлемых методах в социологиче­ской науке. Ясно, что научный метод в нашей области не может исключить изучение субъективного. Социологиче­скую науку нельзя основать на чистом бихевиоризме (хотя мы не должны доходить и до противоположной крайности, игнорируя важность поведения, включая и бессознательное поведение). Науку не обязательно строить из «количествен­ных данных» в узком смысле. Науку делает наукой способ­ность объяснять, при каких условиях модель одного вида более пригодна, чем другая, из какой бы области они ни были взяты.

Социологическую науку нельзя также отождествлять с жесткой операционализацией всех ее понятий. На извест­ных уровнях включение неоперациональных понятий за­конно не только для объясняющих теорий. Даже абсолютно «позитивистская» модель вынуждена сохранять понятия общей ориентации, в поле значимости которых находятся конкретные гипотезы и операционализированные перемен­ные. Мы всегда нуждаемся в модели устройства мира, в умозрительной картине фундаментальных процессов и сущ­ностей, а также их взаимосвязей [65; 76]. Конкретные гипо­тезы имеют смысл, только когда они основаны на базовых представлениях о мире, с которым мы имеем дело. Более узкий, традиционный позитивизм, требуя тотальной опера-ционализации всех понятий, просто принимает без доказа­тельств неосознанную концепцию мира, в рамки которой и помещает свои явно выраженные гипотезы. Исследовате­ли этого типа легко могут замкнуться в рамках здравого смысла или идеологии, а сосредоточенность на исследова­тельской технике не позволит им заметить эту ограничен­ность. Социологи-интерпретативисты оказывают нам услу­гу, акцентируя данную тему, так что мы вынуждены в яв­ной форме осмысливать скрытые базовые модели и тем са­мым вводить их в теорию.

Место неформальных понятий и интуиции в теории

Идея полной и строгой формализации, операционализа—ции и измерения всего и вся в научной теории — химера. В каких-то пунктах теории всегда обнаруживаются нефор­мальные понятия и интуитивные скачки мысли. Всегда существует некая метатеоретическая установка на то, что является первоочередным и интеллектуальном плане. Науч­ная теория дает набросок модели изучаемого мира под опре­деленным углом зрения. Гипотезы имеют производный от этой модели характер, и сам процесс их выведения включа­ет интуитивные скачки. При операционализации понятий Для эмпирической проверки мы всегда совершаем еще один интуитивный скачок, принимая решение, что такие-то кон­кретные измерения или иные наблюдения действительно имеют отношение к данной теории. Эти интуитивные или неформальные скачки суть предмет теоретических дискус­сий (по крайней мере, они должны вестись во многих случа­ях). Но подобные скачки вполне оправданы просто потому, что таков мир. Они не лишают нас права на науку, ибо во всех науках есть точки, где совершаются интуитивные скачки. Если естественники иногда забывают об этом и рассуждают в грубоватой позитивистский манере так, словно бы они не сообщают «ничего кроме фактов», то это пото­му, что в процессе накопления научных процедур они уже сделали удачные интуитивные скачки и теперь располага­ют рабочими моделями, которые они интуитивно, прила­гают к большинству изучаемых явлений. Все существу­ющее имеет, так сказать, свои «темные углы». Даже числа и логические отношения сохраняют некоторые области не­определенности. Мы сталкиваемся с этим, когда распро­страняем числовые системы на бесконечность или на исчи­сление бесконечно малых, а также на несходящиеся алгеб­раические ряды. Многие системы уравнений математиче­ски неразрешимы. Даже в весьма ограниченных формаль­ных системах логики действует принцип неполноты К. Гё-деля. Более же сложные системы многозначной, модаль­ной и других неклассических логик имеют гораздо более обширные области разногласия [41]. В другом месте [17, Арр. А] я выразил ту же мысль следующей формулой: ма­тематика всегда заключена в слова. Но заметьте, какой вывод отсюда следует: не тот, что математика и математи­ческая наука невозможны, а, напротив, что успешно разви­вающаяся наука возможна даже при наличии в ней обла­стей фундаментальной неопределенности, которые отно­сятся к сфере невысказанного неформального понимания. Неявно выраженное, скрытое знание — это тоже знание, поскольку оно работает.

Какие бы виды объяснительных моделей ни выбрать, нам еще нужно позаботиться об объективности и общезна­чимости наших теорий. Тот факт, что мы всегда втягиваем­ся в толкования (и на многих уровнях), не означает, что мы можем принять каждую интерпретацию по ее, так ска­зать, номинальной стоимости. Как правило, мы не в состо­янии решить эти вопросы простой операционализацией, измерением и однократной проверкой. Но естественные науки сталкиваются с большинством тех же проблем, и их успех во многих областях показывает, что на длинной ди­станции одни исследовательские программы и теоретиче­ские модели побеждают другие, соперничающие с ними, что можно сходиться на каких-то работающих моделях, которые улавливают главное в том, каков мир, даже если очертания этих научных моделей неизбежно смутны и не-упорядоченны. Вполне возможны успешные эвристические и интуитивные находки, а неудачные ведущие в тупики могут быть отсеяны.

Следующий критерий состоит в том, что лучшая теория (с ее побочными допущениями и эвристикой) — та, которая максимизирует согласованность, т. е. сводит наиболее удачные объяснительные модели в непротиворечивую об­щую картину функционирования мира. Методологически эмпиризм может быть частью критерия согласованности: наиболее достоверная теория — та, которая максимально укоренена в эмпирическом мире через разнообразные объ­яснительные «субмодели», входящие в нее. Крайний (осно­ванный на принципе «все или ничего») эмпиризм невозмо­жен. Но гибкий эмпиризм, работающий, где необходимо, с неточностями и интуитивными понятиями и оставля­ющий много места для теоретической работы, которая свя­зывает разные факты, — это ядро науки. Надо работать непозитивистски, чтобы преуспеть в позитивизме.

Именно таким путем интерпретативистские школы вве­ли в социологию содержательно важные теории. Среди них: теория «Я» символического интеракционизма, часть кото­рой согласуется с установленным выше принципом (I); этно-методрлогическая теория повседневной рациональности, которая согласуется с принципом ограниченности познания (II); и другие существующие и потенциальные вклады в социологическое знание. Драматургия обыденной жизни, по Гофману [29], — это тоже модель, ибо отвечает на упомя­нутый мною выше вопрос: «Что, в сущности, представляет собой мир?». На этой основе дальше можно уже развивать конкретные объяснительные принципы. Я показал, к при­меру, что можно опираться на данную модель в понимании различий между классовыми культурами, между тем, кто распоряжается властью, и теми, кто ей подчиняется [17, 203—214].

Многие социологии из лагеря интерпретативистов про­возглашают, однако, будто их главное содержательное до­стижение — это доказательство невозможности детермини­стских теорий (см. например: [7, 60]). В своих эмпириче­ских исследованиях они прежде всего видят развитие но­вого, непредсказуемость, ситуационную обусловленность, человеческую способность субъективно реагировать на со­циальные условия и их изменение. Однако в данном случае спор идет о том, какого рода модель мы получим, а не о том, возможна ли вообще какая-нибудь модель.

