* КНИГА ПЕРВАЯ * О ДОСТОИНСТВЕ И ПРИУМНОЖЕНИИ НАУК

К оглавлению1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 
17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 
34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 
51 52 

   В древнем законе говорилось, великий государь, и о добровольных дарах, и о ежедневных жертвоприношениях. Последние совершались согласно культовому ритуалу, первые порождались благочестивым рвением. Я считаю, что нечто подобное должны получать и государи от своих подданных и, очевидно, каждый должен не только исполнять свой долг перед государем, но и доставлять ему доказательства своей любви. Что касается исполнения долга, то здесь, надеюсь, я буду не из последних. Относительно же второго я долго не мог решить, что было бы здесь наилучшим, и наконец счел за лучшее избрать нечто такое, что относилось бы скорее к выдающимся качествам Вашей личности, чем к делам государства.

   Очень часто думая, как я и должен, о Вашем Величестве, я прихожу в величайшее изумление, видя сколь совершенны в Вас (не говоря о других атрибутах Вашей добродетели и счастливой судьбы) те достоинства и способности, которые философы называют интеллектуальными: Ваш ум, способный охватить множество великих вопросов, твердость памяти, живость восприятия, глубина суждения, стройность и в то же время легкость речи. И конечно, всякий раз на ум приходит известное положение Платона о том, что "знание есть не что иное, как припоминание", и что "душа познает все естественным путем, возвращаясь к тому прирожденному свету, который затемняла пещера телесности"[1].Замечательный пример этого лучше других являет Ваше Величество: ум Ваш настолько быстр, что самый незначительный повод, малейшая искра чужой мысли могут зажечь его пламя. И подобно тому как Священное писание о мудрейшем из царей говорит, что "сердце его было подобно песку морскому"[2], масса коего огромна, а сами песчинки чрезвычайно малы, так и Вашему Величеству Бог дал поистине удивительный ум, способный и охватить все величайшие предметы, и не упустить в то же время мельчайшие детали, а менаду тем представляется чрезвычайно трудным, если не вообще невозможным, найти в природе такое средство, с помощью которого одинаково доступно было бы и великое, и малое. Что же касается Вашего красноречия, то как подходят к нему слова Корнелия Тацита, сказанные об Августе Цезаре: "Речь Августа была свободной, плавной и истинно достойной первого мужа"[3]. Действительно, если правильно взглянуть на вещи, то всякая слишком отработанная, слишком отделанная или же подражающая какому-то образцу речь, хотя порой она и может быть великолепной, все же всегда несет в себе что-то рабское и недостойное. Ваша же речь поистине царственна, она течет свободно из своего источника и тем не менее, подчиняясь естественному порядку природы, разделяется на ручьи; она всегда легка и блестяща, и, никому не подражая, она сама неподражаема.

   И подобно тому как в Ваших делах, и государственных и личных, добродетель, по-видимому, соперничает с удачей, самые лучшие нравы -- со счастливым правлением, Ваши надежды, в свое время терпеливо и благочестиво сдерживаемые, -- со счастливым и радостным исполнением их, священная верность супружескому союзу -- с благословенным плодом супружества -- прекраснейшим наследником, благочестивое и в высшей степени достойное христианского государя стремление к миру -- с подобным же стремлением соседних властителей, счастливо и единодушно желающих того же самого, точно так же не меньший спор и соперничество возникают и среди самих дарований Вашего ума, если сопоставить то, что дано Вам в изобилии самой природой, с добытыми упорнейшим учением сокровищами громадной эрудиции и со знанием множества искусств. Поистине нелегко было бы найти за всю историю со времени рождения Христа хоть одного государя, которого можно было бы сравнить с Вашим Величеством по разнообразию и глубине познаний в области наук, как человеческих, так и божественных. Кто вспомнит всех королей и императоров, живших за это время, тот согласится со мной. Ведь кажется, что короли совершают нечто великое, даже если они из вторых рук знакомятся с кратким изложением научных достижений, или сами какое-то время весьма поверхностно занимаются наукой, или, наконец, любят и выдвигают образованных людей. Но чтобы король, родившийся королем, черпал знания из подлинных источников науки, мало того, сам был источником ее -- это почти что настоящее чудо. У Вашего же Величества есть еще и то достоинство, что в одной и той же сокровищнице Вашего ума вмещаются как священные тексты, так и светское знание, так что Вы, подобно трижды великому Гермесу, удостоены тройной славы -- могущества государя, просветленности священнослужителя и образованности философа. Таким образом, поскольку Вы намного превосходите остальных правителей славой Вашей учености и эта слава по праву принадлежит одному Вам, то справедливо, если она не только будет вызывать восхищение нынешнего поколения или благодаря свету истории окажется передана потомству, но и будет высечена на каком-то незыблемом сооружении, которое бы указывало на могущество великого государя и в то же время представляло образ государя, столь замечательно ученого.

   Поэтому, возвращаясь к моему замыслу, я считаю, не может быть более достойного приношения, чем трактат, преследующий указанную цель. Содержание его будет состоять из двух частей[4]. В первой части (правда, менее весомой, но которой, однако, ни в коем случае не следует пренебрегать) речь будет идти о выдающейся роли знания и наук во всех областях жизни, а также о заслугах тех, кто с большой энергией и настойчивостью прилагает все силы для их развития. Вторая же часть (главная в сочинении) имеет целью рассмотреть то, что в этой области уже достигнуто к настоящему времени, а также и то, что еще, по нашему мнению, следует сделать. И хотя я не осмелился бы выделить какую-то науку и особо рекомендовать ее Вашему Величеству, однако я надеюсь, что мне удастся, представив на Ваше рассмотрение множество разнообразных предметов, заинтересовать Ваш царственный ум и побудить Вас по великодушию Вашему и мудрости уделить все лучшее из собственных сокровищ Вашей души на развитие и расширение пределов искусств и наук.

   В самом преддверии первой части для того, чтобы расчистить путь и как бы пригласить к молчанию, дабы можно было лучше услышать свидетельства великого значения наук и дабы нам не мешал глухой ропот возражений, я решил с самого начала защитить науки от тех порицаний и пренебрежения, с которыми против них выступает невежество, проявляющееся в разных видах: то в зависти теологов, то в высокомерии политиков, то, наконец, в заблуждениях и ошибках самих ученых. Я слышу, как первые говорят, что знание относится к тем вещам, которые можно допускать только в небольших дозах и осторожно, что чрезмерное стремление к знанию явилось первородным грехом, который привел к падению человека, и что и теперь в нем остается нечто от змея искусителя, так как, продвигаясь вперед, оно ведет к высокомерию. Они говорят, что "знание делает нас надменными" и Соломон считает, что "нет конца сочинительству книг", а длительное чтение -- это "страдание плоти", и в другом месте: "В великой мудрости -- великая печаль", а "кто увеличивает знание, тот увеличивает и страдание"; что св. Павел предостерегал: "Да не дадим обмануть себя бесплодной философией"[5]; что, кроме всего прочего, по опыту известно, что главными еретиками были ученейшие люди, а наиболее просвещенные эпохи были склонны к атеизму, и, наконец, что размышление над вторичными причинами подрывает авторитет первопричины.

   Поэтому для того, чтобы показать ложность этого положения и ошибочность тех оснований, на которых оно строится, достаточно посмотреть на то, что ясно каждому, -- защитники этого положения не понимают, что знание, которое привело к падению человека, не было тем чистым первозданным естественным знанием, благодаря свету которого человек дал имена животным, приведенным к нему в раю, каждому сообразно его природе, а тем высокомерным стремлением к познанию добра и зла, с помощью которого он хотел изгнать Бога и сам установить себе законы. И уж конечно, наука не обладает такой силой (как бы велика ни была сила ее), которая могла бы наполнить дух человеческий высокомерием, ибо ничто, кроме самого Бога и созерцания Бога, не может наполнить дух и расширить его. Поэтому Соломон, говоря о двух главных чувствах, воспринимающих мир (зрении и слухе) , заявляет: "Глаз не насыщается виденным, ухо -- слышанным"[6], ибо, если нет наполнения, содержащее больше содержимого. Так же определяет он и само знание, и человеческий разум (для которого чувства служат как бы разведчиками) в тех словах, которыми он заключает свой календарь и ежедневные наставления (ephemerides), указывая время для каждой вещи: "Бог создал все так, что каждая вещь является прекрасной в свое время, и этот самый мир он вложил также в сердце людей, однако человек не может раскрыть от начала и до конца содеянное Богом"[7]. Этими словами он довольно ясно дает понять, что Бог создал человеческий ум подобным зеркалу, способным отразить всю Вселенную, столь же жаждущим охватить этот мир, как глаз жаждет света, и не только желающим воспринять все разнообразие и чередование времен, но и стремящимся к всестороннему рассмотрению и исследованию неизменных и нерушимых законов и установлений природы. И хотя, по-видимому, он дает понять, что этот высший порядок природы (который он называет "деяние, творимое Богом от начала и до конца") не может быть познан человеком, это отнюдь не умаляет способностей человеческого познания, но скорее должно быть отнесено за счет тех препятствий, которые встречаются на пути науки, таких, как краткость человеческой жизни, противоречия и споры научных школ, неверный и ненадежный способ обучения и множество других трудностей, вытекающих из свойств человеческой природы и подстерегающих человеческий род. Ведь в другом месте он достаточно ясно доказывает, что ни одна часть Вселенной не является недоступной для человеческого познания, говоря, что "дух человека подобен божественному светочу", с помощью которого он исследует сокровенные тайны природы. Поэтому если столь велики человеческие возможности (captus), то совершенно очевидно, что количественная сторона знания, как бы велика она ни была, не грозит нам никакой опасностью заносчивости или высокомерия. Такая опасность подстерегает нас только со стороны качественной, ибо как бы мало и незначительно ни было само знание, но если оно существует без своего противоядия, то содержит в себе нечто опасное и зловредное, в изобилии несущее в себе признаки высокомерия. Таким противоядием или "благовонием", примесь которого сдерживает неумеренные претензии знания и делает его в высшей степени полезным, является благочестие (charitas), на что указывает и апостол, продолжая уже приведенные выше слова: "Знание делает надменным, благочестие же созидает". Созвучны с этим и другие его слова: "Если бы я говорил на всех языках, ангельских и людских, а благочестием не обладал, то я был бы подобен звонкой меди или звенящему кимвалу"[8]. Дело не в том, что говорить на языках ангелов и людей -- вещь сама по себе незначительная, а в том, что если такое знание лишено благочестия и не направлено на достижение общего всему человечеству блага, то оно скорее породит пустое тщеславие, чем принесет серьезный, полезный плод. Что же касается мнения Соломона относительно вреда сочинения и чтения книг и тех душевных мучений, которые приносит знание, а также предостережения апостола Павла "не дать себя обольстить пустой философией", то, если правильно истолковать эти места, они великолепно смогут показать истинные пределы, поставленные человеческому знанию, которые, однако, дают ему полную возможность без всякого ограничения охватить целиком всю природу. Таких пределов существует три. Во-первых, мы не должны видеть счастье только в науке и забывать о том, что мы смертны. Во-вторых, мы должны использовать наше знание так, чтобы оно рождало не беспокойство, а спокойствие души. В-третьих, не нужно считать, что мы можем с помощью созерцания и размышления над природой проникнуть в божественные тайны. Относительно первого ограничения прекрасно сказано у Соломона в другом месте той же книги. Он говорит: "Я достаточно хорошо понимаю, что мудрость настолько же отлична от глупости, насколько свет отличен от тьмы. У мудрого есть глаза, глупец же блуждает во тьме, но я знаю и то, что смерть неизбежна и для того, и для другого"[9]. Что касается второго ограничения, то хорошо известно, что никакое душевное беспокойство или волнение не возникает из самого знания, а является лишь результатом привходящих обстоятельств. Ведь всякое знание и удивление (которое является зерном знания) сами по себе доставляют удовольствие. Когда же из них делаются выводы, которые, если их неправильно применить к нашей практике, рождают либо бессильный страх, либо безудержную страсть, тогда и возникает то страдание и смятение духа, о котором мы здесь говорим, и тогда знание уже не является больше "сухим светом" (по выражению знаменитого Гераклита Темного, который говорит: "Сухой свет -- лучшая душа")[10], но становится "влажным светом", истощенным "влагой аффектов". Третье ограничение требует несколько более тщательного рассмотрения, и его не следует касаться наспех. Ведь если кто-нибудь надеется получить в результате созерцания чувственных, материальных вещей достаточно света для того, чтобы с его помощью проникнуть в божественную природу и волю, то, конечно же, такой человек "окажется в плену у пустой философии". Дело в том, что созерцание творений дает знание, поскольку оно касается самих этих творений, но по отношению к Богу оно может порождать лишь восхищение, которое подобно незаконченному знанию. По этому поводу прекрасно сказал один платоник: "Человеческие чувства подобны солнцу, которое хотя и освещает земной шар, однако скрывает от нас небесный свод и звезды"[1][1], т. е. чувства раскрывают нам природные явления, божественные же скрывают. Отсюда порой случается так, что некоторые из ученых впадают в ересь, пытаясь на крыльях, скрепленных воском чувственных восприятий, взлететь к божественной мудрости. Тем же, кто заявляет, что излишнее знание склоняет разум к атеизму, незнание же вторичных причин способствует рождению благоговения перед первопричиной, я бы с удовольствием задал знаменитый вопрос Иова: "Следует ли лгать во имя Бога и подобает ли обманывать ради него, чтобы угодить ему?"[1][2] Ведь совершенно ясно, что Бог всегда все совершает в природе только через вторичные причины, а если бы кто-нибудь был склонен думать иначе, то это было бы чистейшей клеветой на милость божью и означало бы приносить источнику истины оскверненную ложью жертву. Более того, совершенно определенно доказано и подтверждено опытом, что легкие глотки философии толкают порой к атеизму, более же глубокие возвращают к религии. Ибо на пороге философии, когда человеческому разуму являются лишь вторичные причины как наиболее доступные чувственному восприятию, а сам разум погружается в их изучение и останавливается на них, может незаметно подкрасться забвение первопричины, если же кто-нибудь пойдет дальше и будет наблюдать зависимость причин, их последовательность и связь между собой, а также деяния Провидения, тот легко поймет, что, говоря словами поэтов -- творцов мифов, самое первое кольцо в цепи природы приковано к трону самого Юпитера[1][3]. Короче говоря, пусть никто, стремясь к славе неверно понятых здравомыслия и умеренности, не считает, что можно весьма преуспеть в книгах как божественного, так и светского содержания с помощью теологии либо философии; напротив, пусть люди дерзают и смело стремятся в бесконечную даль и достигают успеха в той и другой областях, лишь бы это знание порождало благочестие, а не высокомерие, служило для пользы, а не для хвастовства; и еще: пусть неразумно не смешивают и не путают они два различных учения -- теологию и философию и их источники (latices).

   Обратимся теперь к тем возражениям, которые выдвигают против науки политические деятели. Они сводятся к следующему: "Искусства изнеживают людей, делают их неспособными к военному делу и безразличными к воинской славе", они также оказывают вредное влияние и в области политики: одни в результате чтения различных книг становятся слишком любопытными, другие, пытаясь следовать строгим правилам, -- слишком упрямыми, третьи, стремясь подражать великим примерам, -- слишком надменными, четвертые -- слишком экстравагантными в силу необычности или недостижимости избираемых примеров. И вообще науки вредны уже по одному тому, что отвлекают людей от политических и общественных дел, вселяя в них жажду покоя и уединения; кроме того, в делах государственных науки и искусства приводят к ослаблению порядка, гражданской дисциплины; ведь каждый скорее склонен к спорам и рассуждениям, чем к повиновению. Поэтому Катон Цензор[14], один из мудрейших людей, когда римская молодежь отовсюду стекалась к приехавшему в Рим в качестве посла философу Карнеаду, увлеченная сладостью и величием его красноречия, предложил на заседании сената сразу же выслать Карнеада из города, как только тот выполнит свое поручение, дабы он не испортил, не совратил граждан и не побудил их изменить обычаям и нравам отцов. Это же самое заставило Вергилия (всегда ставившего славу родины выше своих симпатий) отделить политические искусства от художественных, предоставив первые римлянам и оставив вторые грекам, о чем он говорит в своих знаменитых стихах:

   Ты же народами править властительно, римлянин, помни

   Се -- твои будут искусства[15].

   Мы знаем также, что Анит, обвинитель Сократа, поставил ему в вину то, что он силою своих рассуждений в беседах на разные темы подрывал у молодежи авторитет предков, законов и обычаев и уважение к ним и распространял гибельное и опасное искусство, с помощью которого любой худшее делал лучшим и силой красноречия разрушал саму истину.

   Однако все эти, да и другие такого же сорта обвинения скорее основываются на мнимой убедительности, чем отражают истину. Ведь опыт свидетельствует о том, что одни и те же люди, равно как и одни и те же эпохи, могли прославиться как в военном деле, так и в науках и искусствах. Что касается людей, то здесь примером могут служить два знаменитых полководца, Александр Великий и диктатор Юлий Цезарь, первый -- ученик Аристотеля в философии, второй -- соперник Цицерона в красноречии. Ну а если кто-нибудь предпочитает увидеть людей образованных, ставших знаменитыми полководцами, а не полководцев, отличавшихся своей замечательной ученостью, то мы можем назвать фиванца Эпаминонда или афинянина Ксенофонта, из которых один первым сокрушил могущество спартанцев, другой же первым проложил путь к низвержению персидской монархии. Но это, если можно так сказать, супружество оружия и наук становится более очевидным, если речь идет о целых эпохах, поскольку век всегда значительнее отдельного человека. Ведь у египтян, ассирийцев, персов, греков и римлян те самые эпохи, которые прославились военными деяниями, не в меньшей степени были знамениты и благодаря наукам; так что в одно и то же время жили и величайшие писатели и философы, и знаменитые вожди и полководцы. Да иначе ведь и быть не может, ибо как в самом человеке телесные и духовные силы зреют почти одновременно (если не считать того, что иногда физическое развитие несколько опережает духовное), так и в государствах военная и научная слава (из которых первая зависит от тела, а вторая от духа) или существуют одновременно, или близко следуют одна за другой.

   И конечно, нет ничего менее убедительного, чем утверждение, будто образование скорее мешает политикам, чем помогает. Мы все признаем весьма неосмотрительным вверять заботу о здоровье своего тела знахарям, которые обычно расхваливают небольшое число средств, представляющихся им пригодными на все случаи жизни, хотя они не знают ни причин болезней, ни особенностей больного, ни опасных симптомов, ни правильного способа лечения. В равной мере мы считаем, что неверно поступают те, кто для ведения судебных дел и тяжб приглашает стряпчих, имеющих известные практические навыки, но неопытных в теории юриспруденции. Ведь их легко заставить умолкнуть, как только речь зайдет о чем-то новом, что выходит за пределы их привычной практики. И точно так же в высшей степени опасно, да иначе и быть не может, доверять руководство государственными делами необразованным людям. И наоборот, вряд ли можно привести пример неудачного управления государством, во главе которого стояли люди образованные. И хотя политики любят унижать образованных людей, именуя их педантами, однако история, "наставница истины", неоднократно доказывала, что несовершеннолетние правители, несмотря на свой возраст, далеко превосходят взрослых как раз по той самой причине, на которую особенно нападают политики, а именно потому, что государство в это время управляется воспитателями монарха. Кто не знает, что в течение знаменитого Неронова пятилетия бремя правления лежало на воспитателе Сенеке. Да и Гордиан Младший[16] обязан славой десятилетнего правления воспитателю Миситею. Не менее счастливым было правление и Александра Севера[17], пока тот оставался несовершеннолетним и когда всем управляли женщины, но по совету воспитателей. Обратимся теперь к правлению пап, и в частности Пия V и Сикста V, живших уже в наше время и происходивших из монашеских орденов, известных своей неискушенностью в делах практических, и мы обнаружим, что деяния таких пап обычно намного замечательнее, чем деяния тех, кто достиг папского престола, занимаясь гражданскими делами и проводя жизнь при дворах правителей. Ведь хотя те, кто посвятил всю свою жизнь занятиям наукой, менее ловки и искусны в практической деятельности и не умеют воспользоваться удобным случаем и приспособиться к обстоятельствам, т. е. быть теми, кого итальянцы называют ragioni di stato[18] (само имя которых ненавидел Пий V, говоря, что оно поистине придумано дурными людьми в противовес религии и нравственным добродетелям ), однако эти недостатки с избытком компенсируются тем, что эти люди легко и свободно идут по спокойному, ясному пути религии, справедливости, честности и нравственной добродетели, а тот, кто твердо идет по этому пути, не нуждается ни в каких других средствах, точно так же как здоровое тело не нуждается в лечении. Кроме того, ведь жизнеописание одного человека не может дать достаточного числа примеров того, как правильно жить даже одному человеку. И как иногда случается, что внук и правнук больше походят на деда или прадеда, чем на отца, точно так же нередко современное положение дел бывает более похоже на то, что было в древности, чем на то, что случилось в недавнем прошлом. Наконец, талант одного человека настолько же уступает всей совокупности знаний, насколько богатства одного человека -- государственной казне.

   Но если даже признать, что все эти вредные последствия и трудности, которые политики вменяют в вину образованию, соответствуют в чем-то действительности, все же сразу следует напомнить, что образование в каждом из этих случаев приносит больше пользы, чем вреда. Допустим, что образование каким-то образом делает человека нерешительным, создает для него сложности, но оно по крайней мере совершенно ясно указывает, как разрешить эти сомнения, до каких пор следует рассуждать и когда, наконец, решать. Более того, оно указывает, каким образом можно благополучно отложить решение трудных вопросов. Допустим также, что науки делают людей более упрямыми и несговорчивыми, но ведь в то же время они показывают, какие положения строятся на доказательствах, а какие на догадках, и в равной мере учат делать различения и исключения, как и твердо придерживаться канонов и принципов. Допустим, далее, что они вводят в заблуждение и сбивают с толку необычностью или недостижимостью своих примеров, не знаю, но мне достаточно хорошо известно, что науки раскрывают значение обстоятельств, помогают понять ошибки в сравнениях и учат осторожности в применении последних, так что в целом они скорее исправляют людей, чем портят. И всего этого науки достигают благодаря великой сило и разнообразию примеров. Пусть кто-нибудь задумается над заблуждениями Клемента VII, столь подробно описанными Гвиччардини[19], который был по существу его домочадцем, или над колебаниями Цицерона, о которых совершенно ясно свидетельствуют его собственные письма к Аттику, и он будет стараться вообще избегать непоследовательности и частых изменений принятых решений. Пусть взглянет на ошибки Фокиона, и он станет бояться упрямства; пусть прочтет миф об Иксионе[20], и он откажется от чрезмерных надежд и всяких несбыточных и призрачных мечтаний. Пусть всмотрится в пример Катона Младшего[21], и он никогда не переселится к антиподам и не будет идти наперекор своему веку.

   Те же, кто считает, что науки сродни безделью и переполняют душу сладостью покоя и уединения, совершат чудо, если сумеют доказать, что сила, заставляющая разум беспрерывно действовать, покровительствует безделью; напротив, можно с полным основанием утверждать, что из всех людей только ученые любят труд ради него самого. Ведь те, кто любит дела и труды ради приносимой ими выгоды, подобны наемным рабочим, любящим работу ради той оплаты, которую они получают за нее. Другие же обращаются к практической деятельности ради почестей, ибо, занимаясь какими-то делами, находятся на виду у людей и таким образом могут ублажать свое самолюбие, которое в ином случае осталось бы неудовлетворенным. Иные делают это ради преимуществ богатства и власти, дающих им возможность вознаградить друзей и отомстить своим врагам. Иные -- для того, чтобы иметь известную возможность заниматься тем, что им особенно нравится, и таким образом чаще доставлять себе удовольствие. Наконец, иные -- для того, чтобы достичь каких-то других своих целей. Так что, подобно честолюбцам, о которых обычно говорят, что их храбрость -- в глазах смотрящих, вся деятельность и энергия этих людей, по-видимому, направлены только на то, чтобы снискать похвалу других или доставить наслаждение самим себе. Одни только ученые получают удовольствие от трудов и научных занятий, как от действий, согласных с природой и не менее полезных для ума, чем физические упражнения для тела, думая о самом деле, а не о той выгоде, которую оно может принести, так что из всех людей они самые неутомимые, если только дело таково, что захватывает и увлекает их ум. Ну а то, что иной раз находятся некоторые весьма начитанные, но неспособные к практической деятельности люди, то ведь дело здесь вовсе не в самих науках, а в каком-то бессилии и слабости тела и души. На таких указывает Сенека, говоря: "Некоторые до такой степени привыкли к тени, что боятся всего, что находится на свету"[22]. Может, конечно, случиться, что такого рода люди, сознавая себя талантливыми, посвятят себя науке, но само по себе образование отнюдь не формирует и не создает такие характеры. Если же кто-то тем не менее упорно придерживается мнения, что науки отнимают слишком много времени, которое можно было бы в ином случае употребить более разумно, то я утверждаю, что нет ни одного столь занятого человека -- если это только не совершенно бездарный в деловом отношении или неприлично жадный, без разбору хватающийся за любое дело человек, -- который не имел бы определенных промежутков отдыха от своих дел, чтобы восстановить силы для работы. Остается, следовательно, спросить, для чего и каким образом следует использовать эти оставшиеся часы -- для занятий науками или для наслаждений, чему подчинить это время -- духовным или чувственным устремлениям? Правильно ответил Демосфен Эсхину, человеку, всегда предававшемуся чувственным наслаждениям, на упрек в том, что "его речи пахнут масляной лампой": "Но, -- сказал он, -- есть большая разница между тем, что делаю я и что делаешь ты при свете лампы" ^. Поэтому ни в коем случае не следует опасаться, что занятия наукой мешают практической деятельности; наоборот, они удерживают ум от безделья и стремления к удовольствиям, которые в противном случае незаметно охватывают его к ущербу и делам, и науке. Далее, утверждение, будто наука подрывает уважение к законам и власти, есть чистейшая клевета, выдуманная для того, чтобы безосновательно обвинить науку. Ибо тот, кто предпочитает слепое повиновение сознательному выполнению долга, подобен тому, кто станет утверждать, что слепой, идущий на ощупь, ходит увереннее, чем зрячий при ясном свете. Более того, не может быть сомнения, что искусства смягчают нравы, делают людей более деликатными, уступчивыми, как бы подобными воску, и способными повиноваться приказам властей; напротив, невежество делает их упрямыми, неуступчивыми, мятежными, о чем весьма ясно свидетельствует история, ибо эпохи, особенно необразованные, некультурные, варварские, изобилуют мятежами, восстаниями, переворотами.