Но верно ли, что главная черта социального мира — не­предсказуемость, поглощающая любые детерминированные процессы? Я полагаю, что это неверно и что это представле­ние идет от избирательного сосредоточения на ограничен­ном участке социального мира. Хотя содержание социоло­гии во многом (но не во всем) состоит из проявлений челове­ческой субъективности, отсюда необязательно следует, что такое познание и чувствование причинно совсем не обуслов­лены. Не развивая дальше этот пункт применительно к теориям познания и эмоций, вспомним о Гофмане, признан­ном гении микроинтерпретаций в социологии. Гофман ис­пользовал «гибкие» методы, но он верил, что мир, который он изучал, имеет «жесткие» очертания. В его социальной теории языка социальная экология взаимодействия [31] оказывается основой процесса познания. Сложность и реф­лексивность человеческих субъективных миров идут от многих и многих возможных «переструктурирований», на которые способны действующие [30], но структурирование для Гофмана не было «свободно парящей» деятельностью, и он отвергал предположение, что это сводит мир к разно­видности «психоделической» фантазии. Преобразующие ре-интерпретации субъективной реальности соединены в упо­рядоченные преобразования наряду, так сказать, со смеж­ными структурами. Для Гофмана структурой нижнего уров­ня, из которой вырастают все другие, является физическое взаимодействие человеческих биологических тел, некий экологический базис, который теоретически связывает Гоф­мана с дюркгеймовской теорией ритуальной основы соли­дарности и символосозидания (ее разработку см.: [17, 188— 203, 291—297, 320—334]).

Отсюда следует, что возможно структурированное пони­мание субъективности. В этом смысле изыскания последних нескольких десятилетий в области субъективных моментов человеческой жизни, несмотря на то, что иногда они сопро­вождались крайними заявлениями, много дали для разра­ботки гораздо более тонкой теории сознания, чем та, кото­рая была бы возможна до них.

Насколько непредсказуем социальный мир?

Давайте поставим вопрос прямо. Какая часть социально­го мира непредсказуема? Существует очень много вполне предсказуемых явлений. Это, например, шаблонное поведе­ние людей, снова и снова возвращающихся на место работы к тем же занятиям, что характеризует почти всю суть фор­мальных организаций; это повторяющиеся образцы поведе­ния в домашних хозяйствах и семьях. Точно так же и сети взаимоотношений между друзьями и знакомыми состоят из актов поведения, процессов познания, эмоций и процес­сов общения, которые все протекают по известным образ­цам. Для существования регулярности и предсказуемости не нужны даже одни и те же лица как участники повторяю­щихся взаимодействий. Большинство универмагов имеет только эпизодические отношения с конкретными покупате­лями, но именно предсказуемость того, что определенное число людей будет ходить в магазин, позволяет вообще от­крывать торговое дело. Хотя микросоциология остается те­оретическим бастионом индетерминизма, на этих примерах из повседневной жизни должно быть ясно, что микроуро­вень характеризуется высокой степенью предсказуемости.

Теория индетерминизма, видимо, опирается на два пред­положения. Первое — что предсказуемость данного рода банальна. Верно, что она существует, но эта истина слиш­ком скучна для социологов, чтобы ею заниматься. Надо со­средоточить внимание на чем-то еще неизвестном каждому. Поэтому, можно сказать, естественно внутреннее тяготение к исследованию драматического и непредсказуемого. Но я поспорил бы с тем, что банальное с точки зрения участника обязательно будет банальным и для объясняющей теории. На микроуровне Гарфинкель избрал в качестве исследова­ния банальность обыденной жизни и раскрыл познаватель­ные механизмы, которые обеспечивают ее течение, и это позволило нам увидеть, где при вмешательстве в данные механизмы возникает напряжение. На макро- и среднем уровнях важная социологическая работа состоит в пере­структурировании банальности принимаемых как данность бытовых образцов поведения и познания. Хотя конкретно­му человеку кажется естественным, что он или она работает и болтает с друзьями каждый день, социологи могут в этом много чего открыть: почему рабочие обязанности построены так, а не иначе; почему именно эти лица — друзья, а не Другие и т. д. Такие вопросы входят, например, в содержа­ние теории организации, теорий обмена и сетей отношений, а также теории стратификации.

Другое предположение, увлекающее нас на путь теорети­ческого индетерминизма, более обоснованно. Оно состоит в признании факта, что ситуации могут иногда меняться очень быстро: случаются конфликты, неожиданные согла­шения, прозрения, решения, а на макроуровне — массовые движения, мятежи и революции. Все верно. Но есть разни­ца, считаем ли мы это концом анализа или исходным пунк­том, призывом развивать теории, объясняющие, когда про­исходят такие внезапные сдвиги. Я уже отмечал, что на макроуровне нам известны некоторые решающие признаки, которые делают революции предсказуемыми. На микро­уровне индетерминизм обычно опирается на какую-то вер­сию «теоремы У. Томаса»*. Но даже если ситуации детерми­нированы субъективными определениями, все же можно спросить, а что же обусловливает, какими будут эти опре­деления ситуаций**. Что иногда придает ситуациям кажу­щуюся непредсказуемость и эмерджентность — так это взгляд на них с точки зрения единственного действующего, который знает только свои намерения. Но если нам доста­точно известно обо всех действующих в данной ситуации и о структуре их взаимодействия, то эмерджентные собы­тия часто оказываются очень хорошо моделируемыми. Вера в индетерминизм оказывается здесь побочным продуктом редукционизма, который все сводит к индивиду. Если мы по-настоящему выходим на уровень взаимодействия, то ста­новится возможным достаточно точно определить комбина­цию элементов, составляющих ситуацию, и ее итоги. (Такие модели цепей взаимодействия предложены в: [36; 37; 14].)

 * Теорема гласит: «Если люди определяют ситуации как реальные, то ситуации реальны по своим последствиям». — Прим. перев.

** Результаты этнометодологических исследований не подтверждают мнения о большом количестве и весомости неожиданных ситуативных реинтерпретаций. Например, С. Клегг [13], который с магнитофоном в руках приступил к изучению в мельчайших деталях одной строительной фирмы, скоро обнаружил, что банальная ежедневная повторяемость си­туаций была подавляющей, так что ему пришлось переключиться на конф­ликты в управлении, чтобы найти более драматичный материал. Этно-методологическая теория полагает, что превращение повседневной жизни в рутину — это основной социальный процесс, и что люди изо всех сил стараются сглаживать ситуации и избегать любых неурядиц.

 

Не приводит ли знание Социологического Закона к его рефлексивному самоопровержению?

Этот вопрос связан с еще одним аргументом против со­циологии: какие бы, мол, законы ни открывали социологи, они все равно будут перевернуты с ног на голову из-за воз­вратного влияния на действующих, которые их знают. Как только люди узнают, что такие-то законы существуют, они могут начать действовать с целью их опровергнуть. Но хотя в абстрактном виде это звучит правдоподобно, трудно вооб­разить много случаев, когда это правило действительно применимо. Возможно, сама теорема Томаса — пример принципа, который может быть подорван рефлексивно­стью. Это вызывает наибольший интерес применительно к теории предрассудка, теории самосохранения предубеж­дений против лиц отдельных категорий. Узнавая природу этих предубеждений, либеральная общественность в США развивала усилия, чтобы им противодействовать. Но в са­мом ли деле это нарушает теорему Томаса? Напротив, здесь мы, по-видимому, пытаемся избежать обстоятельств, при которых теорема начинает действовать в отрицательном направлении. Мы избегаем давать отрицательные характе­ристики лицам в надежде, что следствием этого будет ка­кое-то положительное самоисполняющееся пророчество вместо отрицательного.

Обойти принципы детерминизма на макроуровне, похо­же очень трудно. Например, если военное поражение или фискальный кризис, ведущие к разрушению аппарата при­нуждения, рождают революционный конфликт, то едва ли можно предотвратить такой ход событий просто его по­ниманием. Самое лучшее, что могло бы сделать правитель­ство, — это попытаться избежать перехода данного принци­па в действие, избегая ситуаций и обстоятельств, которые приводят к военному или фискальному кризису. Рефлексивность может дать людям шанс попытаться изменить распределение независимых переменных, но не отношения между независимыми и зависимыми переменными. Подоб­но этому, структурные принципы формальной организации дают информацию скорее о том, что люди могут обойти, но вряд ли о том, во что они могут влипнуть в любом случае. Даже на микроуровне, где, казалось бы, индивид наиболее способен рефлексивно изменять результат своих действий, по-моему, когда индивиды действительно контролируют конечные результаты, они добиваются этого, применяя ми­кросоциологические законы, а не идя против них. К приме­ру, когда люди обдуманно вступают в построенную на лич­ных отношениях группу или когда в сходной ситуации групповой динамики они в скрытой форме используют вы­шеупомянутый микропринцип (I), относящийся к становле­нию групповой солидарности, потому что хотят почерпнуть в ней эмоциональную поддержку. Их типичная ошибка при этом — переоценка продолжительности существования такой солидарности и заряда эмоциональной энергии после распада временной группы подобного рода. Знание принци­па не лишает его силы*.

* Иногда говорят, что слишком большое знание о том, как работают социальные отношения, выхолащивает их. Может ли теоретик обмена или тот, кто применяет теорию ритуалов Дюркгейма и Гофмана, влю­биться? Не разрушает ли ситуацию теоретическое самосознание? Я могу заверить вас, что не разрушает. Мощные социальные процессы обладают удивительной силой, подавляющей более слабый процесс вроде кратко­временной рефлексии.

 

Было бы безрассудством предрекать, что социологиче­ская наука когда-нибудь сможет объяснять все. Вполне ве­роятно, что изрядная доля индетерминизма останется, даже если социология добьется куда больших успехов в будущем. Но мы получаем интеллектуальные стимулы, постепенно отодвигая границу владений индетерминизма. Молиться на него и ничего не делать кажется мне паразитической уловкой, поскольку это представляет интеллектуальный интерес, только если уже имеется какая-то теория, которой некто желает бросить вызов. Конструктивная установка состоит в том, чтобы создавать и совершенствовать объясни­тельную теорию.

Я пытался показать, что наука может работать гибко и с самыми разнообразными предметами исследования. На этом фоне я более кратко прокомментирую остальные вы­пады против социологической науки.

Общество как дискурс

Мы живем в мире дискурса. Общество само по себе есть не более чем род текста, который мы в разные времена чи­таем разными способами. Ныне это популярная тема, иду­щая от французского структурализма и его ответвлений. Она произвела подлинную революцию в мире литературной критики. Это можно понять и как проявление профессио­нальной идеологии, возвышающей собственную область деятельности литературных теоретиков утверждением, что всякая реальность есть часть литературы. Идея «дискурса» поэтому завоевала широкую популярность в сфере интел­лектуального труда (включая издательское дело). Она осо­бенно хорошо подходит к частным, описательным темам антропологии, но посягает также и на космополитическое содержание социологии (например: [10; 35]).

Но подъем социологических исследований в области культуры необязательно связан с идеей культурного реля­тивизма. Было продвижение и по детерминистскому пути: мы имеем очень хороших исследователей и хорошие теории относительно материальной и организационной базы созда­ния культуры, касающиеся ее распределения как между социальными классами, так и между более специализиро­ванными культуропроизводящими институтами [9; 21; 19]. Культура не просто сама себя организует. Ее организуют социальные процессы.

М. Фуко [25], наиболее значительный из последователей французской «дискурсной» школы, документально под­твердил существование социальной базы для формирования идей в таких практических областях, как психиатрия и право. Но Фуко не пытается поставить под сомнение значи­мость своего собственного дискурса в качестве историка. Более того, исторические модели, которые он выдвигает на роль определяющих сферу дискурса — бюрократиза­ция и специализация учреждений социального контроля, смещение границ между публичным и частным, переход от ритуальных наказаний к некоторому самосознанию ви­ны, — хорошо согласуются с теориями модерна М. Вебера [71] и Дюркгейма—Мосса [12]. Лучшие из этих европей­ских работ продолжают главные традиции, накапливающие социологическое значение, а не отходя от них.

Популярность концепции «дискурса» как господству­ющего мировоззрения поддерживается также успехами со­циологии науки в демонстрации социальной обусловленно­сти знания. Этот успех в самом деле впечатляет. Но не на­до забывать, что социология науки — это эмпирическая исследовательская дисциплина, которая за последние 30 лет весьма продвинулась в разработке социологических мо­делей обусловленности знания, производимого в конкрет­ных организационных условиях (см.: [72] — относительно недавние итоги и синтез). Подумаем, что это значит для Деклараций о разрушении научного знания. В самом сердце этого якобы индетерминизма живет детерминизм. Социоло­гия науки сама по себе становится доказательством успехов научного мышления.

Это интереснейшие проблемы рефлексивного самосозна­ния. Некоторые социологи науки (например, представители британской школы, центральными фигурами которой явля­ются М. Малкей, Г. Коллинз, С. Вулгар и др.; см.: [57]) за­ходят так далеко, что доказывают, будто наука — просто множество конкурирующих властных притязаний. Единст­венный демократический путь — не давать ни одному голо­су никаких привилегий. Поэтому М. Малкей [48] и другие брались писать статьи и доклады в «новой литературной форме», предполагающей, что автор как бы отходит в сторо­ну и позволяет говорить многим спорящим голосам. Ре­зультат получился занимательным, но все же непонятно, почему рефлексивность должна мешать научному знанию. Д. Блур [5; 6], который широко использует дюркгеймов-скую теорию, доказывает в своей «сильной программе», что социология науки может и должна объяснять не только претензии ложного знания, но и знание истинное.

С организационной точки зрения, властные притязания в научном дискурсе, которые выявляют и документируют Малкей и др., суть часть достаточно предсказуемых струк­турных конфигураций. Разные виды интеллектуального дискурса (т. е. конкретные научные дисциплины) встроены в разные организации и сами могут быть поняты как орга­низационные формы. Следовательно, теории организации (особенно теория, объясняющая, как разнообразные случаи неопределенности задач и зависимости от ресурсов влияют на структуру организации и поведение в ней; см.: [72; 26]) показывают, что научный дискурс — это не свободно паря­щая конструкция, он возникает в конкретных обстоятель­ствах вполне предсказуемым образом. Более того, мы знаем, что организационные структуры, по меньшей мере частич­но, детерминированы окружающей средой, в которой они функционируют [17, 467—485]. Это значит, что объектив­ная природа предмета науки представляет собой один из детерминантов социальной деятельности (включая дис­курс), которая и составляет науку.