   Относительно же мнения Катона Цензора достаточно сказать, что он полностью искупил свою вину за поношения, которым он подвергал образование, тем, что на восьмом десятке лет с увлечением, как мальчик, стал изучать греческий язык; отсюда ясно, что его первоначальное суждение о греческой литературе вытекало скорее из его напускной суровости, чем из глубокого внутреннего убеждения. Что же касается стихов Вергилия, то, хотя ему было угодно оскорбить весь мир, приписывая римлянам искусство повелевать, а прочие искусства, как более простые, оставляя другим народам, все же и здесь совершенно очевидно, что римляне никогда не достигали вершины власти, не достигая одновременно и вершин искусств. Ведь современниками двух первых Цезарей, мужей, обладавших огромным опытом управления государством, были самый выдающийся поэт, тот самый знаменитый Вергилий Марон, самый выдающийся историк Тит Ливий, самый выдающийся знаток древностей Марк Варрон, самый выдающийся, или близко к тому, оратор Марк Цицерон -- и каждый из них, как всем известно, был первым в своем роде занятий. И наконец, по поводу обвинения Сократа я скажу только следующее: вспомним о том времени, когда оно было выдвинуто, -- ведь это было в эпоху Тридцати тиранов, самых жестоких, самых преступных, самых недостойных власти людей; когда же прошло это время и обстоятельства изменились, тот же Сократ (являвшийся в их глазах преступником) был причислен к героям, и потомки осыпают его всеми божескими и человеческими почестями, а его рассуждения, ранее считавшиеся развращающими нравы, у всех последующих поколений снискали славу лучшего лекарства против развращения ума и нравов. И этого, пожалуй, достаточно для того, чтобы ответить политикам, которые с высокомерной жестокостью и фальшивой суровостью осмеливаются клеветать на науку. Впрочем, для нашего времени (не знаю, дойдут ли труды мои до потомства) это опровержение представляется не таким уж необходимым, ибо попечение и благоволение двух образованнейших правителей, королевы Елизаветы и Вашего Величества, подобных Кастору и Поллуксу, двум сверкающим звездам[24], пробудили у нас в Британии великую любовь и уважение к наукам.

   Теперь мы переходим к третьему роду упреков наукам, которые на этот раз обязаны самим же ученым и обычно производят более глубокое по сравнению с остальными впечатление. Эти упреки проистекают либо от положения, либо от особенностей характера, либо от природы занятий самих ученых. Из этих обстоятельств первое не зависит от воли самих ученых, второе не имеет отношения к сущности дела и только третье, собственно, как мне кажется, требует рассмотрения. Но так как речь должна пойти не столько об истинной ценности вещей, сколько о том, что думает о них толпа, то не будет лишним сказать несколько слов и о первых двух обстоятельствах.

   Итак, попытки преуменьшить значение наук и как бы развенчать их, вызванные положением ученых, обусловлены или бедностью и нуждой этих людей, или незаметным и уединенным образом их жизни, или недостаточно почетным объектом их научных занятий.

   Что касается бедности (а довольно часто случается, что ученые люди бывают неимущи и большей частью незнатного происхождения и не умеют так быстро разбогатеть, как это происходит с тем, кто единственной целью в жизни делает наживу), то было бы разумным поручить здесь произнести похвалу бедности нищенствующим братьям (да простят мне они это), роль которых весьма высоко оценивал Макиавелли, говоря: "Уже давно было бы покончено с господством священников, если бы уважение к монахам не возмещало бы роскошества и излишества епископов"[2][5]. В равной мере можно сказать, что богатство и великолепие жизни правителей и знати уже давно могли бы выродиться в варварство и грязный разврат, если бы не эти самые бедняки-ученые, которым правители обязаны развитием культуры и нравственности в жизни. Однако, оставив в стороне все эти похвалы, стоит все же отметить, сколь священной и почитаемой в течение ряда веков считалась у римлян бедность, а это государство отнюдь не увлекалось парадоксами. Ведь Тит Ливий говорит следующее: "Или меня вводит в заблуждения любовь к предпринятому мною делу, или же никогда не существовало ни одного более великого, более уважаемого, более обильного добрыми примерами государства, в которое бы так поздно проникли жадность я роскошь и где бы так долго сохранялось столь великое уважение к бедности и бережливости"[26]. Да и после того, как Рим пришел в упадок, мы читаем, например, что, когда диктатор Цезарь высказал намерение восстановить гибнущую республику, кто-то из его друзей заметил: мол, ничто не будет более полезным для его начинания, чем уничтожить любым путем уважение к богатству. "Действительно, -- говорил он, -- и эти, и все прочие бедствия исчезнут вместе с почитанием богатства, если ни выборные должности, ни все остальное, к чему обычно стремятся люди, не будут доставаться за деньги"[27]. Наконец, подобно тому как верно сказано, что "румянец -- это цвет добродетели", хотя иногда он и свидетельствует о вине, можно с полным правом сказать, что бедность -- это судьба добродетели, хотя иной раз она и является результатом роскоши и беспечности. И как верно изречение Соломона: "Кто спешит к богатству, тот не останется честным" -- и его наставление: "Купи истину и не продавай ее, равно как знание и мудрость!"[28] Этими словами он как бы утверждает, что богатства следует тратить для того, чтобы приобрести знания, а не употреблять знания на то, чтобы приобрести богатства.

   Что же следует сказать об уединенной и незаметной жизни, которую ставят в упрек ученым? Только то, что покой и уединение (но без праздности и роскоши) лучше городской суеты и занятости благодаря той безмятежности духа, свободе, достоинству или по крайней мере отсутствию недостойных дел, которые они приносят, -- все это тема настолько избитая и всеми повторяемая, что никто не может уже говорить о ней неудачно; ведь, выражая таким образом убеждение всех людей, он вполне заслуживает их всеобщее одобрение и согласие. Я хочу только добавить, что ученые, живущие в государстве уединенно и старательно избегающие быть на виду у людей, подобны изображениям Кассия и Брута, о которых Тацит, говоря о том, что их не несли на похоронах Юнии, хотя здесь же было множество других изображений, замечает: "Они ярко сияли уже от одного того, что их не было видно"[29].

   Из-за того, что деятельность ученых считается неважной и незначительной, им поручается воспитание детей и юношества, а невнимание, с которым относятся к этому возрасту, распространяется тем самым и на самих учителей. Но сколь несправедливо это принижение ученых. если только смотреть не с точки зрения толпы, а трезво оценив существо дела, можно понять хотя бы из того, что все стремятся скорее наполнить новый, а не старый сосуд и больше озабочены тем, в какую землю посадить молодое, а не взрослое растение. Отсюда ясно, что прежде всего следует заботиться о начале всякого дела. Если угодно, можно сослаться на слова раввинов: "Юноши ваши узрят видения, а старики будут видеть сны"[30]. Из этого текста делают вывод, что молодость -- это возраст, заслуживающий большего уважения; действительно, насколько яснее откровение осуществляется в видениях, чем в снах. Особенно же важно отметить, что, хотя воспитатели, подобно обезьянам у тиранов, служат как бы для насмешек и уже давно никто не заботится об их надлежащем подборе, все же с глубокой древности, с самых лучших и самых мудрых веков существует недовольство тем, что государства слишком заботятся о законах, к воспитанию же граждан относятся небрежно. Эта важнейшая часть древней науки вновь возродилась некоторое время тому назад в коллегиях иезуитов, и, когда я вижу, с каким упорством и тонкостью они занимаются как обучением, так и нравственным воспитанием, мне вспоминаются знаменитые слова Агесилая о Фарнабазе: "Ты так великолепен, если бы ты был наш!"[31] Впрочем, об упреках и возражениях, связанных с положением и судьбой ученых, сказано достаточно.

   Что же касается особенностей характера и нравов ученых, то это вопрос скорее личности ученого, а не его занятий. Вне всякого сомнения, среди ученых бывают как хорошие, так и плохие люди, совершенно так же, впрочем, как и во всех других слоях и группах общества, и это вовсе не означает неправильности утверждения (а именно это говорят порой), что "занятия сказываются на характере"[32] и что образование, если оно только не оказывается достоянием уж очень плохих людей, исправляет природу человека и улучшает ее.

   Однако, тщательно и беспристрастно оценивая положение, я не могу увидеть ни одного недостатка в науке, вытекающего из нравов образованных людей, если они действительно образованы, если только не ставить им в упрек (в чем обвиняют Демосфена, Цицерона, Катона Младшего, Сенеку и многих других) то, что, поскольку обычно времена, о которых читают, лучше тех, в которые живут, а примеры, которым учат, лучше того, что совершается в действительности, они слишком часто стараются моральную испорченность исправить примерами нравственности наставников и моральности их учений, а древние строгие нравы внушить развращенным эпохам (к чему, однако, вполне может привести и собственный опыт). Солон же на вопрос о том, дал ли он своим согражданам самые лучшие законы, ответил: "Самые лучшие из тех, которые они сами захотели получить"[33]. А Платон, видя, что нравы его сограждан хуже, чем он мог это снести, отказался от всех общественных дел, говоря: "С родиной нужно обращаться так же, как с родителями, т. е. уговаривать, а не подвергать насилию, упрашивать, а не ругать"[34]. Этого же самого опасается тот, кто советует Цезарю "не призывать вернуться к древним учреждениям, над которыми уже давно смеется развращенный век". И Цицерон упрекает в такой же ошибке Катона Младшего в письме к Аттику: "У Катона прекрасный образ мыслей, но он иногда приносит вред государству, он говорит так, будто живет в республике Платона, а не среди этих подонков Ромула"[35]. Тот же самый Цицерон старается смягчить в своем толковании слишком суровые требования и предписания философов: "Сами эти наставники и учителя, как мне кажется, продвинули пределы обязанностей несколько дальше, чем требует сама природа, ибо хотя в мыслях мы способны достичь крайнего предела, однако останавливаемся там, где следует"[36]. Но и он мог сказать: "Я сам менее значителен, чем мои предписания"[37], так как он споткнулся о тот же камень, хотя и не так сильно.

   Другой недостаток такого же рода, который, быть может в какой-то мере заслуженно, ставится в упрек ученым людям, состоит в том, что они собственные интересы и собственную безопасность приносят в жертву интересам и чести своей родины или своих государей. Ведь именно об этом говорил Демосфен афинянам: "Если вы всерьез поразмыслите, то поймете, что советы мои не таковы, чтобы я благодаря им возвысился среди вас, а вы сами стали предметом насмешек для греков; наоборот, весьма часто они самому мне грозят опасностью, для вас же всегда полезно использовать их"[38]. Точно так же Сенека уже после знаменитого пятилетнего правления, принесшего вечную славу ученым наставникам, не переставал честно и бесстрашно давать советы своему господину, уже запятнанному всеми пороками и преступлениями, несмотря на ту опасность, которая ему грозила и в конце концов привела его к гибели[39]. Да иначе и не может быть: ведь наука вооружает человеческий ум истинным пониманием собственной непрочности, неустойчивости и изменчивости счастья, достоинства души и значения собственных обязанностей, а то, кто помнит обо всем этом, ни в коем случае не дадут себя убедить в том, что увеличение собственного благополучия может считаться превыше всех благ. Поэтому они и живут таким образом, как будто собираются давать отчет сначала перед Богом, а затем уже перед своими господами, т. е. либо перед государями, либо перед государствами, следуя принципу "я принес тебе пользу", а не принципу "я принес себе пользу". А в большинстве своем политические деятели, не воспитанные в духе учения об обязанностях и всеобщем благе, все измеряют собственными интересами, считая себя центром мира, как будто все линии должны сходиться к ним самим и их судьбам, и вовсе не заботятся о корабле государства, даже если его застигла буря, лишь бы им самим удалось спастись на лодке собственного преуспевания и выгоды. Наоборот, тот, кому известны значение обязанностей и границы себялюбия, будет исполнять свои обязанности, свой долг и не покинет своего поста, хотя бы это и грозило его жизни. Ну а если ученым иной раз удается остаться невредимыми во время смут и переворотов в государстве, то это нужно отнести не на счет всяческих их ухищрений и изворотливости, а на счет того уважения, которое честность вызывает даже у врагов. Впрочем, что касается твердости веры и уважения к соблюдению долга, которые воспитывает в ученых образование, то, как бы порой судьба ни бичевала их и как бы их ни осуждали на основании своих неразумных принципов политические деятели, они тем не менее вызывают явное одобрение, так что здесь нет никакой необходимости в подробной защитительной речи.

   Другой недостаток, свойственный ученым, который, пожалуй, легче извинить, чем отрицать, состоит в том, что они, как правило, с трудом приспосабливаются и сходятся с теми людьми, с которыми им приходится иметь дело или жить. Этот недостаток возникает по двум причинам. Первая причина -- сама возвышенность их духа, из-за которой им очень трудно снизойти до отдельного человека (даже заметить его). Ведь это слова любящего, а не мудреца: "Каждый из нас друг для друга достаточно интересное зрелище"[40]. Но я все же не отрицаю, что тот, кто не может одинаково хорошо сужать или расширять свои духовные интересы, подобно тому как можно сужать или расширять зрачок глаза, лишен весьма важной способности, необходимой для практической жизни. Вторая же причина -- это их честность и простота, что, однако, доказывает в них не столько недостаток способности суждения, сколько избирательность этой способности. Ведь истинные и правомерные пределы внимания к другому человеку не простираются дальше, чем это необходимо для того, чтобы познать его характер, с тем, чтобы можно было обращаться с ним, не оскорбляя этим обращением, помогать ему советом, если нужно, и в то же время во всем обезопасить самих себя; но копаться в чужих переживаниях для того, чтобы потом оказывать на человека давление и заставлять его подчиняться чужой воле, -- это свойственно людям не очень-то честным, но, напротив, хитрым и двоедушным; и если в дружеских отношениях это позорно, то по отношению к правителям это означало бы также и нарушение долга. Действительно, восточный обычай, по которому считается недопустимым смотреть на царей, хотя внешне и представляется варварским, однако по существу своему очень верен: ведь не подобает подданным с любопытством пытаться проникнуть в мысли своих правителей, которые следуют неисповедимым заповедям Священного писания.

   Остается еще один недостаток, весьма часто приписываемый ученым людям, и им я закончу рассмотрение этого вопроса. Речь идет о том, что ученые не всегда заботятся о соблюдении приличий в вещах, по существу незначительных и внешних (выражение лица, жесты, походка, манера разговаривать и т. п.). А на основании этих мелких и несущественных недостатков невежественные люди делают заключение о всей деятельности ученых, затрагивающей вещи гораздо более важные и серьезные. Но подобного рода суждение глубоко ошибочно. Более того, таким людям полезно напомнить относящиеся к ним слова Фемистокла, который, когда его попросили сыграть на лире и спеть что-нибудь, ответил хотя и весьма высокомерно, но в высшей степени удачно: "Я хотя и не умею играть на лире, но достаточно хорошо знаю, как маленький город превратить в великое государство"[4][1]. И вне всякого сомнения, существует много людей, прекрасно владеющих наукой политики, которые, однако же, в повседневной жизни и в частных взаимоотношениях более неопытны, чем кто-либо другой. Вообще всем тем, кто порицает ученых с этой точки зрения, следует напомнить о той похвале, которой удостаивает Платон своего учителя Сократа, по его словам весьма напоминающего баночки торговцев лекарствами, на которых снаружи нарисованы обезьяны, совы, сатиры, внутри же содержатся драгоценные жидкости и великолепные лекарства, иными словами, он заявляет, что в нем, в его внешности есть некоторые несерьезные и даже уродливые черты, которые и бросаются прежде всего в глаза толпе и служат предметом сплетен, но глубины его духа заключают в себе величайшие способности и добродетели[42]. Итак, о нравах ученых сказано вполне достаточно.

   Между тем хочется напомнить о том, что мы вовсе не стремимся брать под защиту некоторые недостойные и грязные обычаи ученых, которыми они позорят и бесчестят и самих себя, и науку: я имею в виду обычаи, которые были присущи римским философам позднего периода, жившим в семьях богатых римлян, питавшимся с их стола и с полным основанием называемым бородатыми паразитами. Такого рода философа великолепно изобразил Лукиан: знатная матрона пожелала, чтобы этот философ возил в коляске ее мальтийского щенка, и, так как он делал это очень старательно, но не очень достойно (indecenter), мальчик со смехом сказал: "Боюсь как бы наш философ из стоика не превратился в киника"[43]. Но прежде всего ничто не наносит такого вреда достоинству науки, как грубая и отвратительная лесть, на службу которой весьма многие, и не только люди невежественные и неученые, поставили свои перья и таланты, превращая, как говорит Дю Бартас[44], "Гекубу в Елену, Фаустину в Лукрецию". Мне также не очень нравится принятый теперь обычай посвящать книги какому-нибудь покровителю, ибо книги, особенно те из них, которые достойны этого имени, должны считать себя в услужении лишь у истины и разума. Значительно лучше поступали древние, которые обычно посвящали свои сочинения только друзьям и сверстникам или даже ставили на них имена этих друзей; ну а если иной раз и посвящали свой труд царям и знатным людям, то это делалось только тогда, когда содержание книги было близко этому лицу. Впрочем, этот обычай и подобные ему заслуживают скорее порицания, чем защиты.

   Я не хочу здесь ставить в вину ученым, что они иной раз обращаются к людям могущественным и знатным. Ведь Диоген, отвечая на насмешливый вопрос какого-то человека: "Почему философы идут за богатыми, а не богатые за философами?", правильно и не без язвительности сказал: "Это происходит потому, что философы хорошо знают, в чем они нуждаются, богатые же этого не знают"[45]. Близок к этому известный рассказ об Аристиппе. Дионисий не пожелал выслушать его, когда тот обратился к нему с какой-то просьбой, тогда Аристипп распростерся у его ног, как это делают перед богами в храмах. Дионисий, на этот раз выслушав его, удовлетворил его просьбу. Позднее некий защитник достоинства философии стал порицать Аристиппа за то, что он, бросившись в ноги тирану ради столь малого дела, оскорбил тем самым философию. Аристипп возразил ему, что "это не его вина, а Дионисия, ибо у того уши расположены на ногах"[46]. Не следует считать малодушным и того мудреца, который в каком-то споре с цезарем Адрианом дал себя победить, оправдываясь тем, что "справедливо уступить тому, кто командует тридцатью легионами". Поэтому не следует осуждать ученых, которые, когда требуют обстоятельства, готовы поступиться в чем-то своим достоинством, подчиняясь велению необходимости или случая. И хотя это с первого взгляда может показаться низким и достойным раба, однако если правильнее оценить вещи, то придется признать, что ученые уступили здесь не людям, а самому времени.

   Перейдем теперь к тем ошибкам и ненужным рассуждениям, которые встречаются в самих исследованиях ученых. Именно это прежде всего и относится, собственно, к нашему изложению. Мы здесь вовсе не собираемся защищать сами эти заблуждения, но хотим только, рассмотрев их тщательно, выделить то, что является здравым и твердым, и защитить это от клеветы. Ведь известно, что люди завистливые всегда стараются, увидя какую-то ошибку, очернить вместе с этим и все то, что является правильным и обоснованным. Именно таким образом язычники в ранний период истории церкви всегда приписывали христианам всяческие недостатки и ереси. Я не собираюсь также рассматривать более или менее тщательно те заблуждения и препятствия на пути развития науки, которые касаются существа сложных научных проблем и недоступны пониманию толпы, но хочу упомянуть лишь о тех заблуждениях, которые всем известны или по крайней мере доступны всеобщему пониманию.

   Исходя из этого, я хочу разделить на три категории все то бесполезное и ненужное в науке, что главным образом и дает повод для нападок на нее. Мы называем бесполезным то, что является либо ложным, либо вздорным, т. е. то, чему не хватает либо истинности, либо практической целесообразности, и считаем тех людей пустыми и легкомысленными, которые либо готовы верить ложному, либо интересуются вещами пустяшными. Ведь любопытство касается либо самих вещей, либо слов, т. е. речь идет о том, что либо усилия тратятся на ненужные вещи, либо слишком большое внимание уделяется словесной отделке. В связи с этим мне кажется в равной мере будет согласно как с определенным опытом, так и с правильным пониманием положения вещей, если будет установлено три вида извращений, которые дискредитируют науку. Первое -- это, если можно так выразиться, "наука фантастическая", второе -- "наука сутяжная" и третье -- "наука, подкрашенная и изнеженная", или можно сказать так: пустые мечтания, пустые пререкания, пустые аффектации. Я начну с последнего.

   Это извращение, суть которого состоит в том, что речь становится слишком пышной (хотя некогда это и весьма ценилось), особенно развилось во времена Лютера. Причина заключалась прежде всего в том, что тогда, для того чтобы увлечь народ и произвести на него впечатление, особенно необходимы были пылкость и выразительность речи на сходках, а это требовало доступного народу красноречия. Кроме того, сказывались ненависть и презрение тех времен к схоластам, прибегавшим к весьма различным стилям и родам речи и произвольно создававшим невиданные и чудовищные слова, мало заботившимся об отделке и изяществе речи, поскольку они думали лишь о том, как бы избежать неясности и точно выразить смысл своих положений. А в результате в последующий период большинство уже скорее заботилось о словах, чем о самих предметах, и очень многие больше стремились к изяществу выражения, отточенности периода, ритмике окончаний, блеску тропов, нежели к основательности содержания, силе доказательства, тонкости и изобретательности в их нахождении или же точности суждений. Тогда-то и расцвел пышный и расслабленный стиль португальского епископа Озория. Тогда же Штурм без устали тратил бесконечные усилия на изучение оратора Цицерона и ритора Гермогена. Тогда же Кар и Ашэм у нас в Англии, превознося до неба Цицерона и Демосфена в своих лекциях и сочинениях, увлекли молодежь к этому изящному и процветающему роду науки[47]. А Эразм решил вывести свою насмешливую Эхо: "Десять лет потратил я на чтение Цицерона", а Эхо ответила ему: "Осел"[48]. В это время наука схоластов повсюду стала вызывать только презрение как примитивная и варварская. Одним словом, для тех времен характерны склонность и стремление скорее к разнообразию, чем к основательности.

   Таким образом, мы видим первую форму искажения науки в том, что (как мы сказали) уделяют внимание главным образом словам, а не самому делу, и, хотя я привел примеры этого, относящиеся к самому последнему времени, тем не менее в той или иной степени подобного рода пустяки нравились и раньше, да и в дальнейшем не потеряют своей привлекательности. Однако само по себе это не может серьезно подорвать авторитет и значение науки даже в глазах необразованной толпы, ибо все видят, что сочинения ученых похожи на первую букву рукописи, которая хотя и разукрашена разными нарисованными завитками и цветочками, однако же остается только одной буквой. Наиболее удачным мне представляется сравнение этого увлечения словом со знаменитым безумством Пигмалиона, которое становится как бы символом этого увлечения[49]. Ведь что такое слова, как не образы вещей, и увлечение ими, если они не одухотворены силой разума, не равнозначно ли любви к статуе?

   И все же не следует поспешно осуждать тех, кто пытается раскрыть и осветить темные и труднодоступные глубины философии блеском своего стиля. Великолепные примеры этого дают сочинения Ксенофонта, Цицерона, Сенеки, Плутарха, да и самого Платона. Их польза весьма велика. Хотя этот стиль в какой-то мере мешает тщательному исследованию истины и живому стремлению к философии, ибо очень скоро усыпляет разум и ослабляет жажду и пыл дальнейшего исследования, но, если кто-нибудь стремится использовать науку для нужд общественной жизни (для развития искусства речи, умения выступать в общественных местах, убеждать, доказывать и т. п.), тот в изобилии найдет у этих авторов уже готовые прекрасные образцы на любой подобный случай. Однако же излишества в словесном выражении настолько справедливо вызывают осуждение, что, подобно Гераклу, который, увидев статую Адониса, любимца Венеры, в негодовании воскликнул: "Здесь нет ничего священного!", и все геркулесовы бойцы в науке, т. е. трудолюбивые и мужественные искатели истины, легко отбрасывают подобные украшения и болтовню, ибо в них нет ничего божественного.

   Несколько разумнее другой стиль (хотя и он не вполне свободен от тщеславия), который почти всегда приходит на смену излишествам и пышной вычурности речи. Этот стиль выражается в четких словах, кратких сентенциях, вообще в речи, скорее сжатой, чем расплывчатой. В результате все, что пишется в таком стиле, представляется более значительным и умным, чем есть на самом деле. Такой стиль очень широко представлен у Сенеки, несколько умереннее пользуются им Тацит и Плиний Младший, да и для нашего слуха этот стиль с недавнего времени становится привычным. Он обычно нравится людям не слишком умным (и даже придает какое-то достоинство сочинениям), однако люди, более подготовленные и образованные, с полным основанием его порицают, и его также можно считать своего рода извращением науки, ибо и он представляет собой погоню за словами и их благозвучностью. Но уже достаточно сказано о первом виде извращения наук.

   Следующий вид извращения (intemperies) касается уже самого существа науки. Мы поставили его на второе место и назвали сутяжной утонченностью т. е. излишними ухищрениями в споре. Это извращение несколько серьезнее того, о котором мы только что говорили. Ведь насколько факты важнее словесной отделки, настолько, с другой стороны, опаснее несерьезность в делах, чем в словах. И в этом отношении знаменитое осуждение науки апостолом Павлом в равной мере может быть отнесено не только к его времени, но и к последующим временам и касается, как мне кажется, не только теологии, но и вообще всей науки: "Избегай невежественной новизны в словах и споров псевдонауки"[50]. В этих словах он называет два признака дурной и ложной науки. Первый -- это новизна и необычность терминов, второй -- догматизм, который неизбежно порождает возражения, а затем приводит к препирательствам и спорам. Действительно, подобно тому как большинство тел в природе сначала остаются целыми, а затем обычно разлагаются и пожираются червями, здравое и серьезное познание природы довольно часто загнивает и разлагается, превращаясь в скрупулезные, пустые, нездоровые и (если можно так выразиться) червеподобные (vermiculatae) исследования, которые обладают, правда, каким-то движением и признаками жизни, но по существу гнилы и совершенно бесполезны. Этот род научных занятий, лишенный здравого смысла и саморазлагающийся, получил особенное распространение у многих схоластов, располагающих большим количеством свободного времени, наделенных острым умом, но очень мало читавших (ибо их образование было ограничено сочинениями небольшого числа авторов, главным образом Аристотеля, их повелителя, а сами они всю жизнь проводили в монастырских кельях). Почти ничего не зная в области естественной и гражданской истории, они из небольшого количества материи, но с помощью величайшей активности духа, служившего им своего рода ткацким челноком, соткали свою знаменитую, потребовавшую колоссального труда ткань, которую мы находим в их книгах. Ведь человеческий ум, если он направлен на изучение материи (путем созерцания природы вещей и творений Бога), действует применительно к этой материи и ею определяется; если же он направлен на самого себя (подобно пауку, плетущему паутину), то он остается неопределенным и хотя и создает какую-то ткань науки, удивительную по тонкости нити и громадности затраченного труда, но ткань эта абсолютно ненужная и бесполезная.

   Эта бесполезная утонченность или пытливость бывает двоякого рода -- она может относиться либо к самому предмету (таким и являются пустое умозрение или пустые споры, примеров которых можно немало найти и в теологии, и в философии), либо к способу и методу исследования. Метод же схоластов приблизительно таков: сначала по поводу любого положения они выдвигали возражения, а затем отыскивали результаты этих возражений, эти же результаты по большей части представляли собой только расчленение предмета, тогда как древо науки, подобно связке прутьев у известного старика, не составляется из отдельных прутьев, а представляет собой их тесную взаимосвязь. Ведь стройность здания науки, когда отдельные ее части взаимно поддерживают Друг друга, является и должна являться истинным и эффективным методом опровержения всех частных возражений. Напротив, если вырывать отдельные аксиомы, подобно прутьям из связки, легко можно будет лишать их значения и произвольно изменять или ломать их. И если о Сенеке говорили, что он "словесными тонкостями разрушает значение фактов"[51], то это же можно с полным правом отнести к схоластам, сказав, что они "мелочностью вопросов подрывают твердыню науки". Разве не разумнее было бы в большом зале зажечь одну большую свечу или люстру со множеством различных светильников, чтобы осветить сразу все пространство, вместо того чтобы обходить каждый уголок с маленькой лампадой в руке? Но как похожа на это деятельность тех, кто не столько стремится раскрыть истину с помощью очевидных доказательств, ссылок на авторитеты, сравнений, примеров, сколько прилагает все усилия лишь к тому, чтобы уничтожить любое, самое малое сомнение, освободиться от самого незначительного заблуждения, разрешить все сомнения, и, порождая таким образом все время вопрос за вопросом, подобно лампаде, в приведенном нами сравнении, освещает лишь одно место, остальное же вокруг оставляет без внимания и ввергает в темноту. Этот род философии очень ярко характеризует миф о Сцилле, у которой лицо и грудь прекрасной девушки, а внизу, как говорят, ее "с лаем чудовища вкруг опоясали"[52]. В общем-то у схоластов можно найти некоторые прекрасно сформулированные и весьма верные открытия, но там, где дело доходит до дистинкций и анализа вместо плодовитого чрева, рождающего полезное и нужное для человечества, обнаруживается лишь чудовищный лай пререканий и бесконечных вопросов. Поэтому совсем неудивительно, если такого рода наука даже у непросвещенной толпы служит предметом презрения, ибо люди обычно склонны вообще отвергать истину из-за тех споров, которые ведутся вокруг нее, и считают, что все те, кто никогда не может договориться друг с другом, просто заблуждаются. И когда люди видят, как ученые сражаются друг с другом из-за вещей, не имеющих никакого значения, они сразу же вспоминают слова Дионисия, сицилийского тирана: "Это болтовня стариков, которым нечего делать"[53]. Тем не менее совершенно очевидно, что, если бы схоласты в придачу к неистребимой жажде истины и к неутомимой деятельности своего ума как можно больше читали и изучали природу, они, конечно, стали бы великими учеными и в огромной степени способствовали бы развитию всех искусств и наук. О втором роде искажения науки сказано достаточно.