Аргументы, которые выпячивают исключительно роль дискурса, односторонни. Хотя в любом знании, безусловно, имеется компонент сконструированный культурой, это также и знание о чем-то. В самом деле, любой аргумент о со­циальной основе знания уничтожает сам себя, если он не имеет еще и некоторой внешней отсылки к истине — в противном случае почему мы должны верить, что сама эта социальная основа существует? Нам нужно выйти из круга полемически односторонних эпистемологий как субъектив­ного, так и объективного толка. Многомерная эпистемоло-гия может учитывать наш образ жизни в культурном про­странстве нашей собственной истории, но при всем том мы в состоянии накапливать объективное знание о мире.

Историзм

Историзм провозглашает, что существует только истори­чески конкретное и не может быть никаких общих законов, применимых повсеместно и во все времена. Этот аргумент в какой-то мере выступает в связке с другими видами анти­позитивистской критики, наподобие оппозиционного объ­единенного фронта. Но он также имеет и свою автономную базу в современной практике исторической социологии. Историзм — это цена, которую мы платим за нечто очень хорошее. Последние двадцать лет, начиная с публикаций Б. Мура и Ч. Тилли в 60-е годы, были золотым венком ис­торической социологии. Мы многое узнали о макропроцес­сах, смотря на исторические материалы социологическим взглядом и сравнивая между собой разные общества и эпо­хи. Так, например, Мур [47] показал связь между формами капиталистического сельского хозяйства и различающи­мися политическими структурами современных госу­дарств. Но хотя речь идет о конкретных государствах (Анг­лии XVII в., США XIX в. и т. д.), лежащие в основе этого теоретические концепции имеют более универсальное при­менение. Именно по этой причине семейство моделей, род­ственных муровской [49; 59; см. также: 61; 1], интенсивно использовалось и используется для понимания других эпох и областей.

Исторические социологи, провозглашая себя сторонни­ками историзма, испытывают прессинг двоякого рода. Во-первых, это давление интересов, с которыми они стремятся Установить хорошие контакты. Историзм кажется разно­видностью профессиональной идеологии историков. Способ их существования — описание конкретного, частного, а возрастающая интеллектуальная конкуренция в сфере их деятельности вынуждает специализироваться и осаживать всех вторгающихся на их территорию. Отсюда склонность историков к неприятию любых положений о существова­нии общих процессов, и особенно тезиса, что такие процес­сы можно обнаружить только путем сравнения эпох и обла­стей исследования (т. е. выходя за пределы их исследова­тельских специальностей). Историки часто берут на воору­жение идеологию, не позволяющую сознательно развивать общую объяснительную теорию. И многие работающие в исторической социологии реагируют на критику со стороны историков, поддаваясь их идеологии.

Но историки непоследовательны. Толкуя свои конкрет­ные случаи, они скрытно протаскивают некоторые идеи о том, что представляют собой общие структуры и как дейст­вуют обобщенные модели социальной мотивации и измене­ния. Анализ исторической реальности едва ли возможен в условиях tabula rasa. Историки опираются на теории — зна­ют они об этом или нет. Великим историком, работы кото­рого привлекают внимание широких кругов, ученого дела­ет, как правило, делает способность создавать теорию, пока­зывать более общую схему, скрытую под грудой рассказан­ных частностей. Менее значительны обычно те историки, которые оперируют наивными, принятыми как данность концепциями или старыми теориями, вошедшими в обыч­ный дискурс. Историки в своем лучшем качестве участвова­ли в созидании социологической теории, хотя не всегда говорили о ней как таковой и часто вплетали в ее ткань конкретные исторические описания, иногда очень артисти­ческие и драматические по стилю.

Я не сочувствую безапелляционным заявлениям, будто историческая специфичность — это все, что нам доступно. Напротив, мы даже не сможем толком разглядеть частно­стей без общих понятий. Однако есть более основательная причина, почему исторические социологи склонны работать на низком уровне обобщений, используя теории, ориенти­рующиеся на понимание конкретной группы событий. Да­же если цель — развитие общей теории, макроматериалы долговременной истории крайне сложно использовать. Хо­тя мы можем кое-что знать об элементарных процессах, но получить любую абстрактную картину полной комбина­ции условий, участвующих в историческом изменении, очень трудно. Теоретически ориентированные исследовате­ли в области исторической социологии монополизировали метод промежуточных приближений к уровню объясняю­щего обобщения. Например, у М. Вебера масштабные исто­рические сравнения условий, требуемых для подъема ра­ционализированного капитализма, дали множество общих аналитических выводов, которые, однако, были встроены в описание последовательностей конкретных событий миро­вой истории. То же сочетание обобщений и описаний можно обнаружить в современных работах, например, М. Манна [45] (об исторических источниках социальной власти) или Дж. Голдстоуна [32; 33] (о кризисе государства и социаль­ных трансформациях). Я полагаю, что и моя собственная работа [16] над такими темами, как развитие веберовских теорий капитализма или проблема гендерной стратифика­ции, тоже как бы погружена в описания конкретных исто­рических процессов. Работы такого рода бросают вызов теоретикам, которые вольны попытаться абстрагироваться от конкретности изученного материала, извлечь более фун­даментальные теоретические структуры, скрытые в этих описаниях.

Нам всегда придется работать на двух уровнях: теоре­тическом уровне абстрактных и универсальных принци­пов объяснения и уровне исторических частностей. Если наши теории удачны, мы будем все лучше и лучше объяс­нять, как конкретные комбинации переменных в теоре­тических моделях порождают многообразные конструкции исторических частностей. Перед историками и историче­скими социологами всегда будут стоять задачи такой кон­кретной интерпретации. В то же время изыскания в реаль­ной истории — это один из главных путей, каким мы про­двигаемся в построении и обосновании наших общих моде­лей, хотя построение и подтверждение такой теории опре­деляется ее соответствием всевозможным видам социоло­гических исследований, как современных, так и историче­ских.

Неверно, что не существует принципов объяснения, име­ющих силу применительно ко всей истории. Три примера, приведенных в начале статьи, вполне согласуются, насколь­ко мне известно, с фактами, относящимися к любой истори­ческой эпохе, а таких принципов гораздо больше. Разуме­ется, некоторые принципы могут оказаться неприменимыми, потому что в данной исторической ситуации отсутству­ет определенная независимая переменная. Так, нельзя пред­сказать возникновение или невозникновение революцион­ного кризиса, если вообще нет государства. Но несомненно возможна более абстрактная формулировка принципа (III), которая будет применима к выявлению источников кризиса политической власти в безгосударственных обществах. По­хоже, что макропринципы вообще сложнее микропринци­пов, поскольку включают комбинации многих процессов. Но мы располагаем, по меньшей мере, некими зачатками многообещающих принципов и на макроуровне. Было бы ошибкой из критики ограниченности конкретных теорий (например, когда расширяют область анализа и вместо от­дельных стран делают референтом мировую систему; или ниспровергают однолинейный эволюционизм, теорию раз­вития или функционализм) делать вывод, что общая теория невозможна. Результатом этого критического развития должно быть вовсе не отрицание какой бы то ни было тео­рии, но усовершенствованная теория.