   Что же до третьего искажения, касающегося лжи и заблуждений, то это самое отвратительное из всех, потому что оно разрушает самое природу и душу науки, которая есть не что иное, как образ истины. Ведь истина бытия и истина познания -- это одно и то же и отличаются друг от друга не более чем прямой и отраженный лучи. Этот недостаток, таким образом, является двояким по своему характеру или, лучше сказать, раздвоенным -- это обман и доверчивость; вторая обманывается, первый обманывает; и, хотя оба этих порока представляются противоположными по своей природе, один исходит от какой-то хитрости, второй -- от простодушия, однако же они, как правило, сходятся, ибо, как говорится в стихотворении,

   От любопытного прочь убегай, ибо он и болтун ведь[54].

   Эти слова дают понять, что человек любопытный в то же время и пустой человек; тот, кто легко верит, с удовольствием и обманывает. Ведь именно так, как известно, распространяются молва и слухи: тот, кто легко им верит, с равной легкостью их и распространяет. Об этом мудро говорит Тацит в следующих словах: "Измышляют и сами же этому верят"[5][5], так близки друг к другу желание обманывать и с легкостью верить.

   Эта готовность верить и принимать с легкостью что угодно (подчас подкрепленная ложным авторитетом) бывает двух родов в зависимости от объекта веры; ведь верят либо рассказу или факту (как говорят юристы), либо какой-то догме. В первом случае мы видим, как сильно повредило это заблуждение авторитету некоторых из церковных историй, которые слишком легкомысленно и доверчиво рассказывают о чудесах, совершенных мучениками, монахами-отшельниками и другими святыми, а также их мощами, гробницами, часовнями, иконами и т. п. Точно так же мы видим, что и естественная история включает много несерьезного материала, взятого без всякого отбора и оценки, как об этом ясно свидетельствуют сочинения Плиния, Кардана, Альберта[5][6] и большинства арабских авторов, книги которых полны нелепых и фантастических рассказов, не только неточных и малообоснованных, но и заведомо лживых и явно вымышленных, что наносит огромный ущерб авторитету естественной философии в глазах людей строгих и здравомыслящих. И здесь, конечно, нужно воздать должное блестящей мудрости и добросовестности Аристотеля, который, создав свою тщательно обоснованную и документированную историю животных, очень скупо примешивает сказочный материал и вымышленные факты; более того, он даже объединяет в особом небольшом сочинении все "удивительные слухи", которые он счел достойными упоминания, разумно полагая, что бесспорно истинное (которое, составляя прочный базис опыта, могло бы быть положено в основу философии и науки) не должно неразумно смешиваться с вещами не вполне достоверными, а с другой стороны, редкое и необычное, представляющееся большинству невероятным, не должно вообще отбрасываться, ибо не следует отнимать у потомков возможности узнать об этом.

   Другой вид легковерия, которое распространяется не на историю или повествование, а на науки и теорию, также двоякого рода, т. е. речь идет о том, что мы слишком доверяем либо самим наукам, либо деятелям этой науки. Самих же наук, опирающихся скорее на фантазию и веру, чем на разум и доказательства, насчитывается три: это -- астрология, естественная магия и алхимия. Причем цели этих наук отнюдь не являются неблагородными. Ведь астрология стремится раскрыть тайны влияния высших сфер на низшие и господства первых над вторыми. Магия ставит своей целью направить естественную философию от созерцания различных объектов к великим свершениям. Алхимия пытается отделить и извлечь инородные части вещей, скрывающиеся в естественных телах; сами же тела, загрязненные этими примесями, очистить; освободить то, что оказывается связанным, довести до совершенства то, что еще не созрело. Но пути и способы, которые, по их мнению, ведут к этим целям, как в теории этих наук, так и на практике, изобилуют ошибками и всякой чепухой. Поэтому и обучение этим наукам не является, как правило, открытым, но обставлено всяческими сложностями и таинственностью. Алхимии, однако, мы обязаны тем, что можно прекрасно понять из сравнения с басней Эзопа о земледельце, который перед смертью сказал сыновьям, что "он им оставил в винограднике богатый клад золота, но не помнит точно, в каком месте закопал его". Тщательно перекопав заступами весь виноградник, сыновья, правда, не нашли никакого золота, но зато получили на следующий год богатейший урожай винограда, потому что тщательно окопали корни виноградных лоз. Подобно этому неустанные труды и огромные усилия упомянутых химиков, потраченные на создание золота, как бы зажгли факел для множества прекрасных изобретений и экспериментов, весьма полезных как для раскрытия тайн природы, так и для практических нужд человечества.

   Та же доверчивость, которая наделила известных авторов своего рода диктаторскими полномочиями и правом издавать законы, а не полномочиями сенаторов, лишь дающих советы, нанесла огромный ущерб науке и явилась, может быть, основной причиной, которая подавила их, лишила жизни, обескровила и отняла возможность какого бы то ни было развития. Именно поэтому случилось так, что в прикладных науках первые изобретатели создали сравнительно мало, а время дополнило остальное, развило и усовершенствовало, в теоретических же науках первые авторы продвинулись очень глубоко, время же большую часть из этого стерло и испортило. Так, мы видим, что артиллерия, кораблестроение, типографское искусство вначале были несовершенными, почти не оформившимися и весьма сложными для тех, кто занимался этими искусствами, с течением же времени они усовершенствовались и сделались более доступными. Напротив, философское учение и научные теории Аристотеля, Платона, Демокрита, Гиппократа, Эвклида, Архимеда в трудах самих этих авторов были великолепно изложены, но со временем выродились и утратили весьма значительную часть своего блеска. Причиной этого является то, что в прикладных науках в одном деле объединялось множество талантов, в искусствах же и свободных науках таланты многих подчинялись одному, однако, следуя за ним, они чаще искажали его учение, чем раскрывали. Ибо подобно тому, как вода не поднимается выше источника, из которого она вытекает, учение, идущее от Аристотеля, никогда не поднимается выше учения Аристотеля. И поэтому, хотя мы и не отказываемся от правила: "Учащийся должен верить", к нему, однако, следует присоединить другое: "Выучившийся должен руководствоваться собственным мнением". Ведь ученики только временно обязаны верить учителям и воздерживаться от собственного суждения, пока не постигнут до конца науку, но они не должны полностью отрекаться от свободы и обрекать на вечное рабство свой ум. Поэтому, чтобы покончить с этим вопросом, я добавлю только следующее: пусть великим ученым честь воздается таким образом, чтобы не лишать ее самого великого автора, отца истины -- Времени.

   Итак, мы выявили три искажения или болезни науки; кроме них существуют еще некоторые недомогания, не столько застаревшие болезни, сколько вредные отеки, которые, однако, не настолько скрыты и незаметны, чтобы не быть замеченными многими и не вызывать их порицания. Поэтому мы ни в коем случае не должны обойти их молчанием.

   Первое из них -- это неумеренное стремление к двум крайностям -- к старому и новому, и здесь дети Времени плохо подражают своему отцу. Ведь как Время пожирает потомков своих, так они пожирают друг друга. Старое завидует росту нового, а повое, не довольствуясь тем, что привлекает последние открытия, стремится совершенно уничтожить и отбросить старое. Известный совет пророка должен здесь стать правилом: "Встаньте на древние пути и посмотрите, который из них прямой и правильный, и идите по нему"[5][7]. Уважение к старому требует, чтобы люди наконец несколько задержались, встали на его основание и стали бы искать вокруг, какая дорога является лучшей; когда же путь будет точно известен, уже не следует оставаться на месте, а следует, не зная устали, шагать вперед. Действительно, правильно говорится: "Древнее время -- молодость мира". И конечно, именно паше время является древним, ибо мир уже состарился, а не то, которое отсчитывается в обратном порядке, начиная от нашего времени[58].

   Другое заблуждение, вытекающее из первого, выражается в некоем сомнении и неверии в то, что теперь можно открыть что-то, без чего мир мог так долго обходиться, как будто времени можно сделать тот же упрек, какой Лукиан делает Юпитеру и остальным языческим богам: удивляясь, почему, родив столько детей, они ни одного из них не родили в его время, он с насмешкой спрашивает, может быть, им уже по Семьдесят лет или, может быть, они связаны Паппиевым законом, запрещающим браки стариков?[5][9] Так, очевидно, и люди боятся, не стало ли время бесплодным и неспособным к рождению потомства. Мало того, легкомыслие и непостоянство людей лучше всего видны из того, что они, пока какой-то факт не окажется совершившимся, удивляются тому, что это вообще возможно; когда же это все-таки произойдет, снова удивляются тому, как этого не произошло раньше. Так, поход Александра в Азию сначала считался колоссальным и невероятно трудным предприятием, позднее же Ливию этот поход казался столь нетрудным, что он говорил об Александре: "Он всего лишь осмелился пренебречь пустыми слухами"[60]. То же самое выпало на долю Колумба в связи с его плаванием на Запад. В науке же такие вещи случаются значительно чаще, как это можно видеть на примере многих положений Эвклида, которые до того, как они доказаны, кажутся удивительными, и с ними не так легко соглашаются, после же доказательства разум путем некоего обратного действия (ретроакции, как говорят юристы) воспринимает их как уже очевидные и познанные.

   Еще одно заблуждение, родственное вышеупомянутому, -- это ошибка тех, кто считает, что из всех древних учений и течений, если бы их восстановили и сопоставили, всегда сохраняется наилучшее преимущественно перед остальными. Поэтому они воображают, что если кто-нибудь заново начнет исследование и изучение, то он не может не прийти к какому-нибудь из отвергнутых, а затем утерянных и забытых мнений, как будто толпа или даже ученые, стремящиеся угодить толпе, одобряют и принимают в первую очередь не то, что более доступно и легко, а то, что основательно и имеет глубокие корпи. Ведь время подобно реке, которая приносит к нам все легковесное и пустое, плотное же и имеющее все поглощает своими волнами.

   Еще одно заблуждение, отличное от предыдущих, -- это преждевременное и самонадеянное превращение тех или иных учений в научные руководства и методы. Такая поспешность по большей части приносит очень мало пользы науке или оказывается совершенно бесполезной для нее. Действительно, ведь точно так же как юноши, когда их тело окончательно сформировалось, уже больше почти не растут, так и наука, пока она существует в афоризмах и наблюдениях, может расти и развиваться, но, как только она оказывается систематизированной и подчиненной определенному методу, она, вероятно, может принимать более изящный и ясный вид или же использоваться для практических нужд людей, но уже не может больше развиваться и расти.

   Заблуждение, следующее за тем, которое мы только что отметили, состоит в том, что сразу же после распределения отдельных наук и искусств по их классам большинство отказывается от обобщающего познания всей природы и от первой философии, а это наносит величайший вред развитию науки. Вперед можно смотреть с башен или других возвышенных мест, и невозможно исследовать более отдаленные и скрытые области какой-нибудь науки, стоя на плоской почве той же самой науки и не поднявшись как бы на смотровую башню более высокой науки.

   Следующее заблуждение вытекает из чрезмерного почтения и чуть ли не преклонения перед человеческим интеллектом, заставившего людей отойти от изучения природы и научного опыта и витать лишь в тумане собственных размышлений и фантазий. И Гераклит правильно упрекнул этих знакомых всем псевдомыслителей и (если можно так сказать) интеллектуалистов, которые, однако же, слывут обычно за возвышенных и божественных философов: "Люди ищут истину в своих микрокосмах, а не во Вселенной"[61]. Ведь они отвергают азбуку природы и не желают, как школьники, учиться на божественных творениях. А если бы они поступали иначе, то может быть смогли бы шаг за шагом, постепенно переходя от простых букв к слогам, подняться до свободного чтения книги сущего. Они же, напротив, непрерывными усилиями ума настойчиво стремятся вызвать своего гения, дабы он пророчествовал и изрекал оракулы, которым они с удовольствием позволяют себя обманывать.

   Следующее заблуждение, близкое к предыдущему, состоит в том, что люди весьма часто пронизывают свои рассуждения и учения некоторыми собственными взглядами и концепциями -- теми, которыми они особенно увлечены, или связывают их с предметами, которыми они специально занимаются, и подчиняют все остальное этому своему увлечению, как бы окрашивая им все, хотя это всего лишь весьма обманчивый грим. Так, Платон примешал к своей философии теологию, Аристотель -- логику, вторая школа Платона (т. е. Прокл и др.) -- математику. Ведь именно эти науки они особенно лелеяли и любили, как своих детей-первенцев. Химики же, опираясь на небольшое число опытов у очага и плавильной печи, выкопали новую философию. И наш соотечественник Гильберт[62] извлек из изучения магнита новое философское учение, Цицерон, разбирая различные мнения о природе души и дойдя до мнения музыканта, который утверждал, что душа -- это гармония, остроумно заметил: "Этот не отступил от своего искусства"[63]. Об этом роде ошибок удачно и умно говорит Аристотель: "Тот, кто обозревает немногое, легко выносит суждение"[64].

   Еще одно заблуждение -- это неспособность к сомнению и слепая поспешность, заставляющая принимать решение, не обдумав как подобает до конца свое суждение. Ведь два пути размышления ничем не отличаются от двух путей действия, о которых не раз упоминают древние: один, поначалу гладкий и легкий, в конце оказывается непроходимым, второй же, сначала трудный и неровный, если несколько пройти по нему вперед, становится ровным и удобным. Точно так же и в размышлениях: если кто-нибудь отправляется от установленных положений, он приходит под конец к сомнению, если же начинает с сомнений и терпеливо справляется с ними, через какое-то время приходит к правильному выводу.

   Аналогичная ошибка проявляется в методе изложения науки, который по большей части является наставительным и поучающим, а не свободным и естественным, скорее требующим от слушателей веры, чем предоставляющим им возможность размышления и оценки. Я, пожалуй, согласен, что в популярных обобщающих книжках, предназначенных для обучения, можно сохранить этот стиль изложения, но в подлинных научных трактатах, по-моему, следует избегать обеих крайностей -- и крайности эпикурейца Веллея, ничего так не боявшегося, как показаться в чем-нибудь сомневающимся[65], и крайности Сократа и академиков, ставивших под сомнение все. Скорее нужно стремиться к ясности, излагая материал с большей или меньшей категоричностью, в зависимости от того, хорошо ли он обоснован и подкреплен доводами.

   Другие ошибки заключаются в тех целях, которые люди ставят перед собой и на достижение которых они направляют все свои усилия и труды. Ведь в то время, как наиболее добросовестные корифеи науки, казалось, должны были бы прежде всего стремиться сделать какое-нибудь выдающееся открытие в науке, которой они занимаются, они, наоборот, считают достаточным оставаться только на вторых ролях, добиваясь славы тонкого истолкователя, сильного и энергичного оппонента или опытного популяризатора, т. е. тех ролей, которые, правда, могут увеличить кое-какие доходы и, так сказать, подати науки, но которые никогда не смогут увеличить основного достояния и владений ее.

   Но наиболее серьезная из всех ошибок состоит в отклонении от конечной цели науки. Ведь одни люди стремятся к знанию в силу врожденного и беспредельного любопытства, другие -- ради удовольствия, третьи -- чтобы приобрести авторитет, четвертые -- чтобы одержать верх в состязании и споре, большинство -- ради материальной выгоды и лишь очень немногие -- для того, чтобы данный от Бога дар разума направить на пользу человеческому роду. Как будто наука -- это ложе, на котором взволнованный и беспокойный ум мог бы отдохнуть, или галерея, либо портик, внутри которых ум мог бы свободно прогуливаться, или башня, с высоты которой гордый и честолюбивый ум мог бы взирать на все вокруг, или крепость, либо бастион, предназначенные для сражений и битв, или доходная торговая лавка, а не богатое хранилище и сокровищница, созданные во славу творца всего сущего и в помощь человечеству. Ведь именно служение этой цели действительно украсило бы науку и подняло бы ее значение, если бы теория (contemplatio) и практика соединились более прочными узами, чем до сих пор. И это единение, конечно, должно было бы стать таким же, каким является союз двух верховных планет, когда Сатурн, покровитель спокойствия и созерцательного размышления, объединяется с Юпитером, покровителем общественного рвения и деятельности. Впрочем, когда я говорю о практике и деятельности, я никоим образом не имею в виду науку прикладную и стремящуюся к непосредственной выгоде. Ведь я прекрасно понимаю, насколько это задерживало бы развитие и прогресс науки и напоминало бы о золотом яблоке, брошенном перед Аталантой: она нагнулась, чтобы поднять его, и это помешало ее бегу:

   И отклонилась с пути, и нагнулась за золотом жарким[66].

   Я также не собираюсь делать то, что, как говорят, сделал Сократ: "Отозвать философию с неба, дабы обратилась она на земное"[67], т. е. оставить в стороне физику во имя торжества моральной философии и политики; ведь подобно тому как небо и земля объединяются вместе для того, чтобы охранять жизнь человека и помогать ему, такова же должна быть и цель обеих философий, которые должны, отбросив пустые спекуляции и все бессодержательное и бесплодное, сохранить лишь то, что прочно и плодотворно, чтобы тем самым наука была не гетерой, служащей для наслаждения, и не служанкой корысти, но супругой для рождения потомства, для радости и нравственного утешения.

   Я, кажется, уже вскрыл и как бы рассек ударом скальпеля все те вредные нарывы (или по крайней мере главнейшие из них), которые не только препятствуют развитию наук, но и дают повод для их обвинения. Если, впрочем, я сделал это слишком болезненно, то следует помнить пословицу: "Честны раны, нанесенные любящим, коварны поцелуи недоброжелателя"[68]. Как бы там ни было, мне кажется, что я по крайней мере заслужил доверие в том, что я скажу сейчас в защиту науки, если непосредственно перед этим я так откровенно критиковал ее. Однако я не собираюсь писать панегирик наукам или петь гимн Музам, хотя, быть может, уже давно их святыни не прославлялись должным образом. Моя цель заключается в том, чтобы без прикрас и преувеличений показать истинный вес науки среди других вещей и, опираясь на свидетельства божественные и человеческие, выяснить ее подлинное значение и ценность.

   Таким образом, прежде всего значение науки мы будем искать в архетипе или образце, т. е. в атрибутах и деяниях Бога, насколько, разумеется, они раскрываются человеку и могут быть предметом трезвого исследования, Однако здесь название науки оказывается неподходящим, ибо всякая наука есть приобретенное знание, но в Боге никакое познание не является приобретенным, а изначально присуще ему. Поэтому следует найти другое название, а именно мудрость, как и указывает Священное писание.

   Дело обстоит так: мы обнаруживаем в деяниях творения двойную эманацию божественной силы, из которых одна является выражением могущества, другая -- мудрости. Первая проявляется в создании всей громады материи, вторая -- в красоте приданной ей формы. Установив это, следует отметить, что ничто в истории создания не мешает верить тому, что эта нерасчлененная масса неба и земли, материя, была создана в один миг; на устройство же ее и распределение по формам пошло шесть дней: столь отчетливо Бог выказал различие в проявлении могущества и мудрости. Кроме того, относительно создания материи не сообщается, что Бог при этом сказал: "Да будет небо и земля", подобно тому как это сказано о следующих его деяниях, но просто называется действие: "Бог создал небо и землю"[69]. Так что материя представляется как бы созданной руками, введение же формы требует использования закона и декрета.

   Перейдем от Бога к ангелам, природа которых ближе всего природе Бога. Мы видим, что среди ангелов (если, конечно, доверять знаменитой "Небесной иерархии", которая приписывается Дионисию Ареопагиту) первое место занимают серафимы, т. е. ангелы любви, второе место -- херувимы, ангелы света, третье же и последующие места предоставляются ангелам престола, правления и прочим ангелам могущества и власти, так что из самого этого порядка и распределения совершенно ясно, что ангелы знания и просвещения стоят выше ангелов власти и могущества[70].

   Переходя от духовного и интеллигибельного к формам чувственным и материальным, мы читаем, что первой из созданных форм был свет, принадлежащий к естественным и телесным субстанциям, которому соответствует среди духовных и нетелесных субстанций мудрость.

   Так, в распределении дней мы видим, что день, в который Бог отдыхал и созерцал свои творения, был более благословенным, чем дни, в которые он создал и благоустроил все здание Вселенной.

   Мы читаем, что по завершении творения человек был помещен и раю, чтобы он там созидал, но у него не могло быть иного дела, кроме того, которое сводится к созерцанию, т. е. цель которого может быть определена не какой-нибудь необходимостью, но лишь наслаждением и деятельностью, не приносящей страдания. А так как в то время не могло быть никакого противоборства природы, никакой работы в поте лица, то неизбежно следует, что человеческая деятельность была связана с наслаждением и размышлением, а не с физическим трудом и практическими действиями. Кроме того, первые действия человека, которые он осуществил в раю, охватывали две важнейшие части знания: это было созерцание творений Бога и наименование их. Ведь то знание, которое привело к падению (о чем мы говорили и раньше), не было естественным знанием, касающимся творений Бога, но моральным знанием добра и зла, строящимся на том предположении, что разрешение или запрещение Бога не суть основы добра и зла и что происхождение их иное. И человек стал стремиться к познанию добра и зла, чтобы тем самым совершенно отпасть от Бога и полагаться только на самого себя и свое собственное суждение.

   Перейдем теперь к тому, что случилось сразу же после падения. Мы видим (ибо бесчисленны таинства Священного писания, всегда исторически истинные и точные) два типа жизни, созерцательный и деятельный, изображенные в фигурах Авеля и Каина, в их занятиях и образе жизни; один из них -- пастух, который, обладая досугом и спокойно и свободно созерцая небесный свод, представляет собой тип созерцательной, теоретической жизни, второй же -- земледелец, т. е. человек, изнуренный трудами и постоянно видящий перед собой лишь землю. При этом ясно видно, что благосклонность и избрание божье на стороне пастуха, а не земледельца.

   Так, в эпоху, предшествовавшую потопу, священная летопись среди очень немногого, что сообщается об этом времени, удостоила упоминания изобретателей музыки и производства металлов. После же потопа самым тяжелым наказанием, которое Бог послал на людей за их гордость, было смешение языков, резко ограничившее свободное общение в науке и взаимный обмен знаниями среди ученых,

   Перейдем теперь к законодателю Моисею, который первым записал слова Бога и которого Писание восхваляет, называя осведомленным и опытным во всей науке египтян. А ведь этот народ считается одним из древнейших образованных народов мира. Так, Платон вводит египетского жреца, который говорит Солону: "Вы, греки, всегда остаетесь детьми, не обладая никаким знанием древности и никакой древностью знания"[71]. Перелистаем законы Моисея об обрядах, и мы найдем кроме предсказаний о Христе установление различия между избранным (божьим) народом и остальными племенами, упражнения в повиновении и другие священные предписания этого же закона; некоторые из самых ученых раввинов предприняли отнюдь не бесполезную работу над этим законом, стремясь тщательно раскрыть как естественный, так и моральный смысл обычаев и обрядов. Например, о проказе говорится: "Если всего человека покроет проказа, человек будет чист и ему не откажут в доступе к людям, если же у него останется нетронутая плоть, он будет осужден за нечистоту и но решению жреца отлучен от людей"[72]. Из этого закона один из раввинов выводит естественную аксиому: "Язва опаснее, когда она еще не назрела, чем тогда, когда она созрела". Другой же выводит моральное положение: "Люди, покрывшие себя страшным позором и преступлениями, приносят меньше вреда общественным нравам, чем люди, только частично и незначительно испорченные"; так что из этого места и подобных ему мест, как мне кажется, можно извлечь помимо теологического смысла немало относящегося непосредственно к философии.

   Если кто-нибудь тщательно просмотрит также и замечательную книгу Иова, он найдет, что она полна и, так сказать, чревата откровениями, относящимися к естественной философии. Например, к космографии относится следующее место, говорящее о шарообразности земли: "Кто гонит северный ветер над пустотой и помещает землю над бездной", где весьма ясно имеется в виду, что земля висит в пустоте, а северный ее полюс и небесный свод поднимаются над горизонтом. Далее, об астрономии и звездных телах говорится в следующих словах: "Дух его украсил небеса, и его рукой выведен был извивающийся уж" -- и в другом месте: "Неужели ты сможешь соединить сверкающие звезды Плеяды или рассеять круг Арктура?", где изящнейшим образом описывается неподвижное расположение закрепленных звезд, находящихся всегда на одних и тех же расстояниях друг от друга. То же самое в другом месте: "Кто создает Арктура, и Ориона, и Гиады, и тайники Австра", где вновь намекается на то, что южный полюс расположен внизу и называется содержимым Австра, так как южные звезды в нашем полушарии никогда не видны. О рождении животных: "Разве ты не выдоил меня, как молоко, и не сгустил меня, как сыр?" и т. д. О металлургии: "Серебро добывается из залежей, и для золота есть место, где оно плавится, железо извлекается из земли, и камень, расплавленный жаром, превращается в медь" и так далее в той же главе[73].

   Равным образом и на примере личности царя Соломона мы видим, что дар мудрости, о котором он сам просил и который даровал ему Бог, выше всех земных и преходящих благ. Вооруженный этим божественным даром мудрости, Соломон не только написал свои знаменитые параболы или афоризмы о божественной и моральной философии, но и создал естественную историю всех растений, "от кедра в горах до мха на стене"[74] (который есть не что иное, как рудиментарная форма растений, занимающая среднее место между плесенью и травой), и историю всех существ, которые дышат и передвигаются. Более того, тот же самый царь Соломон хотя и обладал богатством, великолепными дворцами, флотом, множеством слуг, знаменитым именем и всем остальным, что составляет славу человека, однако же ничего с этой нивы славы не скосил и не взял себе, кроме чести искать и находить истину. И он красноречиво говорит: "Божья слава -- скрывать слово, слава царя -- раскрывать слово"[75], давая понять, что если Бог в своем величии развлекается этой безобидной и добродушной игрой детей, которые для того и прячутся, чтобы их нашли, то и для царей нет ничего почетнее, чем быть участниками этой игры вместе с Богом, тем более что они повелевают столькими талантами, обладают такими значительными средствами, с помощью которых можно довести до конца исследование всех тайн.

   Бог не отступил от своего замысла и после того, как явился в мир наш Спаситель. Ведь он сначала проявил свое могущество, обратив в бегство невежество, когда спорил в храме с книжниками и священниками, а уже затем покорил силы природы, совершив множество замечательных чудес. Пришествие святого духа главным образом символизировалось и выразилось в подобии и самом даре языков, которые являются не чем иным, как двигателями знания.