Метатеоретическая атака на причинность

Критики теоретической объяснительной социологии лю­бят указывать нам, что консенсус в философии науки стал другим со времен расцвета логического позитивизма. Обще-признано, что программы, вроде карнаповской, которые пытались построить все научное знание из данных чувствен­ного опыта, организованных в формально-логические и ма­тематические высказывания, провалились. Ныне нет согла­сия по какой-либо из других альтернативных эпистемоло-гий науки, хотя большинство философов признают важ­ность предварительных теоретических концепций и про­грамм, а также прагматического подхода как в теоретиче­ских формулировках, так и в эмпирических исследованиях [53; 22; 52]. Но, вероятно, все сошлись бы на том, что ма­тематика и формальная логика не являются самообоснован­ными, и на признании значительной роли неформализован­ных высказываний в любой области знания. Наряду с эти­ми менее строгими и более растяжимыми стали представле­ния о том, что образует знание: не только идеалы классиче­ской физики, но и сведения из многих других областей — биологии и наук о земле, истории и, возможно, даже некоторых альтернативных форм знания, воплощенных в искус­стве [34].

Что это значит для социологии? Я полагаю, что эписте-мологически это ставит социологическую науку в более равноправное положение с устоявшимися естественными науками. Ибо и они действуют в тех же условиях познава­тельных неточностей. Социология никогда не станет нау­кой, удовлетворяющей идеалу старого логического позити­визма, но и ни одна из естественных наук тоже не будет отвечать этому идеалу. Мы не стремимся к невозможному. Будет более чем достаточно, если мы сможем достичь той же степени приблизительного и прагматического успеха, что и естественные науки. Правда, некоторые социологи могут продолжать придерживаться методологического иде­ала, который ближе к неразработанной модели науки вида «индукция плюс математическая формализация». Думаю, это особенно распространено в прикладных областях социо­логии, где непосредственно используется чисто описатель­ная информация (скажем, об успехе программ десегрега­ции) и, следовательно, более вероятно осуществление пря­мой индукции. Но это не влияет на постановку гораздо бо­лее крупной проблемы: какие методы пригодны для постро­ения общей и объясняющей науки?

Современная философия науки не разрушает научности социологии, поскольку не утверждает, что наука невозмож­на, но дает более подвижную картину того, чем является наука. Все это помогает укрепить здание науки, используя материалы, уже имеющиеся у социологии. Ряд критиков, оспаривающих научность социологии и высказывающих бо­лее специальные технические замечания, по-моему, упорно основывается на узкопозитивистском изображении позиции оппонентов, игнорируя более реалистический образ науки.

Критика понятия причинности часто ведется в этом ду­хе. Причинные теории отвергаются на том основании, что вообще не существует такого предмета, как « причина» чего-либо. Всегда отыщется некий комплекс условий, в свою очередь имеющих предшествующие условия, которые мож­но проследить далеко назад и вовне в бесконечном сплете­нии причин. Такие причины объясняют нечто лишь при определенных особых условиях, обычно принимаемых без Доказательств, например в статистическом анализе данных опроса, когда пытаются причинно объяснить весь разброс этих данных по их специальной выборке. Некоторые атаки на причинность исходят, однако, из лагеря самих защитни­ков научности социологии [28], которые не отказываются от поиска проверяемых обобщенных объясняющих прин­ципов.

Некоторые аспекты этого спора носят чисто терминоло­гический характер. «Причина» — это до известной степени метафора, стенографическая отсылка к интересующему нас конкретному фрагменту какого-то комплекса условий, включенных в производство определенных результатов. Не­которые из этих условий могут быть сопутствующими вза­имоотношениями частей социальной структуры или же предшествующими условиями, которые детерминируют, какого рода результаты последуют*. Но в любом случае важно сохранить подобное понятие, будь то под названием «причинности» или каким-то иным, равноценным, ибо оно позволяет нам проводить различие между работающими и пустопорожними объяснениями. Функционалистский ана­лиз, к примеру, оказался бы очень убогим способом объяс­нения, если бы его невозможно было перевести в анализ причинных механизмов [62, 80—100]. Нельзя «объяснить» что-либо, просто давая этому имя, даже если используются такие громкие названия, как «нормы», «правила» или «культура» либо, ближе к нашей теме, «problematique»** или «дискурс». Объяснения в этом не больше, чем в объяс­нении силы тяжести «склонностью к тяготению». «Причин­ность» полезна, поскольку дает нам механизм, говорящий, о каком процессе идет речь и когда можно ожидать именно этих, а не других конкретных результатов. «Причинность» спасает нас от реификаций, а также и от идеологических оправданий, замаскированных под видимость объяснений.

* См. общие дискуссии: [40; 68; 46]. Как указывает У. Уоллес [69], существует множество причинных моделей — непрерывные, эпизодиче­ские, многоуровневые и т. д.

** Проблематика (фр.) — Прим. перев.

 

Как мы видели выше, сердцевину объясняющей теории составляет модель, отвечающая на вопрос, «как работает такая-то часть мира», каковы ее элементы и как они сочета­ются вместе. Специальные причинные суждения встроены в такую модель и являются объектом эмпирической провер­ки, но они зависят от основных предпосылок всей модели. Некоторые из возражений «причинным теориям» в социологии направлены против конкретных видов статистиче­ских моделей (например, в литературе, описывающей при­обретение «статуса»), целиком построенных на уровне от­дельных высказываний. Но хотя такие модели могут быть излишне жестко привязанными к конкретной совокупно­сти данных определенного исторического периода и не мо­гут выразить в явном виде структурные условия, упорядо­чивающие эти процессы, — это не значит, будто такие при­чинные связи нельзя встроить в значимую теорию более обширного социального мира (см.: [11]).

С. Тернер [67] выдвигает более специальное возражение против причинных высказываний в форме «чем больше X, тем больше Y». Он доказывает, что такие суждения буквально неверны, если только рассматриваемая корреля­ция не является идеальной. Но на эмпирическом уровне всегда найдутся исключения, и, следовательно, такие суж­дения не имеют логического обоснования. Тернер отрицает, что несовершенную корреляцию можно толковать как не­которое приближение к истинным причинным отношени­ям. Он придерживается взгляда, что не существует логиче­ского пути от общих суждений (которые всегда идеализиро­ваны и «совершенны») к беспорядочному миру неточных отношений. Статистика не дает никакого ответа на этот коренной вопрос. Теория всегда недостаточно подтверждена данными, и широкий и открытый плюрализм теорий есть следствие того, что вероятное и гипотетическое всегда пре­будет с нами.

Доводы Тернера ведут, однако, к абсурдным крайностям. Поверит ли кто-нибудь на самом деле, что если мы имеем внушительное число весьма достоверных суждений типа «в большой доле случаев (в диапазоне значений вероятно­сти) наблюдается, что чем больше X, тем больше У»,— то и тогда мы все еще ничего не узнали? Аргументация Терне­ра бьет и по социологии, и по естественным наукам. И, еще раз повторю, я был бы счастлив, если бы социология достигла такого уровня приближения к абсолютной досто­верности и прагматических успехов, как другие науки, что бы там ни говорили пуристы вроде Тернера о логиче­ском статусе такого знания*.