   Так же и при выборе средств, которые Бог решил использовать для распространения веры, он сначала призвал людей совершенно неученых и необразованных, лишь вдохновленных святым духом, чтобы яснее проявить свою непосредственную силу и унизить всю человеческую мудрость. Но как только этот его замысел осуществился, он сразу же вслед за этим направил в мир свою божественную истину, дав ей в сопровождающие другие науки. Поэтому Бог при создании Нового завета прежде всего использовал перо апостола Павла, который был единственным образованным человеком среди апостолов. Мы знаем также, что очень многие из древних епископов и отцов церкви отличались прекрасным знанием языческой образованности.

   Так что "Эдикт" Юлиана[76], запретивший христианам посещение школ и гимнасиев, был более опасным орудием в борьбе с христианской верой, чем кровавые преследования предшествующих императоров. Нетерпимость же римского епископа Григория Первого[77] (в других отношениях выдающегося мужа), ревностно стремившегося уничтожить даже память о языческих авторах и о древностях, не встречала одобрения даже со стороны набожных мужей. Наоборот, только христианская церковь во время нашествия скифских полчищ из северных земель и сарацин -- из восточных спасла на своей груди драгоценные реликвии языческой цивилизации, которым грозило полное уничтожение. Да и теперь можно видеть, какую помощь и поддержку в восстановлении и укреплении римского престола оказали ему иезуиты, которые отчасти по собственной инициативе, отчасти же из-за соперничества со своими противниками стали уделять очень большое внимание образованию.

   Таким образом, подводя итог этой части нашего рассуждения, мы укажем на две важнейшие услуги, которые гуманистические науки оказывают вере и религии помимо того, что они способствуют их украшению и разъяснению. Прежде всего, науки еще сильнее и эффективнее побуждают нас превозносить и прославлять божественное величие. Ведь псалмы и все остальное Священное писание неизменно призывают нас к созерцанию и прославлению великолепных и удивительных творений божьих, но, если мы сосредоточимся только на их внешнем облике, каким он является нашим чувствам, мы совершим такую же несправедливость по отношению к божественному величию, как если бы мы стали судить о богатстве знаменитого ювелира по тому, что выставлено на показ у входа. С другой стороны, философия дает замечательное лекарство и противоядие против неверия и заблуждения. Ведь Спаситель наш говорит: "Вы заблуждаетесь, не зная Писания и могущества Бога"[78]. И для того чтобы мы не впали в заблуждение, он дал нам две книги: книгу Писания, в которой раскрывается воля божья, а затем -- книгу природы, раскрывающую его могущество. Из этих двух книг вторая является как бы ключом к первой, не только подготавливая наш разум к восприятию на основе общих законов мышления и речи истинного смысла Писания, но и главным образом развивая дальше нашу веру, заставляя нас обратиться к серьезному размышлению о божественном всемогуществе, знаки которого четко запечатлены на камне его творений. О божественных свидетельствах и суждениях относительно истинного значения и ценности науки сказано достаточно.

   Что же касается свидетельств и доказательств гражданской истории, то здесь открывается столь обширное поле, что в этом кратком и сжатом трактате лучше отобрать несколько наиболее характерных примеров, чем поражать их обилием. Итак, прежде всего у язычников самой высшей честью считалось удостоиться божеских почестей (что, впрочем, для христиан является запретным плодом); здесь же мы говорим специально о мнениях людей. Итак, как мы начали говорить, у язычников то, что греки называли "апофеоз", а римляне "причисление к богам", было самой высокой почестью, которая только может быть оказана человеку человеком, тем более если оно не предписывалось каким-либо декретом или эдиктом власти (как для цезарей у римлян), а вытекало из внутреннего убеждения людей, свободно выражавших свое мнение. Впрочем, этой столь высокой почести предшествовала некая промежуточная ступень. Ведь выше человеческих почестей считались почести героические и божеские, в распределении которых древние придерживались следующего порядка: основатели государств, законодатели, тираноубийцы, отцы отечества и те, кто особенно отличился в государственных делах, удостаивались только титула героев и полубогов. Таковы Тесей, Минос, Ромул и прочие. С другой стороны, изобретатели и создатели новых искусств, те, кто своими открытиями сделал человеческую жизнь лучше и богаче, всегда причислялись к высшим божествам, как это произошло с Церерой, Вакхом, Меркурием, Аполлоном и др. И это, конечно, было вполне справедливо и разумно. Ибо заслуги первых ограничиваются едва ли не пределами одной эпохи и одного народа, и их можно сравнить с короткими и благодатными дождями, которые хотя и приносят урожай и потому желанны, однако полезны только в то время, когда выпадают, и только для той земли, которую они орошают; благодеяния же вторых, подобно дарам самого солнца и небес, вечны во времени и бесконечны в пространстве. Кроме того, первые по большей части сопряжены с борьбой и волнениями, вторые же выражают истинный характер присутствия божества и приходят как нежное дуновение, не вызывая ни шума, ни смятения.

   Конечно, роль науки в гражданских делах, в устранении неприятностей, которые человек приносит человеку, не во многом уступает другим ее заслугам в борьбе с теми трудностями человеческой жизни, которые создаются самой природой. Эти заслуги великолепно изображены в мифологическом сказании об Орфее, повествующем о том, как различные животные и птицы собрались вместе и, забыв о своих врожденных инстинктах, стремлении к добыче, борьбе и драках, дружески и мирно стояли рядом, потрясенные гармонией и сладкозвучием кифары; когда же звуки ее прекращались или когда их заглушал какой-то другой, более громкий звук, то сразу же все эти животные вновь обретали свой природный характер. В этом мифе тонко изображаются нравы и характеры людей, волнуемых множеством необоримых страстей -- наживы, сладострастия, мести; но до тех пор, пока они прислушиваются к наставлениям и увещеваниям религии, законов, учителей, прекрасно и красноречиво изложенным в книгах, проповедях и речах, до тех пор они уважают и сохраняют мир и союз; когда же все это молчит или грохочут смуты и возмущения, все разваливается и впадает в анархию и смятение.

   Но это становится еще более очевидным, когда сами цари, владыки или магнаты оказываются людьми образованными. Ведь хотя, может быть, и кажется слишком пристрастным тот, кто сказал: "Только тогда государства будут благоденствовать, когда или философы станут царствовать, или цари станут философами"[79], однако по опыту известно, что под властью образованных правителей государства переживали самые счастливые периоды своей истории. И хотя сами цари могут заблуждаться, иметь свои недостатки и быть подверженными разным аффектам и дурным привычкам, как и все остальные люди, однако если загорится светоч учения, то воспринятые ранее понятия религии, благоразумия, честности удержат их и предохранят от всяких гибельных поступков и непоправимых эксцессов и ошибок и заставят постоянно слушать себя, даже и тогда, когда молчат их советники и приближенные. Да и сами сенаторы и советники, если они образованны, опираются на более прочные принципы, чем те, кто руководствуется только практическим опытом. Ведь образованные люди заранее видят опасности и вовремя их предупреждают, тогда как необразованные видят их, только вплотную столкнувшись с ними, замечают только то, что им непосредственно угрожает, пребывая в уверенности, что, если будет нужно, они сумеют благодаря своей смекалке выбраться из самой гущи опасностей.

   Насколько счастливыми были времена, когда власть принадлежала образованным правителям (постоянно стремясь к краткости изложения, я привожу только самые выразительные и тщательно отобранные примеры), особенно ярко видно на примере периода от смерти императора Домициана до правления Коммода. В эту эпоху один за другим следуют шесть образованных, или по крайней мере щедро покровительствовавших образованию, правителей, и это время (если иметь в виду только преходящие блага) было самым цветущим во всей истории Рима, воплощавшего собой тогда весь мир. Именно это было предсказано во сне Домициану: накануне того дня, когда он был убит, ему приснилось, что на его шее выросла золотая голова: это пророчество исполнилось в последовавшую за его кончиной золотую эпоху[80]. О каждом из этих императоров я скажу отдельно, хотя и очень кратко.

   Нерва был человеком ученым, другом и чуть ли не учеником знаменитого Аполлония Пифагорейца; уже умирая, он произнес следующий стих Гомера:

   Слезы мои отомсти аргивянам стрелами твоими![81].

   Траян, хотя сам и не был ученым, почитал науку, был щедрым покровителем образованных людей, создавал библиотеки; в его дворце, как известно, всегда находились ученые наставники, пользовавшиеся большим его расположением, хотя сам он и был весьма воинственным императором. Адриан -- любознательнейший из смертных, неутомимый исследователь всевозможных тайн природы. Антонин -- утонченный мыслитель (напоминающий схоластиков), получивший за это прозвище kyminopristes (разрезающий тминное зерно). Один из божественных братьев, Луций Коммод, хорошо знал искусство и литературу. Марк, как показывает само его прозвище, был философом. Эти владыки, будучи самыми образованными, в то же время были и самыми лучшими правителями. Нерва был самым мягким императором, давшим миру Траяна; уже одного этого достаточно, если бы даже он не сделал ничего другого. Траян больше всех других правителей прославил себя в военных и мирных искусствах. Он намного расширил границы империи, проявлял сдержанность и не так жестоко угнетал покоренные народы, строил колоссальные сооружения, что дало Константину повод для злословия -- он назвал его стенницей[82] из-за того, что его имя было вырезано на великом множестве стен. Адриан вступил в борьбу с самим временем, ибо заботливо и щедро восстанавливал разрушения и устранял несправедливости, чинимые временем в разных областях жизни. Антонин (назовем и его) был человеком в высшей степени благочестивым, любимым всеми сословиями за какую-то врожденную доброту, в его царствование, кстати не такое уж краткое, не произошло никаких несчастий. Луций Коммод, хотя и уступал брату в доброте, превосходил в этом отношении множество других императоров. Марк представлял собой образец доблести, и знакомый нам щеголь в "Пире богов"[83] ни в чем не смог упрекнуть его, кроме того, что он терпеливо относился к поведению своей жены. Таким образом, в этом непрерывном ряду шести правителей каждый может увидеть счастливейшие плоды, которые наука принесла власти, изображенные на самой великой картине мира[84].

   Но наука оказывает влияние не только на гражданские дела и мирные искусства; она и в военном деле проявляет свою силу и могущество, как это можно ясно видеть на примерах Александра Великого и диктатора Цезаря, деяния которых мы раньше лишь бегло упомянули, а теперь рассмотрим подробнее. Нет никакой необходимости упоминать и пересказывать воинские доблести этих мужей и подвиги, совершенные ими на войне, так как в этом отношении они являются предметом восхищения во всем мире, но совсем не лишним будет хотя бы коротко сказать об их любви и стремлении к наукам, равно как и о их совершенстве в них. Александр был воспитанником и учеником Аристотеля, действительно великого философа, посвятившего ему некоторые из своих философских сочинений. Его никогда не покидал Каллисфен и другие высокообразованные мужи, которые находились в его войске и были постоянными его спутниками во всех походах и экспедициях. Как высоко он ценил образование, ясно показывает множество примеров: например, зависть к судьбе Ахилла за то, что он нашел глашатая своих подвигов и славы в Гомере, слова, сказанные о драгоценной шкатулке Дария, найденной среди других трофеев -- когда стали думать о том, чему более всего достойно храниться в ней, и высказывались различные предложения, Александр сказал: "Творениям Гомера"[85]. Можно назвать еще письмо к Аристотелю, написанное после того, как тот издал свою "Физику", в котором Александр упрекает его и требует, чтобы тот раскрыл тайны философии, и здесь же пишет, что он предпочитает превосходить всех ученостью и познанием, а не могуществом и властью. Есть и другие примеры, свидетельствующие о том же. Во всех его высказываниях и ответах, полных мудрости и учености, ясно видно, более того, бросается в глаза, сколь замечательно он был образован, и хотя то, что сохранилось до нашего времени, численно невелико, однако и здесь можно найти глубокий отпечаток его замечательных знаний.

   Из его высказываний на темы морали рассмотрим прежде всего апофтегмы[8][6] о Диогене. Следует заметить, что они, может быть, затрагивают немало самых серьезных вопросов моральной философии. "Кто счастливее -- тот, кто наслаждается материальными благами, или тот, кто их презирает?" При виде Диогена, который довольствовался столь малым, Александр, обратившись к окружающим, насмехавшимся над его образом жизни, сказал: "Если бы я не был Александром, я предпочел бы быть Диогеном". Сенека же в этом сопоставлении ставит выше Диогена, говоря: "Важнее то, что Диоген не захотел принять, чем то, что Александр мог дать"[8][7].

   В области естественных наук следует обратить внимание на высказывание, которое он часто повторял: "Что моя природа смертна, я замечаю особенно в двух вещах -- во сне и в сладострастии"[8][8]. Эти слова, бесспорно, извлечены из глубин естественной философии, изобличая не столько Александра, сколько Аристотеля или Демокрита, ибо как недостаток, так и изобилие природы, обозначенные этими двумя понятиями, служат как бы залогом смерти.

   Говоря о поэзии, обратим внимание на слова, произнесенные им при виде текущей из его раны крови, когда он позвал одного из льстецов, который всегда называл его божественным, и сказал: "Смотри, это кровь человека, не такая жидкость, которая, по словам Гомера, текла из руки Венеры, раненной Диомедом"[8][9], тем самым насмехаясь над поэтами, над своими льстецами и над самим собой.

   В области диалектики обратите внимание на то, как порицал он диалектические ухищрения в опровержении доводов противника, осудив Кассандра, не поверившего доносу на своего отца Антипатра. Ведь когда Александр сказал: "Неужели ты считаешь, что люди пустятся в столь долгий путь, если у них не будет серьезной причины для обиды?", Кассандр ответил: "Именно это и дает им силу -- надежда, что продолжительность их пути пометает обнаружить клевету". "Вот они, -- воскликнул царь, -- аристотелевские уловки, помогающие повернуть дело и "за", и "против""[90]. Но когда требовало дело, он прекрасно умел использовать в своих интересах это искусство, которое он порицал у другого. Так, однажды Каллисфена (которого он тайно ненавидел за то, что тот противился его новому обожествлению) на каком-то пиру одна из присутствующих попросила выбрать по своему усмотрению какую-нибудь тему и произнести на нес экспромтом речь для развлечения присутствовавших (ибо он был весьма красноречивым человеком). Тот согласился и, взяв в качестве темы прославление македонского народа, произнес речь к величайшему удовольствию всех пирующих. Но Александру это совсем не понравилось, и он заметил: "В хорошем деле любому легко быть красноречивым; ну что же, оберни стиль и послушаем, что ты можешь сказать против нас". Каллисфен принял предложение царя и так резко и язвительно сделал это, что Александр, прерывая его, сказал: "И злой ум, подобно доброму делу, тоже рождает красноречие"[91].

   В риторике, которая рассматривает тропы и украшения речи, я укажу на изящнейшее употребление метафоры, с помощью которой он выразил порицание Антипатру, правителю властному и тираническому. Однажды какой-то приятель Антипатра стал хвалить его в присутствии Александра за то, что он очень скромен, что он не впал (подобно другим начальникам) в персидскую роскошь и не носит взамен старого македонского плаща пурпурных одежд. "Зато, -- сказал Александр, -- он в глубине души весь пурпурный"[92]. Знаменита и другая его метафора. Когда Парменион подошел к нему на Арбельском поле и, указывая на огромное вражеское войско, которое из-за бесконечного числа огней представлялось взгляду в темноте подобным небу, покрытому звездами, стал советовать ему напасть на врагов ночью, Александр сказал: "Я не хочу воровать победу"[93].

   Из его политических высказываний нужно обратить внимание на очень важное и мудрое различение (впоследствии использованное всеми последующими эпохами) между своими ближайшими друзьями, Гефестионом и Кратером: по его словам, один любит Александра, а другой -- царя. Тем самым он указал очень глубокое различие, которое существует даже среди самых верных слуг царей и состоит в том, что одни искренне преданы личности своих государей, другие же в первую очередь движимы чувством долга по отношению к своему правителю"[94]. Посмотрим также и на то, как великолепно изобличает он заблуждение, особенно свойственное советникам правителей, которые обыкновенно дают советы, руководствуясь меркой собственного ума и своих возможностей, а не возможностей своих государей. Так, когда Дарий предлагал Александру выгодные условия мира, Парменион сказал: "Если бы я был Александром, я бы принял их". На что Александр заметил: "И я бы тоже принял, если бы был Парменионом"[95]. Наконец, вспомним об остром и метком ответе его друзьям, спросившим его, что же он оставляет себе, если дарит так много столь щедрых подарков. "Надежду", -- сказал он[96], так как прекрасно знал, что при здравом расчете надежда является истинным достоянием и как бы наследством тех, кто стремится к великому. Она была богатством Юлия Цезаря, когда он, отправляясь в Галлию, истратил все свои средства на щедрые раздачи. Она была также богатством Генриха, герцога Гиза[97], знатнейшего вельможи, хотя и слишком честолюбивого. Широкую известность получили сказанные о нем слова: "Он был самым большим ростовщиком среди французов, потому что все его богатства были отданы в долг, а все свое наследство он обратил в долговые обязательства". Впрочем, восхищение перед этим правителем -- тем более что я представляю его себе не как Александра Великого, а как ученика Аристотеля -- увлекло меня, может быть, слишком далеко в сторону от нашей темы.

   Что же касается Цезаря, то для того, чтобы сделать вывод о выдающейся его образованности, нет необходимости ссылаться на его воспитание, или говорить о его друзьях и близких, или приводить его афоризмы, ибо она видна в его сочинениях и книгах, часть которых сохранилась, а часть, к сожалению, погибла. Прежде всего, в настоящее время у нас в руках имеется знаменитая история его войн, которую он назвал всего лишь "Комментариями". В этом сочинении все последующие поколения восхищаются глубиной содержания и живым изображением событий и лиц, соединенными с прозрачной чистотой речи и исключительной ясностью повествования. Однако о том, что эти достоинства явились не даром природы, но были приобретены в результате обучения науке красноречия, свидетельствует его книга "Об аналогии", которая представляла собой не что иное, как своеобразную философию грамматики. В этой книге он настойчиво стремился к тому, чтобы слово, произвольно созданное (vox ad Placitum), стало словом, подчиняющимся нормам языка (vox ad Licitum), и речь, не знающая никаких правил, превратилась в речь, грамматически и стилистически правильную, слова же, которые суть образы вещей, отражали правильно эти вещи, а не подчинялись только произволу толпы.

   Точно так же памятником его учености, равно как и власти, служит проведенная по его распоряжению реформа календаря, что красноречиво свидетельствует о его праве поставить себе в заслугу то, что он познал законы движения светил на небе и дал законы людям на земле.

   А из книги, которую он озаглавил "Анти-Катон", легко увидеть, что он так же упорно стремился одержать свою победу ораторским талантом, как и оружием, и что он предпринял состязание в стиле с сильнейшим противником, величайшим оратором того времени Цицероном. Далее, мы видим, что в книге апофтегм, собранных им, он считал для себя более почетным скрыться самому в страницах книги, заключающей мудрость и глубокие мысли других людей, вместо того чтобы собственные изречения объявлять священными, словно изречения оракула, как это делают некоторые глупые правители, поддавшись лести окружающих. Однако если бы я захотел повторить многие его изречения (как я это сделал, говоря об Александре), то они, конечно, оказались бы подобными тем, о которых говорит Соломон: "Слова мудрецов, как иглы или гвозди, глубоко вонзенные"[98]. Я приведу здесь только три таких изречения, скорее поражающих своей силой и выразительностью, чем изящных. Итак, во-первых, должен быть настоящим мастером слова тот, кто одной фразой может подавить волнение в войске. Именно так обстояло дело. У римлян был обычай, что полководцы, обращаясь к войску, называли их "воины", магистрат же, обращаясь к народу, называл его "квириты". Однажды среди воинов Цезаря началось волнение: они требовали, чтобы Цезарь отправил их домой не потому, что они этого желали, но для того, чтобы этим требованием заставить Цезаря улучшить их положение. Он же спокойно и твердо, когда наступила тишина, начал так: "Я, квириты...", показывая этим словом, что они уже отпущены из войска. Пораженные этим и совершенно изумленные, воины стали все время прерывать его речь и, забыв о своем требовании отправки домой, настойчиво требовали теперь, чтобы их вновь называли воинами[99].

   Второе изречение его следующее. Цезарь очень хотел получить титул царя. Поэтому он подослал некоторых лиц, чтобы те, когда он будет проходить по улице, приветствовали его из толпы, называя царем. Заметив, что эти возгласы довольно жидки и редки, Цезарь превратил дело в шутку и сказал, как будто бы те ошиблись в его прозвище: "Я не Рекс (царь), а Цезарь"[100]. Если присмотреться внимательнее, то нам не так-то легко удается выразить все значение и силу этих слов. Во-первых, он сделал вид, что отказывается от этого имени, но этого ни в коем случае нельзя было принимать всерьез. Во-вторых, этими словами он продемонстрировал какую-то колоссальную самоуверенность и величие, как будто бы имя Цезаря было более важным титулом, чем титул царя (а ведь именно так и произошло, и так это обстоит вплоть до наших дней). Но что здесь особенно было для него важно, так это то, что эти слова удивительно искусно приближали его к цели. Ведь он этим намекал, что сенат и народ римский вступают с ним в борьбу из-за незначительной вещи, всего лишь из-за имени (ибо царской властью он по существу обладал уже раньше), причем из-за такого имени, которое носили очень многие даже из совсем незнатных фамилий, ибо прозвище Рекс (царь) было у многих из исконных римлян, подобно тому как и у нас в английском языке существует нечто подобное.

   И последнее, о чем мне хотелось бы здесь напомнить. Когда Цезарь после начала гражданской войны занял Рим и приказал открыть священную сокровищницу, чтобы употребить на нужды войны хранящиеся в ней деньги, против этого выступил Метелл, бывший в это время народным трибуном. Тогда Цезарь сказал ему: "Если ты будешь настаивать, то можешь считать себя уже мертвым". Затем, понемногу овладев собой, он добавил: "Юноша, мне тяжелее сказать тебе это, чем сделать"[101], слова, столь удивительно соединившие в себе жестокость и мягкость, что нельзя представить ничего более совершенного.

   И чтобы покончить с этой темой, заметим, что Цезарь прекрасно сознавал свою исключительную образованность, как это видно из тех слов, которые он с насмешкой сказал кому-то удивленному тем, что Луций Сулла сам отказался от диктатуры: "Сулла был неграмотен и не умел диктовать"[102].

   Мне кажется, что уже наступило время закончить это рассуждение о тесной связи воинской доблести и образованности. Действительно, что можно еще сказать об этом после упоминания об Александре и Цезаре? Однако мне хочется еще немного задержаться на одном примере. Он Привлекает меня своим особым значением и необычностью, неожиданным переходом от шутки к настоящему чуду. Речь идет о философе Ксенофонте, который сразу после обучения у Сократа отправился в Азию вместе с Киром Младшим в поход против царя Артаксеркса. Этот Ксенофонт в то время был еще очень юн и никогда не видел ни военного лагеря, ни войска в боевом строю, никогда ничем но командовал в войске и отправился в поход только из-за дружбы с Проксеном. Но случайно судьба помогла ему, когда после гибели Кира в бою к грекам прибыл Фалин, посол великого царя. Греки (это был лишь небольшой отряд), лишившись своего вождя, оказались в глубине Персии, отрезанные от родины громадным расстоянием в тысячи миль и огромными и глубокими реками. Послы хотели побудить греков сложить оружие и сдаться на милость царя. Прежде чем дать послам формальный ответ, многие из воинов по-дружески разговаривали с Фалином, и в их числе Ксенофонт, который сказал следующее: "Но, Фалин, ведь только эти две вещи у нас и остаются -- оружие и доблесть, если же мы отдадим оружие, то, скажи пожалуйста, зачем нам нужна будет доблесть?" А Фалин с улыбкой ответил: "Если я не ошибаюсь, ты, юноша, афинянин и увлекаешься философией, и то, что ты говоришь, прекрасно, но ты очень ошибаешься, если считаешь, что ваша доблесть может сравниться с царской силой"[103]. Это была лишь остроумная шутка, а за ней следует чудо. Ведь этот новичок, вчерашний школяр и философ, когда все начальники и вожди были предательски убиты, вывел десять тысяч пеших воинов из Вавилона в Грецию, проведя их через центральные области персидского царства, несмотря на все усилия царских войск помешать им, и это произвело на всех ошеломляющее впечатление, а греков с тех пор воодушевляло и вдохновляло на вторжение в Персию и ее завоевание. Об этом вскоре стал мечтать и готовиться к этому Ясен, царь Фессалии, этот замысел попытался осуществить спартанец Агесилай, его наконец осуществил Александр Македонский, и всех их увлекал выдающийся подвиг их ученого предшественника.

   От доблести полководцев и военных перейдем теперь к моральным качествам и к тому, что является достоянием всякого человека. Прежде всего в высшей степени верны слова поэта:

   Стало быть, верное знанье плодов искусств благородных

   Нравы смягчает людей, дикость от них отвратя[104].

   Действительно, образование освобождает человека от дикости и варварства. Но следует сделать ударение на этом слове "правильное". Ведь беспорядочное образование действует скорее в противоположном направлении. Я повторяю, образование уничтожает легкомыслие, несерьезность и высокомерие, заставляя помнить наряду с самим делом и о всех опасностях и сложностях, которые могут возникнуть, взвешивать все доводы и доказательства, как "за", так и "против", не доверять тому, кто первым обращает на себя внимание и кажется привлекательным, и вступать на всякий путь, только предварительно исследовав его. В то же время образование уничтожает пустое и чрезмерное удивление перед вещами, главный источник всякого неосновательного решения, ибо удивляются вещам или новым, или великим. Что касается новизны, то нет такого человека, который, глубоко познакомившись с наукой и наблюдая мир, не проникся бы твердой мыслью: "Нет ничего нового на земле"[105]. Ведь кукольное представление не слишком удивит того, кто, заглянув за занавеску, увидит руки и нитки, которыми приводятся в движение куклы. Относительно же величия можно сказать следующее. Привыкнувший к грандиозным сражениям и победам в Азии, Александр Македонский, изредка получая сообщения из Греции о каких-то походах и столкновениях, которые по большей части предпринимались из-за какого-нибудь моста или маленькой крепости или в лучшем случае ради завоевания какого-нибудь города, обычно говорил: "Мне кажется, что мне пришло известие о битве лягушек и мышей, о которой пишет Гомер"[106]. Точно так же, конечно, и тому, кто видит перед собой все многообразие явлений и вещей, все здание Вселенной, земной шар вместе с живущими на нем людьми (мы не говорим о божественности души) покажется ничуть не больше муравьиной кучи, где одни спешат с зернышками, другие -- со своими яйцами, третьи -- безо всякой ноши, но все суетятся и ползают беспрерывно то туда, то сюда вокруг маленькой груды мусора. Далее. Образование уничтожает или по крайней мере уменьшает страх перед смертью или несчастьем, а ведь ничто не может нанести большего вреда доблести и нравственности человека. Ибо если чей-то ум в результате изучения природы проникнется сознанием смертности и непрочности вещей и как бы впитает в себя эти убеждения, то он придет к мысли Эпиктета, который, выходя однажды из дому, увидел женщину, плачущую над разбитым кувшином, а на следующий день, увидев другую женщину, оплакивающую мертвого сына, сказал: "Вчера я увидел, что хрупкая вещь разбивается, а сегодня вижу, что смертное существо умирает"[107]. Поэтому Вергилий великолепно и очень мудро связывает познание причин сущего с избавлением от всякого страха, всегда сопутствующих друг другу:

   Счастливы те, кто вещей познать умели причину,

   Те, кто всяческий страх и рок непреклонный к моленьям,

   Все повергли к ногам, -- и шум Ахеронта скупого[108].