* Как указывает Д. Уиллер [76, 43, 220], физики обычно проводят эксперименты не с целью достичь статистической достоверности, а чтобы найти область условий, при которых сохраняет значимость некое теоретически выведенное соотношение. Уиллер комментирует: «Физики были бы удовлетворены экспериментом, если бы его результаты укладывались в область десятикратного или даже большего отклонения от теоретически предсказуемых значений переменной. Обычно учитывались эксперимен­тальные ошибки такого рода, и никто даже не задумывался проверить ре­зультат статистически... Что же могут значить разговоры о физике как точной науке? Точность означала точное использование теории, но необя­зательно точное производство чистых результатов» [76, 220].

 

На философском уровне Тернер, видимо, допускает строго позитивистскую концепцию теории и не признает, что любая теория подразумевает скачки в своих интерпретациях и прагматические приемы, включая процессы решения, и что данные наблюдений должным образом связаны с данной теорией. Все теории не равноценны. Вопрос в том, какая из них работает в наибольшем числе контекстов, которые можно связать друг с другом.

Препятствия накоплению знания и организационная политика социологии

Я утверждаю, что когда мы ищем социологическое зна­ние, то повсюду находим его осколки и фрагменты. Наша проблема состоит в том, чтобы узнать, чем мы располагаем, и организовать найденное наиболее наглядным образом. Почему это так трудно?

Одна из причин — фрагментация и антагонизм в нашей дисциплине. Социология разделена на большое число спе­циальностей. Вряд ли это должно удивлять, поскольку на­считываются многие тысячи исследователей, заинтересо­ванных в возделывании своих собственных участков. А так как социология имеет в виду весь социальный мир (вклю­чая его причины и следствия), то налицо огромный выбор эмпирических объектов для возможного исследования. Объ­ем и разнообразие социологии дают нам практический по­вод не обращать внимания на то, что делается вне нашей собственной области исследований. Таково положение с раз­нообразием методов, когда приверженцы одних методов часто рассматривают работу, сделанную с помощью сопер­ничающих методов, как не имеющую познавательной цен­ности. Кроме того, происходит дальнейшее дробление на небольшие теоретические школы, которые нередко чернят друг друга в борьбе за господство. Эти битвы ведутся особенно яростно, когда в высказываниях теоретических фрак­ций звучат и политические обертоны или когда утвержда­ют, будто внимания достойны только практическое знание или политически ангажированные выступления определен­ного сорта. Все эти обстоятельства затрудняют нам поиск тех точек, где сходятся разные теоретические объяснения. Это лишает возможности собрать обрывочные данные, по­ставляемые различными подходами, в стройную, согласованную модель*.

* Быть может, одно из главных преимуществ естественных наук в том, что в их теориях почти нет прямых политических импликаций. Это позволило им уходить от споров, замутивших аналитическую сторону об­щественных наук, и прежде всего социологии.

Возможно, еще более важным для американской социологии был раскол иного рода, а именно разрыв между опи­сательными и теоретически ориентированными исследова­ниями. Вторые заняты поиском общих объясняющих прин­ципов; первые куда более прямо переходят к исследованию вопросов, которые, по меньшей мере первоначально, полно­стью понятны неспециалисту. Это класс проблем такого рода: насколько велика нынешняя социальная мобиль­ность? (останемся ли мы еще «страной открытых возмож­ностей»? были ли мы ею когда-либо?); насколько велика расовая дискриминация и каков прогресс в ее уменьшении и т. п. Эти виды исследований могут иметь отношение к теории, но чтобы сообщить полезную информацию, в прин­ципе необязательно иметь объяснение в категориях подлин­но аналитических переменных. Сюда, естественно, относит­ся статистическая техника без особой теории. Вероятно, именно этот практически ориентированный поиск описа­тельной информации имеют в виду социологи-антипозити­висты, атакуя антиметодологические и антитеоретические уклоны, которые они обнаруживают в социологии.

Это разделение труда между различными видами нашей деятельности вовсе не обречено отравлять споры вокруг научной социологии. Практически-описательное исследова­ние, без сомнения, было бы сделано лучше, если бы имело опору в более аналитической теории, но для многих целей достаточно теоретически нейтрального описания. Важно понять, что создание аналитической базы путем накопления объяснительных высказываний — это совершенно другой, особый род деятельности. Когда мы пытаемся накапливать наше общее знание, мы должны знать, что именно ищем, и уметь отобрать это из гор описательного материала, кото­рый занимает так много места в исследовательской литера­туре. Теоретически ориентированный и практически-опи­сательный виды исследования могут гармонично сосущест­вовать, даже если они порождают проблему корректирова­ния информации.

Более слабой выглядит позиция, распространившаяся, видимо, из сферы практической и описательной работы на все виды социологического исследования: тенденция счи­таться только с самыми последними данными как единст­венно имеющими отношение к делу. Если мы хотим знать, что такое равенство возможностей в образовании, сбор са­мой свежей информации, очевидно, имеет очень существен­ное практическое значение. Но этот сдвиг, «перекос к насто­ящему», своего рода журнализм в социологии есть один из главных факторов, уводящих нас в сторону от задачи сведения различных исследований в теоретически непроти­воречивые модели.

Наличие данных из разных исторических периодов — это безусловное преимущество при попытке синтезировать общие принципы объяснения. Часто наблюдаемые измене­ния в эмпирических распределениях позволяют нам сфор­мулировать принципы применимости для соответствующей предметной области и уточнить наши теории. К примеру, исследование из области промышленной социологии и жиз­ни местных общин, проводившееся с 30-х до 50-х годов, и подвело к формулировке общих принципов того, как опыт командования либо подчинения порождает дивергентные классовые культуры (данные сведены в работе: [17, 211 — 214]. Это накопленное знание остается пригодным на анали­тическом уровне, даже если (как, видимо, и происходит в действительности) в последние десятилетия более грубые формы власти-авторитета для большинства работающих ослабли, а вслед за этим ослабли и различия в классовых культурах. Поэтому сравнение исторических различий не просто дополняет индивидуализирующее описание, но слу­жит также для проверки и расширения сферы применения теории. В дальнейшем область ее действия можно было бы увеличить, приняв во внимание еще более крайние слу­чаи, которые легче всего найти, обратившись к той истори­ческой эпохе, когда чрезвычайно жесткие и насильственные формы принудительного контроля были общеприняты­ми. Аналитическую теорию следует отличать от эмпириче­ских обобщений, говорящих о тенденциях, которые дейст­вуют какое-то время. Только первая может дать нам пони­мание будущих социальных образований, независимо от того, наблюдается или нет радикальное изменение эмпири­ческих тенденций в независимых переменных.

Еще одна причина наших неудач в деле систематичес­кого накопления общезначимых принципов объяснения со­стоит в том, что мы слишком полагаемся на новейшие до­стижения в статистической технике и недостаточно внима­тельны к перекрестным связям результатов, полученных различными методами. Как указал А. Стинчкомб [63, 55— 56] (в заголовке у него стоит: «Почему забыты обобще­ния?»): «Наибольшие значения коэффициентов корреля­ции в совокупности эмпирических материалов, как прави­ло, будут иметь результатом и самые большие шаговые коэффициенты... Аналогично почти во всех случаях метри­ческие коэффициенты в уравнении регрессии будут самыми большими по отношению к вариациям величины причин­ных сил, когда шаговый коэффициент наибольший... И, в свою очередь, отношения с большими показателями при лог-линейном анализе почти всегда оказываются теми же самыми отношениями, которые имеют большие метриче­ские коэффициенты регрессии... Это значит, что почти все в нашем причинном знании с того времени, когда мы стали использовать коэффициенты корреляции (или даже вни­мательно изучать перекрестные табличные данные), и по сию пору остается нашим причинным знанием при всех новомодных переходах к шаговому анализу, к структурным уравнениям с метрическими коэффициентами, к лог-линей­ному анализу». Разумеется, прогресс есть в том смысле, что лог-линейный анализ или измерения ненаблюдаемых (скрытых) переменных позволяют нам увидеть определен­ные труднодоступные структуры, моделировать опреде­ленные сложные образования и учитывать конкретные ве­роятности ошибок измерения. Но все это продвижения, так сказать, на периферии теоретически содержательных парадигм, а не в их центре. Нам следовало бы опираться на более ранние результаты, а не отбрасывать их из-за того, что прежним исследованиям не хватало всех сегодняшних технических утонченностей.

Так как очередные методологические усовершенствова­ния (см. например: [11; 42; 76]) получают признание быст­ро, то среди социологов нет и автоматического «методологи­ческого постоянства». Объясняющие модели всегда «недоде-терминированы» данными при любом конкретном их мно­жестве, и в наши предложения всегда входят теоретические соображения относительно того, какие модели можно ис­ключить с наибольшими основаниями. Если эмпирические схемы достаточно жизнеспособны, т. е. если наши теории на верном пути, мы будем выходить на эти схемы многооб­разными методами. Если теории плохо ухватили централь­ные процессы, тогда итогом всех статистических утонченностей, вероятно, будет в лучшем случае лишь знак чего-то неизвестного.

Все исследовательские методы имеют свои слабости. Мы можем преодолеть их, показав согласованность результатов, полученных различными методами. Поэтому, несмотря на слабости сравнительных исследований [42], непротиворечи­вость теории, опирающейся на все доступные источники данных, может быть использована для обоснования наших выводов относительно факторов, действующих в изучаемой совокупности данных. Экспериментальные свидетельства особенно хорошо помогают, когда привязаны к общей тео­ретической схеме. Поэтому надо искать теоретические свя­зи с «натуралистическими» исследованиями (например, организаций или взаимодействий лицом к лицу), с истори­ческими исследованиями динамических процессов, а по сути — с социологическими исследованиями во всем их диапазоне. Логическая согласованность, если она достаточ­но прочна, сможет вывести нас из любого локального мето­дологического тупика. И это довод в пользу теоретического осмысления наших результатов везде, где возможно. С точ­ки зрения методолога, теорию можно рассматривать как приспособление для накопления и хранения наших толко­ваний вышеупомянутой согласованности. Поэтому игнори­рование более ранних исследований — это порок, а не до­бродетель. Самые различия в исследовательских методах дают нам благоприятную возможность подтвердить наши результаты как бы приемом «триангуляции».

Социология занята во множестве различных предприя­тий. Крайнее разнообразие наших занятий, сонм мелочей порождают тучу пыли, которая скрывает то, что мы уже знаем. В каком-то смысле слишком большой объем знания оказывается для нас проблемой, особенно потому, что ог­ромная его часть смещена в практически-описательную сто­рону, которая становится необозримой, если не представле­на компактно в теоретических обобщениях. Мы страдаем от ограниченности наших познавательных способностей, и эта познавательная перегрузка усиливает защитные тен­денции в мире интеллектуальной деятельности. В резуль­тате подобной самозащиты социологическое мировоззрение упрощается до идеологии собственной исследовательской специальности, теоретического лагеря или политической фракции и сосредоточивается исключительно на новейших исследовательских данных и технике.

Заключение

Мое последнее соображение, возможно наиболее важное, касается настроения, общей атмосферы в социологии. Речь идет о наших социальных отношениях, наших установках по отношению друг к другу в сфере нашей профессиональ­ной интеллектуальной деятельности. Многое из того, что мы говорим сегодня о работах коллег, отличается негати­визмом, враждебностью, пренебрежением. Эта фракцион­ность ослабляет социологию, ибо мы нуждаемся в многооб­разии подходов, чтобы подтвердить наши результаты пере­крестными сравнениями.

Чтобы продвинуться в социологии, нам нужен дух благо­родства, а не дух фракционного антагонизма. Это не то же самое, что лозунг, утверждающий «право каждого идти своим путем», т. е. терпеть друг друга, но никак не обра­щаться между собой интеллектуально. Построение социоло­гического знания — это коллективное предприятие и в бо­лее чем одном измерении. Все виды человеческой деятель­ности социальны, и сама наука есть процесс организации коллективной мысли. Как и в других делах человеческих, конфликт внутренне присущ организации интеллекту­ального мира. Это само по себе неплохо, поскольку конф­ликт — главный источник интеллектуальной динамики, включая процессы, посредством которых мы выдвигаем новые теории и коллективно решаем, какие из них ведут к лучшим результатам. Но конфликт не должен доходить До крайностей. Ни в одной другой форме интеллектуальной жизни не зависим мы так сильно друг от друга, как в науке. Чтобы объединиться, как подобает ученым, нам нужно со­средоточиться на согласовании теоретических концепций поверх границ разных исследований. Личностная грань это­го интеллектуального устроения — великодушие и добрая воля, доброжелательное, положительное отношение к луч­шим достижениям друг друга, пока мы вместе нащупываем наш путь вперед.

ЛИТЕРАТУРА

Вебер М. История хозяйства. Очерки всеобщей социальной и эко­номической истории / Пер. с нем. Пг: Наука и школа, 1923.

Саймон Г. Рациональность как процесс и продукт мышления // THE­SIS. 1993. Т. 1. Вып. 3. С. 16—39.

Asch S. Е. Effects of group pressure upon the modification and distor­tion of jugements //’ Groups, leadership and men / Ed. by H. Gaetzkew. Pitts­burgh: Carnegie Press, 1951.

Berger J., Wagner D. G., Zelditch M., Jr. Expectation states theory: the status of a research programm. Stanford University: Technical Report. № 90. 1983.

Bloor D. Knowledge and social integrity. L.: Routlende I Kegan Paul, 1976.

Bloor D. Wittgenstein: a social theory of knowledge. N.Y.: Columbia University Press, 1983.

Blunter H. Symbolic interactionism. Englewood Cliffs (NJ): Prentice-Hall, 1969.

Bolt E. Family and social network. L.: Tavistock, 1971.

Bourdieu P. Distinction: a social critique of the judgement of taste. Cambridge: Harvard University Press, 1984 [1979].

Brown R. H. Society as text. Chicago: University of Chicago Press, 1987.

Campbell R. T. Status attainment research: end of the beginning or beginning of the end? // Sociology of Education. 1983. Vol. 56. P. 47—62.