   Было бы слишком долго перечислять те лекарства, которые наука предоставляет для лечения отдельных болезней духа, иногда очищая его от вредной влаги, иногда вскрывая закупорки, то помогая пищеварению, то вызывая аппетит, а очень часто излечивая раны и язвы его и т. п. Поэтому я хочу заключить следующей мыслью, которая, как мне кажется, выражает смысл всего рассуждения: наука настраивает и направляет ум на то, чтобы он отныне никогда не оставался в покое и, так сказать, не застывал в своих недостатках, а, наоборот, постоянно побуждал себя к действию и стремился к совершенствованию. Ведь необразованный человек не знает, что значит погружаться в самого себя, оценивать самого себя, и не знает, как радостна жизнь, когда замечаешь, что с каждым днем она становится лучше; если же такой человек случайно обладает каким-то достоинством, то он им хвастается и повсюду выставляет его напоказ и использует его, может быть даже выгодно, но, однако же, не обращает внимание на то, чтобы развить его и приумножить. Наоборот, если он страдает от какого-нибудь недостатка, то он приложит все свое искусство и старание, чтобы скрыть и спрятать его, но ни в коем случае не исправить, подобно плохому жнецу, который не перестает жать, но никогда не точит свой серп. Образованный же человек, наоборот, не только использует ум и все свои достоинства, но постоянно исправляет свои ошибки и совершенствуется в добродетели. Более того, вообще можно считать твердо установленным, что истина и благость отличаются друг от друга только как печать и отпечаток, ибо благость отмечена печатью истины, и, наоборот, бури и ливни пороков и волнений обрушиваются лишь из туч заблуждения и лжи.

   От добродетели перейдем к могуществу и власти и рассмотрим, можно ли найти где-нибудь такое могущество и такую власть, какой образование наделяет и с помощью которой возвеличивает человеческую природу. Мы видим, что уважение к власти зависит от достоинства того, над кем властвуют. Так, власть над животными и скотом, какой обладают волопасы или овчары, не имеет никакого значения; власть над детьми, которой обладают школьные учителя, не слишком уважаема; власть над рабами скорее позорна, чем почетна, и не намного лучше власть тиранов над народом, доведенным до рабского состояния и утратившим мужество и благородство души. Отсюда всегда возникает убеждение, что почет приятнее в свободных монархиях и республиках, чем под властью тиранов, так как уважают больше ту власть, которая осуществляется над людьми, добровольно ос принимающими, а не вынужденными подчиняться вопреки своему желанию и воле. Поэтому Вергилий, желая как можно искуснее оказать Августу самую высокую честь, какая только может быть у людей, говорит следующее:

   ...и народам охотно-покорным.

   Как победитель, дает законы, путь правя к Олимпу[109].

   Но власть науки намного выше, чем власть над волей, хотя бы и свободной и ничем не связанной. Ведь она господствует над рассудком, верой и даже над самим разумом, который является важнейшей частью души и управляет самой волей. Ведь на земле, конечно, нет никакой иной силы, кроме науки и знания, которая бы могла утвердить свою верховную власть над духом и душами людей, над их мыслями и представлениями, над их волей и верой. И мы видим это проклятое безграничное наслаждение, которое охватывает и увлекает всех ересиархов, лжепророков и великих обманщиков, когда они чувствуют, что обрели безграничную власть над верой и сознанием людей; это наслаждение столь велико, что того, кто однажды испробовал его, уже нельзя заставить отречься от этой власти никакими преследованиями и никакими пытками. Это то, о чем говорится в "Апокалипсисе": "бездонная бездна Сатаны", и, наоборот, справедливое и законное господство над умами людей, упроченное самой очевидностью и сладостной рекомендацией истины, конечно же, скорее всего может быть уподоблено божественному могуществу.

   Что же касается благосостояния и почестей, то дары науки, обогащая целые королевства и республики, тем самым развивают и приумножают благосостояние и богатства также и отдельных лиц. Ведь уже давно было сказано, что Гомер дал пищу большему числу людей, чем Сулла, Цезарь или Август со всеми их раздачами, денежными подарками и земельными наделами (ветеранам). По крайней мере трудно сказать, оружие или образование помогли составить состояние большинству людей. Если же мы будем говорить о высшей власти, то увидим, что царскую власть доставляли оружие и право наследования, церковная же власть, которая всегда была соперницей царской, весьма часто доставалась именно людям образованным.

   С другой стороны, если рассматривать те удовольствия и наслаждения, которые дает наука, то насколько же превосходят они все остальные наслаждения. Действительно, ведь если аффективные наслаждения настолько же выше чувственных радостей, насколько счастливое исполнение обета важнее какой-то песенки или пира, то разве не в такой же мере интеллектуальные наслаждения превосходят аффективные? Другим удовольствиям сопутствует пресыщение; и, как только эти удовольствия делаются чуть-чуть привычными, они блекнут и теряют свою прелесть; и это говорит нам, что на самом деле это были но подлинные и чистые наслаждения, а только лишь обманчивая тень их, доставляющие радость не столько но своей сущности, сколько своею новизной. Поэтому люди, предающиеся чувственным радостям, часто становятся затем монахами, а старость честолюбивых владык довольно печальна и меланхолична. Наука же не знает пресыщения, а знает лишь беспрерывное чередование достижения цели и стремления к новому, так что необходимо признать, что возникающее здесь наслаждение есть истинное и простое благо, не связанное с обманом и не являющееся результатом каких-либо привходящих моментов. Не последнее место занимает в душе и то наслаждение, которое рисует Лукреций:

   Сладко, когда на просторах морских разыграются ветры[110].

   Он говорит, что приятно стоящему или прогуливающемуся по берегу смотреть на то, как борется с бурей корабль в открытом море, точно так же приятно с высокой башни смотреть на два сражающихся на равнине войска. Но нет ничего приятнее для человека, чем разум, поднявшийся благодаря учению на крепость истины и имеющий возможность оттуда взирать на заблуждения и невзгоды людей.

   Наконец, чтобы не говорить о таких избитых доводах, как то, что благодаря науке один человек превосходит другого в том же, в чем человек превосходит животных, что благодаря науке ум человека возвышается до небес, чего не может сделать его тело и т. п., мы завершим это рассуждение о выдающемся значении наук, указав на то приносимое ими благо, к которому прежде всего стремится человек по своей природе, а именно бессмертие и вечность. Ведь именно из-за этого рождают потомство, стараются прославить свое имя, сооружают здания, основывают различные учреждения, воздвигают памятники, стремятся к славе и в конце концов к этому сводятся все человеческие чаяния. Но мы видим, что памятники, созданные талантом и эрудицией, сохраняются много дольше, чем те, которые воздвигнуты руками человека. Разве песни Гомера не живут уже двадцать пять, а то и больше веков, не потеряв ни единого слова, ни единой буквы. А за это же время рухнуло и погибло бесчисленное множество дворцов, храмов, замков и городов. Уже никакими силами нельзя восстановить портреты и статуи Кира, Александра, Цезаря и даже значительно более близких к нам королей и правителей. Ведь сами их архетипы, подчиняясь законам времени, давно погибли, копии же с каждым днем теряют первоначальное сходство. Но образы их гения вечно остаются нетленными в книгах, не подвластные никаким разрушениям времени, обладая силой вечного обновления. Впрочем, они, собственно, и не могут быть названы образами, ибо они сами беспрерывно как бы рождают что-то новое, сея свои семена в душах людей, и в более поздние эпохи продолжают возбуждать и порождать бесчисленное множество деяний и идей. Если изобретение корабля считалось столь замечательным и удивительным делом, так как он перевозит товары и богатства из одной страны в другую, соединяет области, расположенные в совершенно различных местах, давая им возможность взаимно потреблять продукты и другие блага каждой из них, то насколько же больше имеют на это право науки, которые, подобно кораблям бороздя океан времени, соединяют самые далекие друг от друга эпохи в союзе и сотрудничестве талантов и открытий. Кроме того, известно, что некоторые философы, безгранично доверяющие чувственным восприятиям, совсем но думающие о Боге и отрицающие бессмертие души, вынуждены были, однако, подчиняясь силе истины, допустить, что те движения и акты, которые осуществляются в человеческой душе без участия тела, могут, вероятно, существовать и после смерти; к их числу принадлежит в особенности деятельность интеллекта и менее всего -- движения страстей. Таким образом, знание представляется им бессмертным и нетленным. Мы же, познавшие свет божественного откровения, с презрением отбрасываем все эти примитивные и ложные показания чувств и знаем, что не только разум, но и очищенные аффекты, не только душа, но и тело достигнут в свое время бессмертия. Но пусть читатели поймут, что и здесь, и в другом месте, когда это было нужно, я, говоря о значении науки, с самого начала отделил божественные свидетельства от человеческих, и этого метода я неизменно придерживался, рассматривая их отдельно друг от друга.

   Как бы то ни было, я никоим образом не претендую на то, что мне удастся какой-либо речью в защиту достоинства и значения науки переубедить, скажем, эзопова петуха, который ячменное зерно предпочел бриллианту; или Мидаса, который, оказавшись судьей в состязании предводителя Муз Аполлона и овечьего пастуха Пана[111], отдал пальму первенства богатству; или Париса, который, отвергнув мудрость и могущество, предпочел наслаждение и любовь; или Агриппину, выбирающей: "Пусть убьет мать, лишь бы правил"[112], предпочитая власть даже на столь чудовищном условии; или же Улисса, который старуху жену предпочел бессмертию, представляющего тип тех людей, которые привычное предпочитают лучшему, и множество других ходячих мнений того же рода. Ведь они будут придерживаться старого. Но сохранится и то, на чем как на прочнейшем фундаменте держится наука и что никогда не удастся поколебать:

   ...мудрость оправдана чадами своими[113].

   В древнем законе говорилось, великий государь, и о добровольных дарах, и о ежедневных жертвоприношениях. Последние совершались согласно культовому ритуалу, первые порождались благочестивым рвением. Я считаю, что нечто подобное должны получать и государи от своих подданных и, очевидно, каждый должен не только исполнять свой долг перед государем, но и доставлять ему доказательства своей любви. Что касается исполнения долга, то здесь, надеюсь, я буду не из последних. Относительно же второго я долго не мог решить, что было бы здесь наилучшим, и наконец счел за лучшее избрать нечто такое, что относилось бы скорее к выдающимся качествам Вашей личности, чем к делам государства.

   Очень часто думая, как я и должен, о Вашем Величестве, я прихожу в величайшее изумление, видя сколь совершенны в Вас (не говоря о других атрибутах Вашей добродетели и счастливой судьбы) те достоинства и способности, которые философы называют интеллектуальными: Ваш ум, способный охватить множество великих вопросов, твердость памяти, живость восприятия, глубина суждения, стройность и в то же время легкость речи. И конечно, всякий раз на ум приходит известное положение Платона о том, что "знание есть не что иное, как припоминание", и что "душа познает все естественным путем, возвращаясь к тому прирожденному свету, который затемняла пещера телесности"[1].Замечательный пример этого лучше других являет Ваше Величество: ум Ваш настолько быстр, что самый незначительный повод, малейшая искра чужой мысли могут зажечь его пламя. И подобно тому как Священное писание о мудрейшем из царей говорит, что "сердце его было подобно песку морскому"[2], масса коего огромна, а сами песчинки чрезвычайно малы, так и Вашему Величеству Бог дал поистине удивительный ум, способный и охватить все величайшие предметы, и не упустить в то же время мельчайшие детали, а менаду тем представляется чрезвычайно трудным, если не вообще невозможным, найти в природе такое средство, с помощью которого одинаково доступно было бы и великое, и малое. Что же касается Вашего красноречия, то как подходят к нему слова Корнелия Тацита, сказанные об Августе Цезаре: "Речь Августа была свободной, плавной и истинно достойной первого мужа"[3]. Действительно, если правильно взглянуть на вещи, то всякая слишком отработанная, слишком отделанная или же подражающая какому-то образцу речь, хотя порой она и может быть великолепной, все же всегда несет в себе что-то рабское и недостойное. Ваша же речь поистине царственна, она течет свободно из своего источника и тем не менее, подчиняясь естественному порядку природы, разделяется на ручьи; она всегда легка и блестяща, и, никому не подражая, она сама неподражаема.

   И подобно тому как в Ваших делах, и государственных и личных, добродетель, по-видимому, соперничает с удачей, самые лучшие нравы -- со счастливым правлением, Ваши надежды, в свое время терпеливо и благочестиво сдерживаемые, -- со счастливым и радостным исполнением их, священная верность супружескому союзу -- с благословенным плодом супружества -- прекраснейшим наследником, благочестивое и в высшей степени достойное христианского государя стремление к миру -- с подобным же стремлением соседних властителей, счастливо и единодушно желающих того же самого, точно так же не меньший спор и соперничество возникают и среди самих дарований Вашего ума, если сопоставить то, что дано Вам в изобилии самой природой, с добытыми упорнейшим учением сокровищами громадной эрудиции и со знанием множества искусств. Поистине нелегко было бы найти за всю историю со времени рождения Христа хоть одного государя, которого можно было бы сравнить с Вашим Величеством по разнообразию и глубине познаний в области наук, как человеческих, так и божественных. Кто вспомнит всех королей и императоров, живших за это время, тот согласится со мной. Ведь кажется, что короли совершают нечто великое, даже если они из вторых рук знакомятся с кратким изложением научных достижений, или сами какое-то время весьма поверхностно занимаются наукой, или, наконец, любят и выдвигают образованных людей. Но чтобы король, родившийся королем, черпал знания из подлинных источников науки, мало того, сам был источником ее -- это почти что настоящее чудо. У Вашего же Величества есть еще и то достоинство, что в одной и той же сокровищнице Вашего ума вмещаются как священные тексты, так и светское знание, так что Вы, подобно трижды великому Гермесу, удостоены тройной славы -- могущества государя, просветленности священнослужителя и образованности философа. Таким образом, поскольку Вы намного превосходите остальных правителей славой Вашей учености и эта слава по праву принадлежит одному Вам, то справедливо, если она не только будет вызывать восхищение нынешнего поколения или благодаря свету истории окажется передана потомству, но и будет высечена на каком-то незыблемом сооружении, которое бы указывало на могущество великого государя и в то же время представляло образ государя, столь замечательно ученого.

   Поэтому, возвращаясь к моему замыслу, я считаю, не может быть более достойного приношения, чем трактат, преследующий указанную цель. Содержание его будет состоять из двух частей[4]. В первой части (правда, менее весомой, но которой, однако, ни в коем случае не следует пренебрегать) речь будет идти о выдающейся роли знания и наук во всех областях жизни, а также о заслугах тех, кто с большой энергией и настойчивостью прилагает все силы для их развития. Вторая же часть (главная в сочинении) имеет целью рассмотреть то, что в этой области уже достигнуто к настоящему времени, а также и то, что еще, по нашему мнению, следует сделать. И хотя я не осмелился бы выделить какую-то науку и особо рекомендовать ее Вашему Величеству, однако я надеюсь, что мне удастся, представив на Ваше рассмотрение множество разнообразных предметов, заинтересовать Ваш царственный ум и побудить Вас по великодушию Вашему и мудрости уделить все лучшее из собственных сокровищ Вашей души на развитие и расширение пределов искусств и наук.

   В самом преддверии первой части для того, чтобы расчистить путь и как бы пригласить к молчанию, дабы можно было лучше услышать свидетельства великого значения наук и дабы нам не мешал глухой ропот возражений, я решил с самого начала защитить науки от тех порицаний и пренебрежения, с которыми против них выступает невежество, проявляющееся в разных видах: то в зависти теологов, то в высокомерии политиков, то, наконец, в заблуждениях и ошибках самих ученых. Я слышу, как первые говорят, что знание относится к тем вещам, которые можно допускать только в небольших дозах и осторожно, что чрезмерное стремление к знанию явилось первородным грехом, который привел к падению человека, и что и теперь в нем остается нечто от змея искусителя, так как, продвигаясь вперед, оно ведет к высокомерию. Они говорят, что "знание делает нас надменными" и Соломон считает, что "нет конца сочинительству книг", а длительное чтение -- это "страдание плоти", и в другом месте: "В великой мудрости -- великая печаль", а "кто увеличивает знание, тот увеличивает и страдание"; что св. Павел предостерегал: "Да не дадим обмануть себя бесплодной философией"[5]; что, кроме всего прочего, по опыту известно, что главными еретиками были ученейшие люди, а наиболее просвещенные эпохи были склонны к атеизму, и, наконец, что размышление над вторичными причинами подрывает авторитет первопричины.

   Поэтому для того, чтобы показать ложность этого положения и ошибочность тех оснований, на которых оно строится, достаточно посмотреть на то, что ясно каждому, -- защитники этого положения не понимают, что знание, которое привело к падению человека, не было тем чистым первозданным естественным знанием, благодаря свету которого человек дал имена животным, приведенным к нему в раю, каждому сообразно его природе, а тем высокомерным стремлением к познанию добра и зла, с помощью которого он хотел изгнать Бога и сам установить себе законы. И уж конечно, наука не обладает такой силой (как бы велика ни была сила ее), которая могла бы наполнить дух человеческий высокомерием, ибо ничто, кроме самого Бога и созерцания Бога, не может наполнить дух и расширить его. Поэтому Соломон, говоря о двух главных чувствах, воспринимающих мир (зрении и слухе) , заявляет: "Глаз не насыщается виденным, ухо -- слышанным"[6], ибо, если нет наполнения, содержащее больше содержимого. Так же определяет он и само знание, и человеческий разум (для которого чувства служат как бы разведчиками) в тех словах, которыми он заключает свой календарь и ежедневные наставления (ephemerides), указывая время для каждой вещи: "Бог создал все так, что каждая вещь является прекрасной в свое время, и этот самый мир он вложил также в сердце людей, однако человек не может раскрыть от начала и до конца содеянное Богом"[7]. Этими словами он довольно ясно дает понять, что Бог создал человеческий ум подобным зеркалу, способным отразить всю Вселенную, столь же жаждущим охватить этот мир, как глаз жаждет света, и не только желающим воспринять все разнообразие и чередование времен, но и стремящимся к всестороннему рассмотрению и исследованию неизменных и нерушимых законов и установлений природы. И хотя, по-видимому, он дает понять, что этот высший порядок природы (который он называет "деяние, творимое Богом от начала и до конца") не может быть познан человеком, это отнюдь не умаляет способностей человеческого познания, но скорее должно быть отнесено за счет тех препятствий, которые встречаются на пути науки, таких, как краткость человеческой жизни, противоречия и споры научных школ, неверный и ненадежный способ обучения и множество других трудностей, вытекающих из свойств человеческой природы и подстерегающих человеческий род. Ведь в другом месте он достаточно ясно доказывает, что ни одна часть Вселенной не является недоступной для человеческого познания, говоря, что "дух человека подобен божественному светочу", с помощью которого он исследует сокровенные тайны природы. Поэтому если столь велики человеческие возможности (captus), то совершенно очевидно, что количественная сторона знания, как бы велика она ни была, не грозит нам никакой опасностью заносчивости или высокомерия. Такая опасность подстерегает нас только со стороны качественной, ибо как бы мало и незначительно ни было само знание, но если оно существует без своего противоядия, то содержит в себе нечто опасное и зловредное, в изобилии несущее в себе признаки высокомерия. Таким противоядием или "благовонием", примесь которого сдерживает неумеренные претензии знания и делает его в высшей степени полезным, является благочестие (charitas), на что указывает и апостол, продолжая уже приведенные выше слова: "Знание делает надменным, благочестие же созидает". Созвучны с этим и другие его слова: "Если бы я говорил на всех языках, ангельских и людских, а благочестием не обладал, то я был бы подобен звонкой меди или звенящему кимвалу"[8]. Дело не в том, что говорить на языках ангелов и людей -- вещь сама по себе незначительная, а в том, что если такое знание лишено благочестия и не направлено на достижение общего всему человечеству блага, то оно скорее породит пустое тщеславие, чем принесет серьезный, полезный плод. Что же касается мнения Соломона относительно вреда сочинения и чтения книг и тех душевных мучений, которые приносит знание, а также предостережения апостола Павла "не дать себя обольстить пустой философией", то, если правильно истолковать эти места, они великолепно смогут показать истинные пределы, поставленные человеческому знанию, которые, однако, дают ему полную возможность без всякого ограничения охватить целиком всю природу. Таких пределов существует три. Во-первых, мы не должны видеть счастье только в науке и забывать о том, что мы смертны. Во-вторых, мы должны использовать наше знание так, чтобы оно рождало не беспокойство, а спокойствие души. В-третьих, не нужно считать, что мы можем с помощью созерцания и размышления над природой проникнуть в божественные тайны. Относительно первого ограничения прекрасно сказано у Соломона в другом месте той же книги. Он говорит: "Я достаточно хорошо понимаю, что мудрость настолько же отлична от глупости, насколько свет отличен от тьмы. У мудрого есть глаза, глупец же блуждает во тьме, но я знаю и то, что смерть неизбежна и для того, и для другого"[9]. Что касается второго ограничения, то хорошо известно, что никакое душевное беспокойство или волнение не возникает из самого знания, а является лишь результатом привходящих обстоятельств. Ведь всякое знание и удивление (которое является зерном знания) сами по себе доставляют удовольствие. Когда же из них делаются выводы, которые, если их неправильно применить к нашей практике, рождают либо бессильный страх, либо безудержную страсть, тогда и возникает то страдание и смятение духа, о котором мы здесь говорим, и тогда знание уже не является больше "сухим светом" (по выражению знаменитого Гераклита Темного, который говорит: "Сухой свет -- лучшая душа")[10], но становится "влажным светом", истощенным "влагой аффектов". Третье ограничение требует несколько более тщательного рассмотрения, и его не следует касаться наспех. Ведь если кто-нибудь надеется получить в результате созерцания чувственных, материальных вещей достаточно света для того, чтобы с его помощью проникнуть в божественную природу и волю, то, конечно же, такой человек "окажется в плену у пустой философии". Дело в том, что созерцание творений дает знание, поскольку оно касается самих этих творений, но по отношению к Богу оно может порождать лишь восхищение, которое подобно незаконченному знанию. По этому поводу прекрасно сказал один платоник: "Человеческие чувства подобны солнцу, которое хотя и освещает земной шар, однако скрывает от нас небесный свод и звезды"[1][1], т. е. чувства раскрывают нам природные явления, божественные же скрывают. Отсюда порой случается так, что некоторые из ученых впадают в ересь, пытаясь на крыльях, скрепленных воском чувственных восприятий, взлететь к божественной мудрости. Тем же, кто заявляет, что излишнее знание склоняет разум к атеизму, незнание же вторичных причин способствует рождению благоговения перед первопричиной, я бы с удовольствием задал знаменитый вопрос Иова: "Следует ли лгать во имя Бога и подобает ли обманывать ради него, чтобы угодить ему?"[1][2] Ведь совершенно ясно, что Бог всегда все совершает в природе только через вторичные причины, а если бы кто-нибудь был склонен думать иначе, то это было бы чистейшей клеветой на милость божью и означало бы приносить источнику истины оскверненную ложью жертву. Более того, совершенно определенно доказано и подтверждено опытом, что легкие глотки философии толкают порой к атеизму, более же глубокие возвращают к религии. Ибо на пороге философии, когда человеческому разуму являются лишь вторичные причины как наиболее доступные чувственному восприятию, а сам разум погружается в их изучение и останавливается на них, может незаметно подкрасться забвение первопричины, если же кто-нибудь пойдет дальше и будет наблюдать зависимость причин, их последовательность и связь между собой, а также деяния Провидения, тот легко поймет, что, говоря словами поэтов -- творцов мифов, самое первое кольцо в цепи природы приковано к трону самого Юпитера[1][3]. Короче говоря, пусть никто, стремясь к славе неверно понятых здравомыслия и умеренности, не считает, что можно весьма преуспеть в книгах как божественного, так и светского содержания с помощью теологии либо философии; напротив, пусть люди дерзают и смело стремятся в бесконечную даль и достигают успеха в той и другой областях, лишь бы это знание порождало благочестие, а не высокомерие, служило для пользы, а не для хвастовства; и еще: пусть неразумно не смешивают и не путают они два различных учения -- теологию и философию и их источники (latices).

   Обратимся теперь к тем возражениям, которые выдвигают против науки политические деятели. Они сводятся к следующему: "Искусства изнеживают людей, делают их неспособными к военному делу и безразличными к воинской славе", они также оказывают вредное влияние и в области политики: одни в результате чтения различных книг становятся слишком любопытными, другие, пытаясь следовать строгим правилам, -- слишком упрямыми, третьи, стремясь подражать великим примерам, -- слишком надменными, четвертые -- слишком экстравагантными в силу необычности или недостижимости избираемых примеров. И вообще науки вредны уже по одному тому, что отвлекают людей от политических и общественных дел, вселяя в них жажду покоя и уединения; кроме того, в делах государственных науки и искусства приводят к ослаблению порядка, гражданской дисциплины; ведь каждый скорее склонен к спорам и рассуждениям, чем к повиновению. Поэтому Катон Цензор[14], один из мудрейших людей, когда римская молодежь отовсюду стекалась к приехавшему в Рим в качестве посла философу Карнеаду, увлеченная сладостью и величием его красноречия, предложил на заседании сената сразу же выслать Карнеада из города, как только тот выполнит свое поручение, дабы он не испортил, не совратил граждан и не побудил их изменить обычаям и нравам отцов. Это же самое заставило Вергилия (всегда ставившего славу родины выше своих симпатий) отделить политические искусства от художественных, предоставив первые римлянам и оставив вторые грекам, о чем он говорит в своих знаменитых стихах:

   Ты же народами править властительно, римлянин, помни

   Се -- твои будут искусства[15].

   Мы знаем также, что Анит, обвинитель Сократа, поставил ему в вину то, что он силою своих рассуждений в беседах на разные темы подрывал у молодежи авторитет предков, законов и обычаев и уважение к ним и распространял гибельное и опасное искусство, с помощью которого любой худшее делал лучшим и силой красноречия разрушал саму истину.

   Однако все эти, да и другие такого же сорта обвинения скорее основываются на мнимой убедительности, чем отражают истину. Ведь опыт свидетельствует о том, что одни и те же люди, равно как и одни и те же эпохи, могли прославиться как в военном деле, так и в науках и искусствах. Что касается людей, то здесь примером могут служить два знаменитых полководца, Александр Великий и диктатор Юлий Цезарь, первый -- ученик Аристотеля в философии, второй -- соперник Цицерона в красноречии. Ну а если кто-нибудь предпочитает увидеть людей образованных, ставших знаменитыми полководцами, а не полководцев, отличавшихся своей замечательной ученостью, то мы можем назвать фиванца Эпаминонда или афинянина Ксенофонта, из которых один первым сокрушил могущество спартанцев, другой же первым проложил путь к низвержению персидской монархии. Но это, если можно так сказать, супружество оружия и наук становится более очевидным, если речь идет о целых эпохах, поскольку век всегда значительнее отдельного человека. Ведь у египтян, ассирийцев, персов, греков и римлян те самые эпохи, которые прославились военными деяниями, не в меньшей степени были знамениты и благодаря наукам; так что в одно и то же время жили и величайшие писатели и философы, и знаменитые вожди и полководцы. Да иначе ведь и быть не может, ибо как в самом человеке телесные и духовные силы зреют почти одновременно (если не считать того, что иногда физическое развитие несколько опережает духовное), так и в государствах военная и научная слава (из которых первая зависит от тела, а вторая от духа) или существуют одновременно, или близко следуют одна за другой.