The category of the person / Ed. by M. S. C. Carrithes, S. Lukes. Cam­bridge; N.Y.: Cambridge University Press, 1985.

Clegg S. Power, rule and domination. A critical and empirical under­standing of power in sociological theory and everyday life. L.: Routledge & Kegan Paul, 1975.

Collins R. On the micro foundations of macro-sociology // American Journal of Sociology. 1981. Vol. 86. P. 984—1014.

Collins R. Long-term social change and territorial power of states // Collins R. Sociology since Mid-century: Essays in Theory Cumulation. N.Y.: Academic Press, 1981.

Collins R. Weberian sociological theory. Cambridge; N. Y: Cambrige University Press, 1986.

Collins R. Theoretical sociology. San Diego: Harcourt Brace Jova-novich, 1988.

Cook К. S.. Emerson R. Л/., Gillmore M. R., Yamagislii T. The distri­bution of power in exchange networks // American Journal of Sociology. 1983. Vol. 89. P. 275—305.

Coser L. A., Kaduchin C.. Powell W. W. Books: the culture and com­merce publishing. N. Y.: Basic Books, 1982.

Crazier M. The bureaucratic phenomenon. Chicago: University of Chi­cago Press, 1964.

DiMaggio P., Useeni M. The arts in cultural reproduction // Cultural and Economic Reproduction in Education / Ed. by M. Apple. L.: Routledge & Kegan Paul, 1982.

DummettM. Truth and other enigmas. Cambridge: Harvard University Press, 1978.

Durkheim E. The elementary forms of the religious life. N. Y.: Free Press, 1954 [1912].

Etzioni A. A comparative analysis of complex organizations. N. Y: Free Press, 1975.

Foucault M. The archaeology of knowlege. N. Y: Random House, 1972 [1969].

Ftichs S.. Turner J. What makes a science mature? Organizational control in scientific production // Sociological Theory. 1986. Vol. 4. P. 143— 150.

Garfinkel H. Studies in ethnonethodology. Englewood Cliffs (NJ): Prentice Hall, 1967.

Gibbs J. Sociological theory construction. Hinsdale: Dryden Press, 1972.

Goffman E. The presentation of self in everyday life. N. Y: Doubleday, 1967.

Goffman E. Interaction ritual. N. Y: Harper and Row, 1974.

Goffman E. Forms of talk. Philadelphia: University of Philadelphia Press, 1981.

Goldstone J. State breakdown in the English revolution// American Journal of Sociology. 1986. Vol. 92. P. 257—322.

Goldstone J. Cultural orthodoxy, risk and innovation: the divergence of East and West in the early modern world // Sociological Theory. 1987. Vol. 5. P. 119—135.

Goodman N. Ways of world-making. Indianapolis: Bodds-Merrill, 1978.

GottdienerM. Hegemony and mass culture: a semiotic view // American Journal of Sociology. 1985. Vol. 90. P. 979—1001.

Heise D. Understanding events affect and the construction of social action. N.Y.: Cambridge University Press, 1979.

Heise D. Affect control theory: concepts and model // Journal of Mathematical Sociology. 1987. Vol. 13. P. 1—33.

Homans G. The human group. N.Y.: Harcourt Brace, 1950.

Kahneman D., Slavic P., Tversky A. Judgement under uncertainty heuristics and biases. L.: Cambridge University Press, 1982.

Klein D. Causation in sociology today: a revised view// Sociological Theory. 1987. Vol. 5. P. 19-26.

Lewis D. On the plurality of worlds. Oxford: Basil Blackwell, 1986.

Lieberson S. Making it count: the improvement of social research and theory Berkeley: University of California Press, 1985.

Naclntyre A. After virtue. Notre Dame (IN): University of Notre Dame Press, 1984.

March J.. Simon H. Organizations. N.Y.: Wiley, 1958.

Mann M. The sources of social power. Vol. 1. N.Y.: Cambridge Uni­versity Press, 1986.

Meeker В., Hage J. Social causality. L.: Alien and Urwin, 1988.

Moore B. Social origins of dictatorship and democracy. Boston: Beacon Press, 1966.

Mulkay M. The world and the world: explorations in the form of so­ciological analysis. L.: Alien and Unwin, 1985.

Paige J. Agrarian revolution. N.Y.: Free Press, 1975.

Perrow C. A framework for the comparative analysis of organizations //American Sociological Review. 1967. Vol. 32. P. 194—208.

Perrow C. Normal accidents. NY: Basic Books, 1984.

Piitnam H. Realism and reason. Philosophical papers. Vol. 3. N.Y: Cambridge University Press, 1983.

Ouine H’. Ontological relativity and other essays. N.Y.: Columbia University Press, 1969.

Rosenderg A. Sociobiology and the preemption of social science. Bal­timore: Johns Hopkins University Press, 1980.

RosenbergM. Conceiving the self. N.Y: Basic Books, 1979.

Schelling T. The strategy of conflict Cambridge: Harvard University Press, 1962.

Science observed. Perspectives on the social study of science / Ed. by K. Knorr-Cetina, M. Mulkay. Beverly Hills: Sage, 1983.

Simon H. Models of man. N.Y: Wiley, 1957.

Skocpol T. States and social revolutions. N.Y: Cambridge University Press, 1979.

Spencer M. The imperfect empiricism of the social sciences // Socio­logical Forum. 1987. Vol. 2. P. 331—372.

Stinchcombe A. Agricultural enterprise and rural class relations // American Journal of Sociology. 1961. Vol. 67. P. 165—176.

Stinchcombe A. Conctructing social theories, N.Y: Harcourt, Brace and World, 1968.

Slinchconihe A. The origins of sociology as a discipline // Acta Socio-bgica. 1984. Vol. 27. P. 51—61.

Tilly C. From mobilization to revolution. Reading (MA): Addison-Wesley, 1978.

Turner J. A theory of social interaction. Stanford: Stanford University Press, 1988.

Turner R. The role and the person // American Journal of Sociology. !978. Vol. 84. P. 1—23.

Turner S. Underdetermination and the promise of statical sociology // Sociological Theory. 1987. Vol. 5. P. 172—184.

Walker H. Spinning gold from straw: on cause, law and probability // Sociological Theory. 1987. Vol. 5. P. 28—33.

Wallace W. Causal images in sociology // Sociological Theory. 1987. Vol. 5. P. 41—46.

Wallerstein I. The modern world system. Vol. 1. N.Y.: Academic Press, 1974.

Weber M. Religious rejections of the world and their directions // From Max Weber: Essays in Sociology. N.Y.: Oxford University Press, 19^6 [1915].

Whitley R. The intellectual and social organization of the sciences Oxford: Clarendon Press, 1984.

While H. Where do markets come from? // American Journal of So­ciology. 1981. Vol. 87. P. 517—547.

White W. Street corner society. Chicago: University of Chicago Press, 1943.

Wilensky H. The professionalization of everyone? // American Journal of Sociology. 1964. Vol. 70. P. 137—158.

Wilier D. Theory and the experimental investigation of social struc­tures. N.Y.: Gordon and Breach, 1987.

Williamson O. Markets and hierarchies. A study of the economics of internal organization. N.Y.: Free Press, 1975.