   И конечно, нет ничего менее убедительного, чем утверждение, будто образование скорее мешает политикам, чем помогает. Мы все признаем весьма неосмотрительным вверять заботу о здоровье своего тела знахарям, которые обычно расхваливают небольшое число средств, представляющихся им пригодными на все случаи жизни, хотя они не знают ни причин болезней, ни особенностей больного, ни опасных симптомов, ни правильного способа лечения. В равной мере мы считаем, что неверно поступают те, кто для ведения судебных дел и тяжб приглашает стряпчих, имеющих известные практические навыки, но неопытных в теории юриспруденции. Ведь их легко заставить умолкнуть, как только речь зайдет о чем-то новом, что выходит за пределы их привычной практики. И точно так же в высшей степени опасно, да иначе и быть не может, доверять руководство государственными делами необразованным людям. И наоборот, вряд ли можно привести пример неудачного управления государством, во главе которого стояли люди образованные. И хотя политики любят унижать образованных людей, именуя их педантами, однако история, "наставница истины", неоднократно доказывала, что несовершеннолетние правители, несмотря на свой возраст, далеко превосходят взрослых как раз по той самой причине, на которую особенно нападают политики, а именно потому, что государство в это время управляется воспитателями монарха. Кто не знает, что в течение знаменитого Неронова пятилетия бремя правления лежало на воспитателе Сенеке. Да и Гордиан Младший[16] обязан славой десятилетнего правления воспитателю Миситею. Не менее счастливым было правление и Александра Севера[17], пока тот оставался несовершеннолетним и когда всем управляли женщины, но по совету воспитателей. Обратимся теперь к правлению пап, и в частности Пия V и Сикста V, живших уже в наше время и происходивших из монашеских орденов, известных своей неискушенностью в делах практических, и мы обнаружим, что деяния таких пап обычно намного замечательнее, чем деяния тех, кто достиг папского престола, занимаясь гражданскими делами и проводя жизнь при дворах правителей. Ведь хотя те, кто посвятил всю свою жизнь занятиям наукой, менее ловки и искусны в практической деятельности и не умеют воспользоваться удобным случаем и приспособиться к обстоятельствам, т. е. быть теми, кого итальянцы называют ragioni di stato[18] (само имя которых ненавидел Пий V, говоря, что оно поистине придумано дурными людьми в противовес религии и нравственным добродетелям ), однако эти недостатки с избытком компенсируются тем, что эти люди легко и свободно идут по спокойному, ясному пути религии, справедливости, честности и нравственной добродетели, а тот, кто твердо идет по этому пути, не нуждается ни в каких других средствах, точно так же как здоровое тело не нуждается в лечении. Кроме того, ведь жизнеописание одного человека не может дать достаточного числа примеров того, как правильно жить даже одному человеку. И как иногда случается, что внук и правнук больше походят на деда или прадеда, чем на отца, точно так же нередко современное положение дел бывает более похоже на то, что было в древности, чем на то, что случилось в недавнем прошлом. Наконец, талант одного человека настолько же уступает всей совокупности знаний, насколько богатства одного человека -- государственной казне.

   Но если даже признать, что все эти вредные последствия и трудности, которые политики вменяют в вину образованию, соответствуют в чем-то действительности, все же сразу следует напомнить, что образование в каждом из этих случаев приносит больше пользы, чем вреда. Допустим, что образование каким-то образом делает человека нерешительным, создает для него сложности, но оно по крайней мере совершенно ясно указывает, как разрешить эти сомнения, до каких пор следует рассуждать и когда, наконец, решать. Более того, оно указывает, каким образом можно благополучно отложить решение трудных вопросов. Допустим также, что науки делают людей более упрямыми и несговорчивыми, но ведь в то же время они показывают, какие положения строятся на доказательствах, а какие на догадках, и в равной мере учат делать различения и исключения, как и твердо придерживаться канонов и принципов. Допустим, далее, что они вводят в заблуждение и сбивают с толку необычностью или недостижимостью своих примеров, не знаю, но мне достаточно хорошо известно, что науки раскрывают значение обстоятельств, помогают понять ошибки в сравнениях и учат осторожности в применении последних, так что в целом они скорее исправляют людей, чем портят. И всего этого науки достигают благодаря великой сило и разнообразию примеров. Пусть кто-нибудь задумается над заблуждениями Клемента VII, столь подробно описанными Гвиччардини[19], который был по существу его домочадцем, или над колебаниями Цицерона, о которых совершенно ясно свидетельствуют его собственные письма к Аттику, и он будет стараться вообще избегать непоследовательности и частых изменений принятых решений. Пусть взглянет на ошибки Фокиона, и он станет бояться упрямства; пусть прочтет миф об Иксионе[20], и он откажется от чрезмерных надежд и всяких несбыточных и призрачных мечтаний. Пусть всмотрится в пример Катона Младшего[21], и он никогда не переселится к антиподам и не будет идти наперекор своему веку.

   Те же, кто считает, что науки сродни безделью и переполняют душу сладостью покоя и уединения, совершат чудо, если сумеют доказать, что сила, заставляющая разум беспрерывно действовать, покровительствует безделью; напротив, можно с полным основанием утверждать, что из всех людей только ученые любят труд ради него самого. Ведь те, кто любит дела и труды ради приносимой ими выгоды, подобны наемным рабочим, любящим работу ради той оплаты, которую они получают за нее. Другие же обращаются к практической деятельности ради почестей, ибо, занимаясь какими-то делами, находятся на виду у людей и таким образом могут ублажать свое самолюбие, которое в ином случае осталось бы неудовлетворенным. Иные делают это ради преимуществ богатства и власти, дающих им возможность вознаградить друзей и отомстить своим врагам. Иные -- для того, чтобы иметь известную возможность заниматься тем, что им особенно нравится, и таким образом чаще доставлять себе удовольствие. Наконец, иные -- для того, чтобы достичь каких-то других своих целей. Так что, подобно честолюбцам, о которых обычно говорят, что их храбрость -- в глазах смотрящих, вся деятельность и энергия этих людей, по-видимому, направлены только на то, чтобы снискать похвалу других или доставить наслаждение самим себе. Одни только ученые получают удовольствие от трудов и научных занятий, как от действий, согласных с природой и не менее полезных для ума, чем физические упражнения для тела, думая о самом деле, а не о той выгоде, которую оно может принести, так что из всех людей они самые неутомимые, если только дело таково, что захватывает и увлекает их ум. Ну а то, что иной раз находятся некоторые весьма начитанные, но неспособные к практической деятельности люди, то ведь дело здесь вовсе не в самих науках, а в каком-то бессилии и слабости тела и души. На таких указывает Сенека, говоря: "Некоторые до такой степени привыкли к тени, что боятся всего, что находится на свету"[22]. Может, конечно, случиться, что такого рода люди, сознавая себя талантливыми, посвятят себя науке, но само по себе образование отнюдь не формирует и не создает такие характеры. Если же кто-то тем не менее упорно придерживается мнения, что науки отнимают слишком много времени, которое можно было бы в ином случае употребить более разумно, то я утверждаю, что нет ни одного столь занятого человека -- если это только не совершенно бездарный в деловом отношении или неприлично жадный, без разбору хватающийся за любое дело человек, -- который не имел бы определенных промежутков отдыха от своих дел, чтобы восстановить силы для работы. Остается, следовательно, спросить, для чего и каким образом следует использовать эти оставшиеся часы -- для занятий науками или для наслаждений, чему подчинить это время -- духовным или чувственным устремлениям? Правильно ответил Демосфен Эсхину, человеку, всегда предававшемуся чувственным наслаждениям, на упрек в том, что "его речи пахнут масляной лампой": "Но, -- сказал он, -- есть большая разница между тем, что делаю я и что делаешь ты при свете лампы" ^. Поэтому ни в коем случае не следует опасаться, что занятия наукой мешают практической деятельности; наоборот, они удерживают ум от безделья и стремления к удовольствиям, которые в противном случае незаметно охватывают его к ущербу и делам, и науке. Далее, утверждение, будто наука подрывает уважение к законам и власти, есть чистейшая клевета, выдуманная для того, чтобы безосновательно обвинить науку. Ибо тот, кто предпочитает слепое повиновение сознательному выполнению долга, подобен тому, кто станет утверждать, что слепой, идущий на ощупь, ходит увереннее, чем зрячий при ясном свете. Более того, не может быть сомнения, что искусства смягчают нравы, делают людей более деликатными, уступчивыми, как бы подобными воску, и способными повиноваться приказам властей; напротив, невежество делает их упрямыми, неуступчивыми, мятежными, о чем весьма ясно свидетельствует история, ибо эпохи, особенно необразованные, некультурные, варварские, изобилуют мятежами, восстаниями, переворотами.

   Относительно же мнения Катона Цензора достаточно сказать, что он полностью искупил свою вину за поношения, которым он подвергал образование, тем, что на восьмом десятке лет с увлечением, как мальчик, стал изучать греческий язык; отсюда ясно, что его первоначальное суждение о греческой литературе вытекало скорее из его напускной суровости, чем из глубокого внутреннего убеждения. Что же касается стихов Вергилия, то, хотя ему было угодно оскорбить весь мир, приписывая римлянам искусство повелевать, а прочие искусства, как более простые, оставляя другим народам, все же и здесь совершенно очевидно, что римляне никогда не достигали вершины власти, не достигая одновременно и вершин искусств. Ведь современниками двух первых Цезарей, мужей, обладавших огромным опытом управления государством, были самый выдающийся поэт, тот самый знаменитый Вергилий Марон, самый выдающийся историк Тит Ливий, самый выдающийся знаток древностей Марк Варрон, самый выдающийся, или близко к тому, оратор Марк Цицерон -- и каждый из них, как всем известно, был первым в своем роде занятий. И наконец, по поводу обвинения Сократа я скажу только следующее: вспомним о том времени, когда оно было выдвинуто, -- ведь это было в эпоху Тридцати тиранов, самых жестоких, самых преступных, самых недостойных власти людей; когда же прошло это время и обстоятельства изменились, тот же Сократ (являвшийся в их глазах преступником) был причислен к героям, и потомки осыпают его всеми божескими и человеческими почестями, а его рассуждения, ранее считавшиеся развращающими нравы, у всех последующих поколений снискали славу лучшего лекарства против развращения ума и нравов. И этого, пожалуй, достаточно для того, чтобы ответить политикам, которые с высокомерной жестокостью и фальшивой суровостью осмеливаются клеветать на науку. Впрочем, для нашего времени (не знаю, дойдут ли труды мои до потомства) это опровержение представляется не таким уж необходимым, ибо попечение и благоволение двух образованнейших правителей, королевы Елизаветы и Вашего Величества, подобных Кастору и Поллуксу, двум сверкающим звездам[24], пробудили у нас в Британии великую любовь и уважение к наукам.

   Теперь мы переходим к третьему роду упреков наукам, которые на этот раз обязаны самим же ученым и обычно производят более глубокое по сравнению с остальными впечатление. Эти упреки проистекают либо от положения, либо от особенностей характера, либо от природы занятий самих ученых. Из этих обстоятельств первое не зависит от воли самих ученых, второе не имеет отношения к сущности дела и только третье, собственно, как мне кажется, требует рассмотрения. Но так как речь должна пойти не столько об истинной ценности вещей, сколько о том, что думает о них толпа, то не будет лишним сказать несколько слов и о первых двух обстоятельствах.

   Итак, попытки преуменьшить значение наук и как бы развенчать их, вызванные положением ученых, обусловлены или бедностью и нуждой этих людей, или незаметным и уединенным образом их жизни, или недостаточно почетным объектом их научных занятий.

   Что касается бедности (а довольно часто случается, что ученые люди бывают неимущи и большей частью незнатного происхождения и не умеют так быстро разбогатеть, как это происходит с тем, кто единственной целью в жизни делает наживу), то было бы разумным поручить здесь произнести похвалу бедности нищенствующим братьям (да простят мне они это), роль которых весьма высоко оценивал Макиавелли, говоря: "Уже давно было бы покончено с господством священников, если бы уважение к монахам не возмещало бы роскошества и излишества епископов"[2][5]. В равной мере можно сказать, что богатство и великолепие жизни правителей и знати уже давно могли бы выродиться в варварство и грязный разврат, если бы не эти самые бедняки-ученые, которым правители обязаны развитием культуры и нравственности в жизни. Однако, оставив в стороне все эти похвалы, стоит все же отметить, сколь священной и почитаемой в течение ряда веков считалась у римлян бедность, а это государство отнюдь не увлекалось парадоксами. Ведь Тит Ливий говорит следующее: "Или меня вводит в заблуждения любовь к предпринятому мною делу, или же никогда не существовало ни одного более великого, более уважаемого, более обильного добрыми примерами государства, в которое бы так поздно проникли жадность я роскошь и где бы так долго сохранялось столь великое уважение к бедности и бережливости"[26]. Да и после того, как Рим пришел в упадок, мы читаем, например, что, когда диктатор Цезарь высказал намерение восстановить гибнущую республику, кто-то из его друзей заметил: мол, ничто не будет более полезным для его начинания, чем уничтожить любым путем уважение к богатству. "Действительно, -- говорил он, -- и эти, и все прочие бедствия исчезнут вместе с почитанием богатства, если ни выборные должности, ни все остальное, к чему обычно стремятся люди, не будут доставаться за деньги"[27]. Наконец, подобно тому как верно сказано, что "румянец -- это цвет добродетели", хотя иногда он и свидетельствует о вине, можно с полным правом сказать, что бедность -- это судьба добродетели, хотя иной раз она и является результатом роскоши и беспечности. И как верно изречение Соломона: "Кто спешит к богатству, тот не останется честным" -- и его наставление: "Купи истину и не продавай ее, равно как знание и мудрость!"[28] Этими словами он как бы утверждает, что богатства следует тратить для того, чтобы приобрести знания, а не употреблять знания на то, чтобы приобрести богатства.

   Что же следует сказать об уединенной и незаметной жизни, которую ставят в упрек ученым? Только то, что покой и уединение (но без праздности и роскоши) лучше городской суеты и занятости благодаря той безмятежности духа, свободе, достоинству или по крайней мере отсутствию недостойных дел, которые они приносят, -- все это тема настолько избитая и всеми повторяемая, что никто не может уже говорить о ней неудачно; ведь, выражая таким образом убеждение всех людей, он вполне заслуживает их всеобщее одобрение и согласие. Я хочу только добавить, что ученые, живущие в государстве уединенно и старательно избегающие быть на виду у людей, подобны изображениям Кассия и Брута, о которых Тацит, говоря о том, что их не несли на похоронах Юнии, хотя здесь же было множество других изображений, замечает: "Они ярко сияли уже от одного того, что их не было видно"[29].

   Из-за того, что деятельность ученых считается неважной и незначительной, им поручается воспитание детей и юношества, а невнимание, с которым относятся к этому возрасту, распространяется тем самым и на самих учителей. Но сколь несправедливо это принижение ученых. если только смотреть не с точки зрения толпы, а трезво оценив существо дела, можно понять хотя бы из того, что все стремятся скорее наполнить новый, а не старый сосуд и больше озабочены тем, в какую землю посадить молодое, а не взрослое растение. Отсюда ясно, что прежде всего следует заботиться о начале всякого дела. Если угодно, можно сослаться на слова раввинов: "Юноши ваши узрят видения, а старики будут видеть сны"[30]. Из этого текста делают вывод, что молодость -- это возраст, заслуживающий большего уважения; действительно, насколько яснее откровение осуществляется в видениях, чем в снах. Особенно же важно отметить, что, хотя воспитатели, подобно обезьянам у тиранов, служат как бы для насмешек и уже давно никто не заботится об их надлежащем подборе, все же с глубокой древности, с самых лучших и самых мудрых веков существует недовольство тем, что государства слишком заботятся о законах, к воспитанию же граждан относятся небрежно. Эта важнейшая часть древней науки вновь возродилась некоторое время тому назад в коллегиях иезуитов, и, когда я вижу, с каким упорством и тонкостью они занимаются как обучением, так и нравственным воспитанием, мне вспоминаются знаменитые слова Агесилая о Фарнабазе: "Ты так великолепен, если бы ты был наш!"[31] Впрочем, об упреках и возражениях, связанных с положением и судьбой ученых, сказано достаточно.

   Что же касается особенностей характера и нравов ученых, то это вопрос скорее личности ученого, а не его занятий. Вне всякого сомнения, среди ученых бывают как хорошие, так и плохие люди, совершенно так же, впрочем, как и во всех других слоях и группах общества, и это вовсе не означает неправильности утверждения (а именно это говорят порой), что "занятия сказываются на характере"[32] и что образование, если оно только не оказывается достоянием уж очень плохих людей, исправляет природу человека и улучшает ее.

   Однако, тщательно и беспристрастно оценивая положение, я не могу увидеть ни одного недостатка в науке, вытекающего из нравов образованных людей, если они действительно образованы, если только не ставить им в упрек (в чем обвиняют Демосфена, Цицерона, Катона Младшего, Сенеку и многих других) то, что, поскольку обычно времена, о которых читают, лучше тех, в которые живут, а примеры, которым учат, лучше того, что совершается в действительности, они слишком часто стараются моральную испорченность исправить примерами нравственности наставников и моральности их учений, а древние строгие нравы внушить развращенным эпохам (к чему, однако, вполне может привести и собственный опыт). Солон же на вопрос о том, дал ли он своим согражданам самые лучшие законы, ответил: "Самые лучшие из тех, которые они сами захотели получить"[33]. А Платон, видя, что нравы его сограждан хуже, чем он мог это снести, отказался от всех общественных дел, говоря: "С родиной нужно обращаться так же, как с родителями, т. е. уговаривать, а не подвергать насилию, упрашивать, а не ругать"[34]. Этого же самого опасается тот, кто советует Цезарю "не призывать вернуться к древним учреждениям, над которыми уже давно смеется развращенный век". И Цицерон упрекает в такой же ошибке Катона Младшего в письме к Аттику: "У Катона прекрасный образ мыслей, но он иногда приносит вред государству, он говорит так, будто живет в республике Платона, а не среди этих подонков Ромула"[35]. Тот же самый Цицерон старается смягчить в своем толковании слишком суровые требования и предписания философов: "Сами эти наставники и учителя, как мне кажется, продвинули пределы обязанностей несколько дальше, чем требует сама природа, ибо хотя в мыслях мы способны достичь крайнего предела, однако останавливаемся там, где следует"[36]. Но и он мог сказать: "Я сам менее значителен, чем мои предписания"[37], так как он споткнулся о тот же камень, хотя и не так сильно.

   Другой недостаток такого же рода, который, быть может в какой-то мере заслуженно, ставится в упрек ученым людям, состоит в том, что они собственные интересы и собственную безопасность приносят в жертву интересам и чести своей родины или своих государей. Ведь именно об этом говорил Демосфен афинянам: "Если вы всерьез поразмыслите, то поймете, что советы мои не таковы, чтобы я благодаря им возвысился среди вас, а вы сами стали предметом насмешек для греков; наоборот, весьма часто они самому мне грозят опасностью, для вас же всегда полезно использовать их"[38]. Точно так же Сенека уже после знаменитого пятилетнего правления, принесшего вечную славу ученым наставникам, не переставал честно и бесстрашно давать советы своему господину, уже запятнанному всеми пороками и преступлениями, несмотря на ту опасность, которая ему грозила и в конце концов привела его к гибели[39]. Да иначе и не может быть: ведь наука вооружает человеческий ум истинным пониманием собственной непрочности, неустойчивости и изменчивости счастья, достоинства души и значения собственных обязанностей, а то, кто помнит обо всем этом, ни в коем случае не дадут себя убедить в том, что увеличение собственного благополучия может считаться превыше всех благ. Поэтому они и живут таким образом, как будто собираются давать отчет сначала перед Богом, а затем уже перед своими господами, т. е. либо перед государями, либо перед государствами, следуя принципу "я принес тебе пользу", а не принципу "я принес себе пользу". А в большинстве своем политические деятели, не воспитанные в духе учения об обязанностях и всеобщем благе, все измеряют собственными интересами, считая себя центром мира, как будто все линии должны сходиться к ним самим и их судьбам, и вовсе не заботятся о корабле государства, даже если его застигла буря, лишь бы им самим удалось спастись на лодке собственного преуспевания и выгоды. Наоборот, тот, кому известны значение обязанностей и границы себялюбия, будет исполнять свои обязанности, свой долг и не покинет своего поста, хотя бы это и грозило его жизни. Ну а если ученым иной раз удается остаться невредимыми во время смут и переворотов в государстве, то это нужно отнести не на счет всяческих их ухищрений и изворотливости, а на счет того уважения, которое честность вызывает даже у врагов. Впрочем, что касается твердости веры и уважения к соблюдению долга, которые воспитывает в ученых образование, то, как бы порой судьба ни бичевала их и как бы их ни осуждали на основании своих неразумных принципов политические деятели, они тем не менее вызывают явное одобрение, так что здесь нет никакой необходимости в подробной защитительной речи.

   Другой недостаток, свойственный ученым, который, пожалуй, легче извинить, чем отрицать, состоит в том, что они, как правило, с трудом приспосабливаются и сходятся с теми людьми, с которыми им приходится иметь дело или жить. Этот недостаток возникает по двум причинам. Первая причина -- сама возвышенность их духа, из-за которой им очень трудно снизойти до отдельного человека (даже заметить его). Ведь это слова любящего, а не мудреца: "Каждый из нас друг для друга достаточно интересное зрелище"[40]. Но я все же не отрицаю, что тот, кто не может одинаково хорошо сужать или расширять свои духовные интересы, подобно тому как можно сужать или расширять зрачок глаза, лишен весьма важной способности, необходимой для практической жизни. Вторая же причина -- это их честность и простота, что, однако, доказывает в них не столько недостаток способности суждения, сколько избирательность этой способности. Ведь истинные и правомерные пределы внимания к другому человеку не простираются дальше, чем это необходимо для того, чтобы познать его характер, с тем, чтобы можно было обращаться с ним, не оскорбляя этим обращением, помогать ему советом, если нужно, и в то же время во всем обезопасить самих себя; но копаться в чужих переживаниях для того, чтобы потом оказывать на человека давление и заставлять его подчиняться чужой воле, -- это свойственно людям не очень-то честным, но, напротив, хитрым и двоедушным; и если в дружеских отношениях это позорно, то по отношению к правителям это означало бы также и нарушение долга. Действительно, восточный обычай, по которому считается недопустимым смотреть на царей, хотя внешне и представляется варварским, однако по существу своему очень верен: ведь не подобает подданным с любопытством пытаться проникнуть в мысли своих правителей, которые следуют неисповедимым заповедям Священного писания.

   Остается еще один недостаток, весьма часто приписываемый ученым людям, и им я закончу рассмотрение этого вопроса. Речь идет о том, что ученые не всегда заботятся о соблюдении приличий в вещах, по существу незначительных и внешних (выражение лица, жесты, походка, манера разговаривать и т. п.). А на основании этих мелких и несущественных недостатков невежественные люди делают заключение о всей деятельности ученых, затрагивающей вещи гораздо более важные и серьезные. Но подобного рода суждение глубоко ошибочно. Более того, таким людям полезно напомнить относящиеся к ним слова Фемистокла, который, когда его попросили сыграть на лире и спеть что-нибудь, ответил хотя и весьма высокомерно, но в высшей степени удачно: "Я хотя и не умею играть на лире, но достаточно хорошо знаю, как маленький город превратить в великое государство"[4][1]. И вне всякого сомнения, существует много людей, прекрасно владеющих наукой политики, которые, однако же, в повседневной жизни и в частных взаимоотношениях более неопытны, чем кто-либо другой. Вообще всем тем, кто порицает ученых с этой точки зрения, следует напомнить о той похвале, которой удостаивает Платон своего учителя Сократа, по его словам весьма напоминающего баночки торговцев лекарствами, на которых снаружи нарисованы обезьяны, совы, сатиры, внутри же содержатся драгоценные жидкости и великолепные лекарства, иными словами, он заявляет, что в нем, в его внешности есть некоторые несерьезные и даже уродливые черты, которые и бросаются прежде всего в глаза толпе и служат предметом сплетен, но глубины его духа заключают в себе величайшие способности и добродетели[42]. Итак, о нравах ученых сказано вполне достаточно.

   Между тем хочется напомнить о том, что мы вовсе не стремимся брать под защиту некоторые недостойные и грязные обычаи ученых, которыми они позорят и бесчестят и самих себя, и науку: я имею в виду обычаи, которые были присущи римским философам позднего периода, жившим в семьях богатых римлян, питавшимся с их стола и с полным основанием называемым бородатыми паразитами. Такого рода философа великолепно изобразил Лукиан: знатная матрона пожелала, чтобы этот философ возил в коляске ее мальтийского щенка, и, так как он делал это очень старательно, но не очень достойно (indecenter), мальчик со смехом сказал: "Боюсь как бы наш философ из стоика не превратился в киника"[43]. Но прежде всего ничто не наносит такого вреда достоинству науки, как грубая и отвратительная лесть, на службу которой весьма многие, и не только люди невежественные и неученые, поставили свои перья и таланты, превращая, как говорит Дю Бартас[44], "Гекубу в Елену, Фаустину в Лукрецию". Мне также не очень нравится принятый теперь обычай посвящать книги какому-нибудь покровителю, ибо книги, особенно те из них, которые достойны этого имени, должны считать себя в услужении лишь у истины и разума. Значительно лучше поступали древние, которые обычно посвящали свои сочинения только друзьям и сверстникам или даже ставили на них имена этих друзей; ну а если иной раз и посвящали свой труд царям и знатным людям, то это делалось только тогда, когда содержание книги было близко этому лицу. Впрочем, этот обычай и подобные ему заслуживают скорее порицания, чем защиты.

   Я не хочу здесь ставить в вину ученым, что они иной раз обращаются к людям могущественным и знатным. Ведь Диоген, отвечая на насмешливый вопрос какого-то человека: "Почему философы идут за богатыми, а не богатые за философами?", правильно и не без язвительности сказал: "Это происходит потому, что философы хорошо знают, в чем они нуждаются, богатые же этого не знают"[45]. Близок к этому известный рассказ об Аристиппе. Дионисий не пожелал выслушать его, когда тот обратился к нему с какой-то просьбой, тогда Аристипп распростерся у его ног, как это делают перед богами в храмах. Дионисий, на этот раз выслушав его, удовлетворил его просьбу. Позднее некий защитник достоинства философии стал порицать Аристиппа за то, что он, бросившись в ноги тирану ради столь малого дела, оскорбил тем самым философию. Аристипп возразил ему, что "это не его вина, а Дионисия, ибо у того уши расположены на ногах"[46]. Не следует считать малодушным и того мудреца, который в каком-то споре с цезарем Адрианом дал себя победить, оправдываясь тем, что "справедливо уступить тому, кто командует тридцатью легионами". Поэтому не следует осуждать ученых, которые, когда требуют обстоятельства, готовы поступиться в чем-то своим достоинством, подчиняясь велению необходимости или случая. И хотя это с первого взгляда может показаться низким и достойным раба, однако если правильнее оценить вещи, то придется признать, что ученые уступили здесь не людям, а самому времени.

   Перейдем теперь к тем ошибкам и ненужным рассуждениям, которые встречаются в самих исследованиях ученых. Именно это прежде всего и относится, собственно, к нашему изложению. Мы здесь вовсе не собираемся защищать сами эти заблуждения, но хотим только, рассмотрев их тщательно, выделить то, что является здравым и твердым, и защитить это от клеветы. Ведь известно, что люди завистливые всегда стараются, увидя какую-то ошибку, очернить вместе с этим и все то, что является правильным и обоснованным. Именно таким образом язычники в ранний период истории церкви всегда приписывали христианам всяческие недостатки и ереси. Я не собираюсь также рассматривать более или менее тщательно те заблуждения и препятствия на пути развития науки, которые касаются существа сложных научных проблем и недоступны пониманию толпы, но хочу упомянуть лишь о тех заблуждениях, которые всем известны или по крайней мере доступны всеобщему пониманию.

   Исходя из этого, я хочу разделить на три категории все то бесполезное и ненужное в науке, что главным образом и дает повод для нападок на нее. Мы называем бесполезным то, что является либо ложным, либо вздорным, т. е. то, чему не хватает либо истинности, либо практической целесообразности, и считаем тех людей пустыми и легкомысленными, которые либо готовы верить ложному, либо интересуются вещами пустяшными. Ведь любопытство касается либо самих вещей, либо слов, т. е. речь идет о том, что либо усилия тратятся на ненужные вещи, либо слишком большое внимание уделяется словесной отделке. В связи с этим мне кажется в равной мере будет согласно как с определенным опытом, так и с правильным пониманием положения вещей, если будет установлено три вида извращений, которые дискредитируют науку. Первое -- это, если можно так выразиться, "наука фантастическая", второе -- "наука сутяжная" и третье -- "наука, подкрашенная и изнеженная", или можно сказать так: пустые мечтания, пустые пререкания, пустые аффектации. Я начну с последнего.

   Это извращение, суть которого состоит в том, что речь становится слишком пышной (хотя некогда это и весьма ценилось), особенно развилось во времена Лютера. Причина заключалась прежде всего в том, что тогда, для того чтобы увлечь народ и произвести на него впечатление, особенно необходимы были пылкость и выразительность речи на сходках, а это требовало доступного народу красноречия. Кроме того, сказывались ненависть и презрение тех времен к схоластам, прибегавшим к весьма различным стилям и родам речи и произвольно создававшим невиданные и чудовищные слова, мало заботившимся об отделке и изяществе речи, поскольку они думали лишь о том, как бы избежать неясности и точно выразить смысл своих положений. А в результате в последующий период большинство уже скорее заботилось о словах, чем о самих предметах, и очень многие больше стремились к изяществу выражения, отточенности периода, ритмике окончаний, блеску тропов, нежели к основательности содержания, силе доказательства, тонкости и изобретательности в их нахождении или же точности суждений. Тогда-то и расцвел пышный и расслабленный стиль португальского епископа Озория. Тогда же Штурм без устали тратил бесконечные усилия на изучение оратора Цицерона и ритора Гермогена. Тогда же Кар и Ашэм у нас в Англии, превознося до неба Цицерона и Демосфена в своих лекциях и сочинениях, увлекли молодежь к этому изящному и процветающему роду науки[47]. А Эразм решил вывести свою насмешливую Эхо: "Десять лет потратил я на чтение Цицерона", а Эхо ответила ему: "Осел"[48]. В это время наука схоластов повсюду стала вызывать только презрение как примитивная и варварская. Одним словом, для тех времен характерны склонность и стремление скорее к разнообразию, чем к основательности.

   Таким образом, мы видим первую форму искажения науки в том, что (как мы сказали) уделяют внимание главным образом словам, а не самому делу, и, хотя я привел примеры этого, относящиеся к самому последнему времени, тем не менее в той или иной степени подобного рода пустяки нравились и раньше, да и в дальнейшем не потеряют своей привлекательности. Однако само по себе это не может серьезно подорвать авторитет и значение науки даже в глазах необразованной толпы, ибо все видят, что сочинения ученых похожи на первую букву рукописи, которая хотя и разукрашена разными нарисованными завитками и цветочками, однако же остается только одной буквой. Наиболее удачным мне представляется сравнение этого увлечения словом со знаменитым безумством Пигмалиона, которое становится как бы символом этого увлечения[49]. Ведь что такое слова, как не образы вещей, и увлечение ими, если они не одухотворены силой разума, не равнозначно ли любви к статуе?

   И все же не следует поспешно осуждать тех, кто пытается раскрыть и осветить темные и труднодоступные глубины философии блеском своего стиля. Великолепные примеры этого дают сочинения Ксенофонта, Цицерона, Сенеки, Плутарха, да и самого Платона. Их польза весьма велика. Хотя этот стиль в какой-то мере мешает тщательному исследованию истины и живому стремлению к философии, ибо очень скоро усыпляет разум и ослабляет жажду и пыл дальнейшего исследования, но, если кто-нибудь стремится использовать науку для нужд общественной жизни (для развития искусства речи, умения выступать в общественных местах, убеждать, доказывать и т. п.), тот в изобилии найдет у этих авторов уже готовые прекрасные образцы на любой подобный случай. Однако же излишества в словесном выражении настолько справедливо вызывают осуждение, что, подобно Гераклу, который, увидев статую Адониса, любимца Венеры, в негодовании воскликнул: "Здесь нет ничего священного!", и все геркулесовы бойцы в науке, т. е. трудолюбивые и мужественные искатели истины, легко отбрасывают подобные украшения и болтовню, ибо в них нет ничего божественного.

   Несколько разумнее другой стиль (хотя и он не вполне свободен от тщеславия), который почти всегда приходит на смену излишествам и пышной вычурности речи. Этот стиль выражается в четких словах, кратких сентенциях, вообще в речи, скорее сжатой, чем расплывчатой. В результате все, что пишется в таком стиле, представляется более значительным и умным, чем есть на самом деле. Такой стиль очень широко представлен у Сенеки, несколько умереннее пользуются им Тацит и Плиний Младший, да и для нашего слуха этот стиль с недавнего времени становится привычным. Он обычно нравится людям не слишком умным (и даже придает какое-то достоинство сочинениям), однако люди, более подготовленные и образованные, с полным основанием его порицают, и его также можно считать своего рода извращением науки, ибо и он представляет собой погоню за словами и их благозвучностью. Но уже достаточно сказано о первом виде извращения наук.

   Следующий вид извращения (intemperies) касается уже самого существа науки. Мы поставили его на второе место и назвали сутяжной утонченностью т. е. излишними ухищрениями в споре. Это извращение несколько серьезнее того, о котором мы только что говорили. Ведь насколько факты важнее словесной отделки, настолько, с другой стороны, опаснее несерьезность в делах, чем в словах. И в этом отношении знаменитое осуждение науки апостолом Павлом в равной мере может быть отнесено не только к его времени, но и к последующим временам и касается, как мне кажется, не только теологии, но и вообще всей науки: "Избегай невежественной новизны в словах и споров псевдонауки"[50]. В этих словах он называет два признака дурной и ложной науки. Первый -- это новизна и необычность терминов, второй -- догматизм, который неизбежно порождает возражения, а затем приводит к препирательствам и спорам. Действительно, подобно тому как большинство тел в природе сначала остаются целыми, а затем обычно разлагаются и пожираются червями, здравое и серьезное познание природы довольно часто загнивает и разлагается, превращаясь в скрупулезные, пустые, нездоровые и (если можно так выразиться) червеподобные (vermiculatae) исследования, которые обладают, правда, каким-то движением и признаками жизни, но по существу гнилы и совершенно бесполезны. Этот род научных занятий, лишенный здравого смысла и саморазлагающийся, получил особенное распространение у многих схоластов, располагающих большим количеством свободного времени, наделенных острым умом, но очень мало читавших (ибо их образование было ограничено сочинениями небольшого числа авторов, главным образом Аристотеля, их повелителя, а сами они всю жизнь проводили в монастырских кельях). Почти ничего не зная в области естественной и гражданской истории, они из небольшого количества материи, но с помощью величайшей активности духа, служившего им своего рода ткацким челноком, соткали свою знаменитую, потребовавшую колоссального труда ткань, которую мы находим в их книгах. Ведь человеческий ум, если он направлен на изучение материи (путем созерцания природы вещей и творений Бога), действует применительно к этой материи и ею определяется; если же он направлен на самого себя (подобно пауку, плетущему паутину), то он остается неопределенным и хотя и создает какую-то ткань науки, удивительную по тонкости нити и громадности затраченного труда, но ткань эта абсолютно ненужная и бесполезная.

   Эта бесполезная утонченность или пытливость бывает двоякого рода -- она может относиться либо к самому предмету (таким и являются пустое умозрение или пустые споры, примеров которых можно немало найти и в теологии, и в философии), либо к способу и методу исследования. Метод же схоластов приблизительно таков: сначала по поводу любого положения они выдвигали возражения, а затем отыскивали результаты этих возражений, эти же результаты по большей части представляли собой только расчленение предмета, тогда как древо науки, подобно связке прутьев у известного старика, не составляется из отдельных прутьев, а представляет собой их тесную взаимосвязь. Ведь стройность здания науки, когда отдельные ее части взаимно поддерживают Друг друга, является и должна являться истинным и эффективным методом опровержения всех частных возражений. Напротив, если вырывать отдельные аксиомы, подобно прутьям из связки, легко можно будет лишать их значения и произвольно изменять или ломать их. И если о Сенеке говорили, что он "словесными тонкостями разрушает значение фактов"[51], то это же можно с полным правом отнести к схоластам, сказав, что они "мелочностью вопросов подрывают твердыню науки". Разве не разумнее было бы в большом зале зажечь одну большую свечу или люстру со множеством различных светильников, чтобы осветить сразу все пространство, вместо того чтобы обходить каждый уголок с маленькой лампадой в руке? Но как похожа на это деятельность тех, кто не столько стремится раскрыть истину с помощью очевидных доказательств, ссылок на авторитеты, сравнений, примеров, сколько прилагает все усилия лишь к тому, чтобы уничтожить любое, самое малое сомнение, освободиться от самого незначительного заблуждения, разрешить все сомнения, и, порождая таким образом все время вопрос за вопросом, подобно лампаде, в приведенном нами сравнении, освещает лишь одно место, остальное же вокруг оставляет без внимания и ввергает в темноту. Этот род философии очень ярко характеризует миф о Сцилле, у которой лицо и грудь прекрасной девушки, а внизу, как говорят, ее "с лаем чудовища вкруг опоясали"[52]. В общем-то у схоластов можно найти некоторые прекрасно сформулированные и весьма верные открытия, но там, где дело доходит до дистинкций и анализа вместо плодовитого чрева, рождающего полезное и нужное для человечества, обнаруживается лишь чудовищный лай пререканий и бесконечных вопросов. Поэтому совсем неудивительно, если такого рода наука даже у непросвещенной толпы служит предметом презрения, ибо люди обычно склонны вообще отвергать истину из-за тех споров, которые ведутся вокруг нее, и считают, что все те, кто никогда не может договориться друг с другом, просто заблуждаются. И когда люди видят, как ученые сражаются друг с другом из-за вещей, не имеющих никакого значения, они сразу же вспоминают слова Дионисия, сицилийского тирана: "Это болтовня стариков, которым нечего делать"[53]. Тем не менее совершенно очевидно, что, если бы схоласты в придачу к неистребимой жажде истины и к неутомимой деятельности своего ума как можно больше читали и изучали природу, они, конечно, стали бы великими учеными и в огромной степени способствовали бы развитию всех искусств и наук. О втором роде искажения науки сказано достаточно.

   Что же до третьего искажения, касающегося лжи и заблуждений, то это самое отвратительное из всех, потому что оно разрушает самое природу и душу науки, которая есть не что иное, как образ истины. Ведь истина бытия и истина познания -- это одно и то же и отличаются друг от друга не более чем прямой и отраженный лучи. Этот недостаток, таким образом, является двояким по своему характеру или, лучше сказать, раздвоенным -- это обман и доверчивость; вторая обманывается, первый обманывает; и, хотя оба этих порока представляются противоположными по своей природе, один исходит от какой-то хитрости, второй -- от простодушия, однако же они, как правило, сходятся, ибо, как говорится в стихотворении,

   От любопытного прочь убегай, ибо он и болтун ведь[54].

   Эти слова дают понять, что человек любопытный в то же время и пустой человек; тот, кто легко верит, с удовольствием и обманывает. Ведь именно так, как известно, распространяются молва и слухи: тот, кто легко им верит, с равной легкостью их и распространяет. Об этом мудро говорит Тацит в следующих словах: "Измышляют и сами же этому верят"[5][5], так близки друг к другу желание обманывать и с легкостью верить.

   Эта готовность верить и принимать с легкостью что угодно (подчас подкрепленная ложным авторитетом) бывает двух родов в зависимости от объекта веры; ведь верят либо рассказу или факту (как говорят юристы), либо какой-то догме. В первом случае мы видим, как сильно повредило это заблуждение авторитету некоторых из церковных историй, которые слишком легкомысленно и доверчиво рассказывают о чудесах, совершенных мучениками, монахами-отшельниками и другими святыми, а также их мощами, гробницами, часовнями, иконами и т. п. Точно так же мы видим, что и естественная история включает много несерьезного материала, взятого без всякого отбора и оценки, как об этом ясно свидетельствуют сочинения Плиния, Кардана, Альберта[5][6] и большинства арабских авторов, книги которых полны нелепых и фантастических рассказов, не только неточных и малообоснованных, но и заведомо лживых и явно вымышленных, что наносит огромный ущерб авторитету естественной философии в глазах людей строгих и здравомыслящих. И здесь, конечно, нужно воздать должное блестящей мудрости и добросовестности Аристотеля, который, создав свою тщательно обоснованную и документированную историю животных, очень скупо примешивает сказочный материал и вымышленные факты; более того, он даже объединяет в особом небольшом сочинении все "удивительные слухи", которые он счел достойными упоминания, разумно полагая, что бесспорно истинное (которое, составляя прочный базис опыта, могло бы быть положено в основу философии и науки) не должно неразумно смешиваться с вещами не вполне достоверными, а с другой стороны, редкое и необычное, представляющееся большинству невероятным, не должно вообще отбрасываться, ибо не следует отнимать у потомков возможности узнать об этом.

   Другой вид легковерия, которое распространяется не на историю или повествование, а на науки и теорию, также двоякого рода, т. е. речь идет о том, что мы слишком доверяем либо самим наукам, либо деятелям этой науки. Самих же наук, опирающихся скорее на фантазию и веру, чем на разум и доказательства, насчитывается три: это -- астрология, естественная магия и алхимия. Причем цели этих наук отнюдь не являются неблагородными. Ведь астрология стремится раскрыть тайны влияния высших сфер на низшие и господства первых над вторыми. Магия ставит своей целью направить естественную философию от созерцания различных объектов к великим свершениям. Алхимия пытается отделить и извлечь инородные части вещей, скрывающиеся в естественных телах; сами же тела, загрязненные этими примесями, очистить; освободить то, что оказывается связанным, довести до совершенства то, что еще не созрело. Но пути и способы, которые, по их мнению, ведут к этим целям, как в теории этих наук, так и на практике, изобилуют ошибками и всякой чепухой. Поэтому и обучение этим наукам не является, как правило, открытым, но обставлено всяческими сложностями и таинственностью. Алхимии, однако, мы обязаны тем, что можно прекрасно понять из сравнения с басней Эзопа о земледельце, который перед смертью сказал сыновьям, что "он им оставил в винограднике богатый клад золота, но не помнит точно, в каком месте закопал его". Тщательно перекопав заступами весь виноградник, сыновья, правда, не нашли никакого золота, но зато получили на следующий год богатейший урожай винограда, потому что тщательно окопали корни виноградных лоз. Подобно этому неустанные труды и огромные усилия упомянутых химиков, потраченные на создание золота, как бы зажгли факел для множества прекрасных изобретений и экспериментов, весьма полезных как для раскрытия тайн природы, так и для практических нужд человечества.

   Та же доверчивость, которая наделила известных авторов своего рода диктаторскими полномочиями и правом издавать законы, а не полномочиями сенаторов, лишь дающих советы, нанесла огромный ущерб науке и явилась, может быть, основной причиной, которая подавила их, лишила жизни, обескровила и отняла возможность какого бы то ни было развития. Именно поэтому случилось так, что в прикладных науках первые изобретатели создали сравнительно мало, а время дополнило остальное, развило и усовершенствовало, в теоретических же науках первые авторы продвинулись очень глубоко, время же большую часть из этого стерло и испортило. Так, мы видим, что артиллерия, кораблестроение, типографское искусство вначале были несовершенными, почти не оформившимися и весьма сложными для тех, кто занимался этими искусствами, с течением же времени они усовершенствовались и сделались более доступными. Напротив, философское учение и научные теории Аристотеля, Платона, Демокрита, Гиппократа, Эвклида, Архимеда в трудах самих этих авторов были великолепно изложены, но со временем выродились и утратили весьма значительную часть своего блеска. Причиной этого является то, что в прикладных науках в одном деле объединялось множество талантов, в искусствах же и свободных науках таланты многих подчинялись одному, однако, следуя за ним, они чаще искажали его учение, чем раскрывали. Ибо подобно тому, как вода не поднимается выше источника, из которого она вытекает, учение, идущее от Аристотеля, никогда не поднимается выше учения Аристотеля. И поэтому, хотя мы и не отказываемся от правила: "Учащийся должен верить", к нему, однако, следует присоединить другое: "Выучившийся должен руководствоваться собственным мнением". Ведь ученики только временно обязаны верить учителям и воздерживаться от собственного суждения, пока не постигнут до конца науку, но они не должны полностью отрекаться от свободы и обрекать на вечное рабство свой ум. Поэтому, чтобы покончить с этим вопросом, я добавлю только следующее: пусть великим ученым честь воздается таким образом, чтобы не лишать ее самого великого автора, отца истины -- Времени.

   Итак, мы выявили три искажения или болезни науки; кроме них существуют еще некоторые недомогания, не столько застаревшие болезни, сколько вредные отеки, которые, однако, не настолько скрыты и незаметны, чтобы не быть замеченными многими и не вызывать их порицания. Поэтому мы ни в коем случае не должны обойти их молчанием.

   Первое из них -- это неумеренное стремление к двум крайностям -- к старому и новому, и здесь дети Времени плохо подражают своему отцу. Ведь как Время пожирает потомков своих, так они пожирают друг друга. Старое завидует росту нового, а повое, не довольствуясь тем, что привлекает последние открытия, стремится совершенно уничтожить и отбросить старое. Известный совет пророка должен здесь стать правилом: "Встаньте на древние пути и посмотрите, который из них прямой и правильный, и идите по нему"[5][7]. Уважение к старому требует, чтобы люди наконец несколько задержались, встали на его основание и стали бы искать вокруг, какая дорога является лучшей; когда же путь будет точно известен, уже не следует оставаться на месте, а следует, не зная устали, шагать вперед. Действительно, правильно говорится: "Древнее время -- молодость мира". И конечно, именно паше время является древним, ибо мир уже состарился, а не то, которое отсчитывается в обратном порядке, начиная от нашего времени[58].

   Другое заблуждение, вытекающее из первого, выражается в некоем сомнении и неверии в то, что теперь можно открыть что-то, без чего мир мог так долго обходиться, как будто времени можно сделать тот же упрек, какой Лукиан делает Юпитеру и остальным языческим богам: удивляясь, почему, родив столько детей, они ни одного из них не родили в его время, он с насмешкой спрашивает, может быть, им уже по Семьдесят лет или, может быть, они связаны Паппиевым законом, запрещающим браки стариков?[5][9] Так, очевидно, и люди боятся, не стало ли время бесплодным и неспособным к рождению потомства. Мало того, легкомыслие и непостоянство людей лучше всего видны из того, что они, пока какой-то факт не окажется совершившимся, удивляются тому, что это вообще возможно; когда же это все-таки произойдет, снова удивляются тому, как этого не произошло раньше. Так, поход Александра в Азию сначала считался колоссальным и невероятно трудным предприятием, позднее же Ливию этот поход казался столь нетрудным, что он говорил об Александре: "Он всего лишь осмелился пренебречь пустыми слухами"[60]. То же самое выпало на долю Колумба в связи с его плаванием на Запад. В науке же такие вещи случаются значительно чаще, как это можно видеть на примере многих положений Эвклида, которые до того, как они доказаны, кажутся удивительными, и с ними не так легко соглашаются, после же доказательства разум путем некоего обратного действия (ретроакции, как говорят юристы) воспринимает их как уже очевидные и познанные.

   Еще одно заблуждение, родственное вышеупомянутому, -- это ошибка тех, кто считает, что из всех древних учений и течений, если бы их восстановили и сопоставили, всегда сохраняется наилучшее преимущественно перед остальными. Поэтому они воображают, что если кто-нибудь заново начнет исследование и изучение, то он не может не прийти к какому-нибудь из отвергнутых, а затем утерянных и забытых мнений, как будто толпа или даже ученые, стремящиеся угодить толпе, одобряют и принимают в первую очередь не то, что более доступно и легко, а то, что основательно и имеет глубокие корпи. Ведь время подобно реке, которая приносит к нам все легковесное и пустое, плотное же и имеющее все поглощает своими волнами.

   Еще одно заблуждение, отличное от предыдущих, -- это преждевременное и самонадеянное превращение тех или иных учений в научные руководства и методы. Такая поспешность по большей части приносит очень мало пользы науке или оказывается совершенно бесполезной для нее. Действительно, ведь точно так же как юноши, когда их тело окончательно сформировалось, уже больше почти не растут, так и наука, пока она существует в афоризмах и наблюдениях, может расти и развиваться, но, как только она оказывается систематизированной и подчиненной определенному методу, она, вероятно, может принимать более изящный и ясный вид или же использоваться для практических нужд людей, но уже не может больше развиваться и расти.

   Заблуждение, следующее за тем, которое мы только что отметили, состоит в том, что сразу же после распределения отдельных наук и искусств по их классам большинство отказывается от обобщающего познания всей природы и от первой философии, а это наносит величайший вред развитию науки. Вперед можно смотреть с башен или других возвышенных мест, и невозможно исследовать более отдаленные и скрытые области какой-нибудь науки, стоя на плоской почве той же самой науки и не поднявшись как бы на смотровую башню более высокой науки.

   Следующее заблуждение вытекает из чрезмерного почтения и чуть ли не преклонения перед человеческим интеллектом, заставившего людей отойти от изучения природы и научного опыта и витать лишь в тумане собственных размышлений и фантазий. И Гераклит правильно упрекнул этих знакомых всем псевдомыслителей и (если можно так сказать) интеллектуалистов, которые, однако же, слывут обычно за возвышенных и божественных философов: "Люди ищут истину в своих микрокосмах, а не во Вселенной"[61]. Ведь они отвергают азбуку природы и не желают, как школьники, учиться на божественных творениях. А если бы они поступали иначе, то может быть смогли бы шаг за шагом, постепенно переходя от простых букв к слогам, подняться до свободного чтения книги сущего. Они же, напротив, непрерывными усилиями ума настойчиво стремятся вызвать своего гения, дабы он пророчествовал и изрекал оракулы, которым они с удовольствием позволяют себя обманывать.

   Следующее заблуждение, близкое к предыдущему, состоит в том, что люди весьма часто пронизывают свои рассуждения и учения некоторыми собственными взглядами и концепциями -- теми, которыми они особенно увлечены, или связывают их с предметами, которыми они специально занимаются, и подчиняют все остальное этому своему увлечению, как бы окрашивая им все, хотя это всего лишь весьма обманчивый грим. Так, Платон примешал к своей философии теологию, Аристотель -- логику, вторая школа Платона (т. е. Прокл и др.) -- математику. Ведь именно эти науки они особенно лелеяли и любили, как своих детей-первенцев. Химики же, опираясь на небольшое число опытов у очага и плавильной печи, выкопали новую философию. И наш соотечественник Гильберт[62] извлек из изучения магнита новое философское учение, Цицерон, разбирая различные мнения о природе души и дойдя до мнения музыканта, который утверждал, что душа -- это гармония, остроумно заметил: "Этот не отступил от своего искусства"[63]. Об этом роде ошибок удачно и умно говорит Аристотель: "Тот, кто обозревает немногое, легко выносит суждение"[64].

   Еще одно заблуждение -- это неспособность к сомнению и слепая поспешность, заставляющая принимать решение, не обдумав как подобает до конца свое суждение. Ведь два пути размышления ничем не отличаются от двух путей действия, о которых не раз упоминают древние: один, поначалу гладкий и легкий, в конце оказывается непроходимым, второй же, сначала трудный и неровный, если несколько пройти по нему вперед, становится ровным и удобным. Точно так же и в размышлениях: если кто-нибудь отправляется от установленных положений, он приходит под конец к сомнению, если же начинает с сомнений и терпеливо справляется с ними, через какое-то время приходит к правильному выводу.

   Аналогичная ошибка проявляется в методе изложения науки, который по большей части является наставительным и поучающим, а не свободным и естественным, скорее требующим от слушателей веры, чем предоставляющим им возможность размышления и оценки. Я, пожалуй, согласен, что в популярных обобщающих книжках, предназначенных для обучения, можно сохранить этот стиль изложения, но в подлинных научных трактатах, по-моему, следует избегать обеих крайностей -- и крайности эпикурейца Веллея, ничего так не боявшегося, как показаться в чем-нибудь сомневающимся[65], и крайности Сократа и академиков, ставивших под сомнение все. Скорее нужно стремиться к ясности, излагая материал с большей или меньшей категоричностью, в зависимости от того, хорошо ли он обоснован и подкреплен доводами.

   Другие ошибки заключаются в тех целях, которые люди ставят перед собой и на достижение которых они направляют все свои усилия и труды. Ведь в то время, как наиболее добросовестные корифеи науки, казалось, должны были бы прежде всего стремиться сделать какое-нибудь выдающееся открытие в науке, которой они занимаются, они, наоборот, считают достаточным оставаться только на вторых ролях, добиваясь славы тонкого истолкователя, сильного и энергичного оппонента или опытного популяризатора, т. е. тех ролей, которые, правда, могут увеличить кое-какие доходы и, так сказать, подати науки, но которые никогда не смогут увеличить основного достояния и владений ее.

   Но наиболее серьезная из всех ошибок состоит в отклонении от конечной цели науки. Ведь одни люди стремятся к знанию в силу врожденного и беспредельного любопытства, другие -- ради удовольствия, третьи -- чтобы приобрести авторитет, четвертые -- чтобы одержать верх в состязании и споре, большинство -- ради материальной выгоды и лишь очень немногие -- для того, чтобы данный от Бога дар разума направить на пользу человеческому роду. Как будто наука -- это ложе, на котором взволнованный и беспокойный ум мог бы отдохнуть, или галерея, либо портик, внутри которых ум мог бы свободно прогуливаться, или башня, с высоты которой гордый и честолюбивый ум мог бы взирать на все вокруг, или крепость, либо бастион, предназначенные для сражений и битв, или доходная торговая лавка, а не богатое хранилище и сокровищница, созданные во славу творца всего сущего и в помощь человечеству. Ведь именно служение этой цели действительно украсило бы науку и подняло бы ее значение, если бы теория (contemplatio) и практика соединились более прочными узами, чем до сих пор. И это единение, конечно, должно было бы стать таким же, каким является союз двух верховных планет, когда Сатурн, покровитель спокойствия и созерцательного размышления, объединяется с Юпитером, покровителем общественного рвения и деятельности. Впрочем, когда я говорю о практике и деятельности, я никоим образом не имею в виду науку прикладную и стремящуюся к непосредственной выгоде. Ведь я прекрасно понимаю, насколько это задерживало бы развитие и прогресс науки и напоминало бы о золотом яблоке, брошенном перед Аталантой: она нагнулась, чтобы поднять его, и это помешало ее бегу:

   И отклонилась с пути, и нагнулась за золотом жарким[66].

   Я также не собираюсь делать то, что, как говорят, сделал Сократ: "Отозвать философию с неба, дабы обратилась она на земное"[67], т. е. оставить в стороне физику во имя торжества моральной философии и политики; ведь подобно тому как небо и земля объединяются вместе для того, чтобы охранять жизнь человека и помогать ему, такова же должна быть и цель обеих философий, которые должны, отбросив пустые спекуляции и все бессодержательное и бесплодное, сохранить лишь то, что прочно и плодотворно, чтобы тем самым наука была не гетерой, служащей для наслаждения, и не служанкой корысти, но супругой для рождения потомства, для радости и нравственного утешения.

   Я, кажется, уже вскрыл и как бы рассек ударом скальпеля все те вредные нарывы (или по крайней мере главнейшие из них), которые не только препятствуют развитию наук, но и дают повод для их обвинения. Если, впрочем, я сделал это слишком болезненно, то следует помнить пословицу: "Честны раны, нанесенные любящим, коварны поцелуи недоброжелателя"[68]. Как бы там ни было, мне кажется, что я по крайней мере заслужил доверие в том, что я скажу сейчас в защиту науки, если непосредственно перед этим я так откровенно критиковал ее. Однако я не собираюсь писать панегирик наукам или петь гимн Музам, хотя, быть может, уже давно их святыни не прославлялись должным образом. Моя цель заключается в том, чтобы без прикрас и преувеличений показать истинный вес науки среди других вещей и, опираясь на свидетельства божественные и человеческие, выяснить ее подлинное значение и ценность.

   Таким образом, прежде всего значение науки мы будем искать в архетипе или образце, т. е. в атрибутах и деяниях Бога, насколько, разумеется, они раскрываются человеку и могут быть предметом трезвого исследования, Однако здесь название науки оказывается неподходящим, ибо всякая наука есть приобретенное знание, но в Боге никакое познание не является приобретенным, а изначально присуще ему. Поэтому следует найти другое название, а именно мудрость, как и указывает Священное писание.

   Дело обстоит так: мы обнаруживаем в деяниях творения двойную эманацию божественной силы, из которых одна является выражением могущества, другая -- мудрости. Первая проявляется в создании всей громады материи, вторая -- в красоте приданной ей формы. Установив это, следует отметить, что ничто в истории создания не мешает верить тому, что эта нерасчлененная масса неба и земли, материя, была создана в один миг; на устройство же ее и распределение по формам пошло шесть дней: столь отчетливо Бог выказал различие в проявлении могущества и мудрости. Кроме того, относительно создания материи не сообщается, что Бог при этом сказал: "Да будет небо и земля", подобно тому как это сказано о следующих его деяниях, но просто называется действие: "Бог создал небо и землю"[69]. Так что материя представляется как бы созданной руками, введение же формы требует использования закона и декрета.

   Перейдем от Бога к ангелам, природа которых ближе всего природе Бога. Мы видим, что среди ангелов (если, конечно, доверять знаменитой "Небесной иерархии", которая приписывается Дионисию Ареопагиту) первое место занимают серафимы, т. е. ангелы любви, второе место -- херувимы, ангелы света, третье же и последующие места предоставляются ангелам престола, правления и прочим ангелам могущества и власти, так что из самого этого порядка и распределения совершенно ясно, что ангелы знания и просвещения стоят выше ангелов власти и могущества[70].

   Переходя от духовного и интеллигибельного к формам чувственным и материальным, мы читаем, что первой из созданных форм был свет, принадлежащий к естественным и телесным субстанциям, которому соответствует среди духовных и нетелесных субстанций мудрость.

   Так, в распределении дней мы видим, что день, в который Бог отдыхал и созерцал свои творения, был более благословенным, чем дни, в которые он создал и благоустроил все здание Вселенной.

   Мы читаем, что по завершении творения человек был помещен и раю, чтобы он там созидал, но у него не могло быть иного дела, кроме того, которое сводится к созерцанию, т. е. цель которого может быть определена не какой-нибудь необходимостью, но лишь наслаждением и деятельностью, не приносящей страдания. А так как в то время не могло быть никакого противоборства природы, никакой работы в поте лица, то неизбежно следует, что человеческая деятельность была связана с наслаждением и размышлением, а не с физическим трудом и практическими действиями. Кроме того, первые действия человека, которые он осуществил в раю, охватывали две важнейшие части знания: это было созерцание творений Бога и наименование их. Ведь то знание, которое привело к падению (о чем мы говорили и раньше), не было естественным знанием, касающимся творений Бога, но моральным знанием добра и зла, строящимся на том предположении, что разрешение или запрещение Бога не суть основы добра и зла и что происхождение их иное. И человек стал стремиться к познанию добра и зла, чтобы тем самым совершенно отпасть от Бога и полагаться только на самого себя и свое собственное суждение.

   Перейдем теперь к тому, что случилось сразу же после падения. Мы видим (ибо бесчисленны таинства Священного писания, всегда исторически истинные и точные) два типа жизни, созерцательный и деятельный, изображенные в фигурах Авеля и Каина, в их занятиях и образе жизни; один из них -- пастух, который, обладая досугом и спокойно и свободно созерцая небесный свод, представляет собой тип созерцательной, теоретической жизни, второй же -- земледелец, т. е. человек, изнуренный трудами и постоянно видящий перед собой лишь землю. При этом ясно видно, что благосклонность и избрание божье на стороне пастуха, а не земледельца.

   Так, в эпоху, предшествовавшую потопу, священная летопись среди очень немногого, что сообщается об этом времени, удостоила упоминания изобретателей музыки и производства металлов. После же потопа самым тяжелым наказанием, которое Бог послал на людей за их гордость, было смешение языков, резко ограничившее свободное общение в науке и взаимный обмен знаниями среди ученых,

   Перейдем теперь к законодателю Моисею, который первым записал слова Бога и которого Писание восхваляет, называя осведомленным и опытным во всей науке египтян. А ведь этот народ считается одним из древнейших образованных народов мира. Так, Платон вводит египетского жреца, который говорит Солону: "Вы, греки, всегда остаетесь детьми, не обладая никаким знанием древности и никакой древностью знания"[71]. Перелистаем законы Моисея об обрядах, и мы найдем кроме предсказаний о Христе установление различия между избранным (божьим) народом и остальными племенами, упражнения в повиновении и другие священные предписания этого же закона; некоторые из самых ученых раввинов предприняли отнюдь не бесполезную работу над этим законом, стремясь тщательно раскрыть как естественный, так и моральный смысл обычаев и обрядов. Например, о проказе говорится: "Если всего человека покроет проказа, человек будет чист и ему не откажут в доступе к людям, если же у него останется нетронутая плоть, он будет осужден за нечистоту и но решению жреца отлучен от людей"[72]. Из этого закона один из раввинов выводит естественную аксиому: "Язва опаснее, когда она еще не назрела, чем тогда, когда она созрела". Другой же выводит моральное положение: "Люди, покрывшие себя страшным позором и преступлениями, приносят меньше вреда общественным нравам, чем люди, только частично и незначительно испорченные"; так что из этого места и подобных ему мест, как мне кажется, можно извлечь помимо теологического смысла немало относящегося непосредственно к философии.

   Если кто-нибудь тщательно просмотрит также и замечательную книгу Иова, он найдет, что она полна и, так сказать, чревата откровениями, относящимися к естественной философии. Например, к космографии относится следующее место, говорящее о шарообразности земли: "Кто гонит северный ветер над пустотой и помещает землю над бездной", где весьма ясно имеется в виду, что земля висит в пустоте, а северный ее полюс и небесный свод поднимаются над горизонтом. Далее, об астрономии и звездных телах говорится в следующих словах: "Дух его украсил небеса, и его рукой выведен был извивающийся уж" -- и в другом месте: "Неужели ты сможешь соединить сверкающие звезды Плеяды или рассеять круг Арктура?", где изящнейшим образом описывается неподвижное расположение закрепленных звезд, находящихся всегда на одних и тех же расстояниях друг от друга. То же самое в другом месте: "Кто создает Арктура, и Ориона, и Гиады, и тайники Австра", где вновь намекается на то, что южный полюс расположен внизу и называется содержимым Австра, так как южные звезды в нашем полушарии никогда не видны. О рождении животных: "Разве ты не выдоил меня, как молоко, и не сгустил меня, как сыр?" и т. д. О металлургии: "Серебро добывается из залежей, и для золота есть место, где оно плавится, железо извлекается из земли, и камень, расплавленный жаром, превращается в медь" и так далее в той же главе[73].

   Равным образом и на примере личности царя Соломона мы видим, что дар мудрости, о котором он сам просил и который даровал ему Бог, выше всех земных и преходящих благ. Вооруженный этим божественным даром мудрости, Соломон не только написал свои знаменитые параболы или афоризмы о божественной и моральной философии, но и создал естественную историю всех растений, "от кедра в горах до мха на стене"[74] (который есть не что иное, как рудиментарная форма растений, занимающая среднее место между плесенью и травой), и историю всех существ, которые дышат и передвигаются. Более того, тот же самый царь Соломон хотя и обладал богатством, великолепными дворцами, флотом, множеством слуг, знаменитым именем и всем остальным, что составляет славу человека, однако же ничего с этой нивы славы не скосил и не взял себе, кроме чести искать и находить истину. И он красноречиво говорит: "Божья слава -- скрывать слово, слава царя -- раскрывать слово"[75], давая понять, что если Бог в своем величии развлекается этой безобидной и добродушной игрой детей, которые для того и прячутся, чтобы их нашли, то и для царей нет ничего почетнее, чем быть участниками этой игры вместе с Богом, тем более что они повелевают столькими талантами, обладают такими значительными средствами, с помощью которых можно довести до конца исследование всех тайн.

   Бог не отступил от своего замысла и после того, как явился в мир наш Спаситель. Ведь он сначала проявил свое могущество, обратив в бегство невежество, когда спорил в храме с книжниками и священниками, а уже затем покорил силы природы, совершив множество замечательных чудес. Пришествие святого духа главным образом символизировалось и выразилось в подобии и самом даре языков, которые являются не чем иным, как двигателями знания.

   Так же и при выборе средств, которые Бог решил использовать для распространения веры, он сначала призвал людей совершенно неученых и необразованных, лишь вдохновленных святым духом, чтобы яснее проявить свою непосредственную силу и унизить всю человеческую мудрость. Но как только этот его замысел осуществился, он сразу же вслед за этим направил в мир свою божественную истину, дав ей в сопровождающие другие науки. Поэтому Бог при создании Нового завета прежде всего использовал перо апостола Павла, который был единственным образованным человеком среди апостолов. Мы знаем также, что очень многие из древних епископов и отцов церкви отличались прекрасным знанием языческой образованности.

   Так что "Эдикт" Юлиана[76], запретивший христианам посещение школ и гимнасиев, был более опасным орудием в борьбе с христианской верой, чем кровавые преследования предшествующих императоров. Нетерпимость же римского епископа Григория Первого[77] (в других отношениях выдающегося мужа), ревностно стремившегося уничтожить даже память о языческих авторах и о древностях, не встречала одобрения даже со стороны набожных мужей. Наоборот, только христианская церковь во время нашествия скифских полчищ из северных земель и сарацин -- из восточных спасла на своей груди драгоценные реликвии языческой цивилизации, которым грозило полное уничтожение. Да и теперь можно видеть, какую помощь и поддержку в восстановлении и укреплении римского престола оказали ему иезуиты, которые отчасти по собственной инициативе, отчасти же из-за соперничества со своими противниками стали уделять очень большое внимание образованию.

   Таким образом, подводя итог этой части нашего рассуждения, мы укажем на две важнейшие услуги, которые гуманистические науки оказывают вере и религии помимо того, что они способствуют их украшению и разъяснению. Прежде всего, науки еще сильнее и эффективнее побуждают нас превозносить и прославлять божественное величие. Ведь псалмы и все остальное Священное писание неизменно призывают нас к созерцанию и прославлению великолепных и удивительных творений божьих, но, если мы сосредоточимся только на их внешнем облике, каким он является нашим чувствам, мы совершим такую же несправедливость по отношению к божественному величию, как если бы мы стали судить о богатстве знаменитого ювелира по тому, что выставлено на показ у входа. С другой стороны, философия дает замечательное лекарство и противоядие против неверия и заблуждения. Ведь Спаситель наш говорит: "Вы заблуждаетесь, не зная Писания и могущества Бога"[78]. И для того чтобы мы не впали в заблуждение, он дал нам две книги: книгу Писания, в которой раскрывается воля божья, а затем -- книгу природы, раскрывающую его могущество. Из этих двух книг вторая является как бы ключом к первой, не только подготавливая наш разум к восприятию на основе общих законов мышления и речи истинного смысла Писания, но и главным образом развивая дальше нашу веру, заставляя нас обратиться к серьезному размышлению о божественном всемогуществе, знаки которого четко запечатлены на камне его творений. О божественных свидетельствах и суждениях относительно истинного значения и ценности науки сказано достаточно.

   Что же касается свидетельств и доказательств гражданской истории, то здесь открывается столь обширное поле, что в этом кратком и сжатом трактате лучше отобрать несколько наиболее характерных примеров, чем поражать их обилием. Итак, прежде всего у язычников самой высшей честью считалось удостоиться божеских почестей (что, впрочем, для христиан является запретным плодом); здесь же мы говорим специально о мнениях людей. Итак, как мы начали говорить, у язычников то, что греки называли "апофеоз", а римляне "причисление к богам", было самой высокой почестью, которая только может быть оказана человеку человеком, тем более если оно не предписывалось каким-либо декретом или эдиктом власти (как для цезарей у римлян), а вытекало из внутреннего убеждения людей, свободно выражавших свое мнение. Впрочем, этой столь высокой почести предшествовала некая промежуточная ступень. Ведь выше человеческих почестей считались почести героические и божеские, в распределении которых древние придерживались следующего порядка: основатели государств, законодатели, тираноубийцы, отцы отечества и те, кто особенно отличился в государственных делах, удостаивались только титула героев и полубогов. Таковы Тесей, Минос, Ромул и прочие. С другой стороны, изобретатели и создатели новых искусств, те, кто своими открытиями сделал человеческую жизнь лучше и богаче, всегда причислялись к высшим божествам, как это произошло с Церерой, Вакхом, Меркурием, Аполлоном и др. И это, конечно, было вполне справедливо и разумно. Ибо заслуги первых ограничиваются едва ли не пределами одной эпохи и одного народа, и их можно сравнить с короткими и благодатными дождями, которые хотя и приносят урожай и потому желанны, однако полезны только в то время, когда выпадают, и только для той земли, которую они орошают; благодеяния же вторых, подобно дарам самого солнца и небес, вечны во времени и бесконечны в пространстве. Кроме того, первые по большей части сопряжены с борьбой и волнениями, вторые же выражают истинный характер присутствия божества и приходят как нежное дуновение, не вызывая ни шума, ни смятения.

   Конечно, роль науки в гражданских делах, в устранении неприятностей, которые человек приносит человеку, не во многом уступает другим ее заслугам в борьбе с теми трудностями человеческой жизни, которые создаются самой природой. Эти заслуги великолепно изображены в мифологическом сказании об Орфее, повествующем о том, как различные животные и птицы собрались вместе и, забыв о своих врожденных инстинктах, стремлении к добыче, борьбе и драках, дружески и мирно стояли рядом, потрясенные гармонией и сладкозвучием кифары; когда же звуки ее прекращались или когда их заглушал какой-то другой, более громкий звук, то сразу же все эти животные вновь обретали свой природный характер. В этом мифе тонко изображаются нравы и характеры людей, волнуемых множеством необоримых страстей -- наживы, сладострастия, мести; но до тех пор, пока они прислушиваются к наставлениям и увещеваниям религии, законов, учителей, прекрасно и красноречиво изложенным в книгах, проповедях и речах, до тех пор они уважают и сохраняют мир и союз; когда же все это молчит или грохочут смуты и возмущения, все разваливается и впадает в анархию и смятение.

   Но это становится еще более очевидным, когда сами цари, владыки или магнаты оказываются людьми образованными. Ведь хотя, может быть, и кажется слишком пристрастным тот, кто сказал: "Только тогда государства будут благоденствовать, когда или философы станут царствовать, или цари станут философами"[79], однако по опыту известно, что под властью образованных правителей государства переживали самые счастливые периоды своей истории. И хотя сами цари могут заблуждаться, иметь свои недостатки и быть подверженными разным аффектам и дурным привычкам, как и все остальные люди, однако если загорится светоч учения, то воспринятые ранее понятия религии, благоразумия, честности удержат их и предохранят от всяких гибельных поступков и непоправимых эксцессов и ошибок и заставят постоянно слушать себя, даже и тогда, когда молчат их советники и приближенные. Да и сами сенаторы и советники, если они образованны, опираются на более прочные принципы, чем те, кто руководствуется только практическим опытом. Ведь образованные люди заранее видят опасности и вовремя их предупреждают, тогда как необразованные видят их, только вплотную столкнувшись с ними, замечают только то, что им непосредственно угрожает, пребывая в уверенности, что, если будет нужно, они сумеют благодаря своей смекалке выбраться из самой гущи опасностей.

   Насколько счастливыми были времена, когда власть принадлежала образованным правителям (постоянно стремясь к краткости изложения, я привожу только самые выразительные и тщательно отобранные примеры), особенно ярко видно на примере периода от смерти императора Домициана до правления Коммода. В эту эпоху один за другим следуют шесть образованных, или по крайней мере щедро покровительствовавших образованию, правителей, и это время (если иметь в виду только преходящие блага) было самым цветущим во всей истории Рима, воплощавшего собой тогда весь мир. Именно это было предсказано во сне Домициану: накануне того дня, когда он был убит, ему приснилось, что на его шее выросла золотая голова: это пророчество исполнилось в последовавшую за его кончиной золотую эпоху[80]. О каждом из этих императоров я скажу отдельно, хотя и очень кратко.

   Нерва был человеком ученым, другом и чуть ли не учеником знаменитого Аполлония Пифагорейца; уже умирая, он произнес следующий стих Гомера:

   Слезы мои отомсти аргивянам стрелами твоими![81].

   Траян, хотя сам и не был ученым, почитал науку, был щедрым покровителем образованных людей, создавал библиотеки; в его дворце, как известно, всегда находились ученые наставники, пользовавшиеся большим его расположением, хотя сам он и был весьма воинственным императором. Адриан -- любознательнейший из смертных, неутомимый исследователь всевозможных тайн природы. Антонин -- утонченный мыслитель (напоминающий схоластиков), получивший за это прозвище kyminopristes (разрезающий тминное зерно). Один из божественных братьев, Луций Коммод, хорошо знал искусство и литературу. Марк, как показывает само его прозвище, был философом. Эти владыки, будучи самыми образованными, в то же время были и самыми лучшими правителями. Нерва был самым мягким императором, давшим миру Траяна; уже одного этого достаточно, если бы даже он не сделал ничего другого. Траян больше всех других правителей прославил себя в военных и мирных искусствах. Он намного расширил границы империи, проявлял сдержанность и не так жестоко угнетал покоренные народы, строил колоссальные сооружения, что дало Константину повод для злословия -- он назвал его стенницей[82] из-за того, что его имя было вырезано на великом множестве стен. Адриан вступил в борьбу с самим временем, ибо заботливо и щедро восстанавливал разрушения и устранял несправедливости, чинимые временем в разных областях жизни. Антонин (назовем и его) был человеком в высшей степени благочестивым, любимым всеми сословиями за какую-то врожденную доброту, в его царствование, кстати не такое уж краткое, не произошло никаких несчастий. Луций Коммод, хотя и уступал брату в доброте, превосходил в этом отношении множество других императоров. Марк представлял собой образец доблести, и знакомый нам щеголь в "Пире богов"[83] ни в чем не смог упрекнуть его, кроме того, что он терпеливо относился к поведению своей жены. Таким образом, в этом непрерывном ряду шести правителей каждый может увидеть счастливейшие плоды, которые наука принесла власти, изображенные на самой великой картине мира[84].

   Но наука оказывает влияние не только на гражданские дела и мирные искусства; она и в военном деле проявляет свою силу и могущество, как это можно ясно видеть на примерах Александра Великого и диктатора Цезаря, деяния которых мы раньше лишь бегло упомянули, а теперь рассмотрим подробнее. Нет никакой необходимости упоминать и пересказывать воинские доблести этих мужей и подвиги, совершенные ими на войне, так как в этом отношении они являются предметом восхищения во всем мире, но совсем не лишним будет хотя бы коротко сказать об их любви и стремлении к наукам, равно как и о их совершенстве в них. Александр был воспитанником и учеником Аристотеля, действительно великого философа, посвятившего ему некоторые из своих философских сочинений. Его никогда не покидал Каллисфен и другие высокообразованные мужи, которые находились в его войске и были постоянными его спутниками во всех походах и экспедициях. Как высоко он ценил образование, ясно показывает множество примеров: например, зависть к судьбе Ахилла за то, что он нашел глашатая своих подвигов и славы в Гомере, слова, сказанные о драгоценной шкатулке Дария, найденной среди других трофеев -- когда стали думать о том, чему более всего достойно храниться в ней, и высказывались различные предложения, Александр сказал: "Творениям Гомера"[85]. Можно назвать еще письмо к Аристотелю, написанное после того, как тот издал свою "Физику", в котором Александр упрекает его и требует, чтобы тот раскрыл тайны философии, и здесь же пишет, что он предпочитает превосходить всех ученостью и познанием, а не могуществом и властью. Есть и другие примеры, свидетельствующие о том же. Во всех его высказываниях и ответах, полных мудрости и учености, ясно видно, более того, бросается в глаза, сколь замечательно он был образован, и хотя то, что сохранилось до нашего времени, численно невелико, однако и здесь можно найти глубокий отпечаток его замечательных знаний.

   Из его высказываний на темы морали рассмотрим прежде всего апофтегмы[8][6] о Диогене. Следует заметить, что они, может быть, затрагивают немало самых серьезных вопросов моральной философии. "Кто счастливее -- тот, кто наслаждается материальными благами, или тот, кто их презирает?" При виде Диогена, который довольствовался столь малым, Александр, обратившись к окружающим, насмехавшимся над его образом жизни, сказал: "Если бы я не был Александром, я предпочел бы быть Диогеном". Сенека же в этом сопоставлении ставит выше Диогена, говоря: "Важнее то, что Диоген не захотел принять, чем то, что Александр мог дать"[8][7].

   В области естественных наук следует обратить внимание на высказывание, которое он часто повторял: "Что моя природа смертна, я замечаю особенно в двух вещах -- во сне и в сладострастии"[8][8]. Эти слова, бесспорно, извлечены из глубин естественной философии, изобличая не столько Александра, сколько Аристотеля или Демокрита, ибо как недостаток, так и изобилие природы, обозначенные этими двумя понятиями, служат как бы залогом смерти.

   Говоря о поэзии, обратим внимание на слова, произнесенные им при виде текущей из его раны крови, когда он позвал одного из льстецов, который всегда называл его божественным, и сказал: "Смотри, это кровь человека, не такая жидкость, которая, по словам Гомера, текла из руки Венеры, раненной Диомедом"[8][9], тем самым насмехаясь над поэтами, над своими льстецами и над самим собой.

   В области диалектики обратите внимание на то, как порицал он диалектические ухищрения в опровержении доводов противника, осудив Кассандра, не поверившего доносу на своего отца Антипатра. Ведь когда Александр сказал: "Неужели ты считаешь, что люди пустятся в столь долгий путь, если у них не будет серьезной причины для обиды?", Кассандр ответил: "Именно это и дает им силу -- надежда, что продолжительность их пути пометает обнаружить клевету". "Вот они, -- воскликнул царь, -- аристотелевские уловки, помогающие повернуть дело и "за", и "против""[90]. Но когда требовало дело, он прекрасно умел использовать в своих интересах это искусство, которое он порицал у другого. Так, однажды Каллисфена (которого он тайно ненавидел за то, что тот противился его новому обожествлению) на каком-то пиру одна из присутствующих попросила выбрать по своему усмотрению какую-нибудь тему и произнести на нес экспромтом речь для развлечения присутствовавших (ибо он был весьма красноречивым человеком). Тот согласился и, взяв в качестве темы прославление македонского народа, произнес речь к величайшему удовольствию всех пирующих. Но Александру это совсем не понравилось, и он заметил: "В хорошем деле любому легко быть красноречивым; ну что же, оберни стиль и послушаем, что ты можешь сказать против нас". Каллисфен принял предложение царя и так резко и язвительно сделал это, что Александр, прерывая его, сказал: "И злой ум, подобно доброму делу, тоже рождает красноречие"[91].

   В риторике, которая рассматривает тропы и украшения речи, я укажу на изящнейшее употребление метафоры, с помощью которой он выразил порицание Антипатру, правителю властному и тираническому. Однажды какой-то приятель Антипатра стал хвалить его в присутствии Александра за то, что он очень скромен, что он не впал (подобно другим начальникам) в персидскую роскошь и не носит взамен старого македонского плаща пурпурных одежд. "Зато, -- сказал Александр, -- он в глубине души весь пурпурный"[92]. Знаменита и другая его метафора. Когда Парменион подошел к нему на Арбельском поле и, указывая на огромное вражеское войско, которое из-за бесконечного числа огней представлялось взгляду в темноте подобным небу, покрытому звездами, стал советовать ему напасть на врагов ночью, Александр сказал: "Я не хочу воровать победу"[93].

   Из его политических высказываний нужно обратить внимание на очень важное и мудрое различение (впоследствии использованное всеми последующими эпохами) между своими ближайшими друзьями, Гефестионом и Кратером: по его словам, один любит Александра, а другой -- царя. Тем самым он указал очень глубокое различие, которое существует даже среди самых верных слуг царей и состоит в том, что одни искренне преданы личности своих государей, другие же в первую очередь движимы чувством долга по отношению к своему правителю"[94]. Посмотрим также и на то, как великолепно изобличает он заблуждение, особенно свойственное советникам правителей, которые обыкновенно дают советы, руководствуясь меркой собственного ума и своих возможностей, а не возможностей своих государей. Так, когда Дарий предлагал Александру выгодные условия мира, Парменион сказал: "Если бы я был Александром, я бы принял их". На что Александр заметил: "И я бы тоже принял, если бы был Парменионом"[95]. Наконец, вспомним об остром и метком ответе его друзьям, спросившим его, что же он оставляет себе, если дарит так много столь щедрых подарков. "Надежду", -- сказал он[96], так как прекрасно знал, что при здравом расчете надежда является истинным достоянием и как бы наследством тех, кто стремится к великому. Она была богатством Юлия Цезаря, когда он, отправляясь в Галлию, истратил все свои средства на щедрые раздачи. Она была также богатством Генриха, герцога Гиза[97], знатнейшего вельможи, хотя и слишком честолюбивого. Широкую известность получили сказанные о нем слова: "Он был самым большим ростовщиком среди французов, потому что все его богатства были отданы в долг, а все свое наследство он обратил в долговые обязательства". Впрочем, восхищение перед этим правителем -- тем более что я представляю его себе не как Александра Великого, а как ученика Аристотеля -- увлекло меня, может быть, слишком далеко в сторону от нашей темы.

   Что же касается Цезаря, то для того, чтобы сделать вывод о выдающейся его образованности, нет необходимости ссылаться на его воспитание, или говорить о его друзьях и близких, или приводить его афоризмы, ибо она видна в его сочинениях и книгах, часть которых сохранилась, а часть, к сожалению, погибла. Прежде всего, в настоящее время у нас в руках имеется знаменитая история его войн, которую он назвал всего лишь "Комментариями". В этом сочинении все последующие поколения восхищаются глубиной содержания и живым изображением событий и лиц, соединенными с прозрачной чистотой речи и исключительной ясностью повествования. Однако о том, что эти достоинства явились не даром природы, но были приобретены в результате обучения науке красноречия, свидетельствует его книга "Об аналогии", которая представляла собой не что иное, как своеобразную философию грамматики. В этой книге он настойчиво стремился к тому, чтобы слово, произвольно созданное (vox ad Placitum), стало словом, подчиняющимся нормам языка (vox ad Licitum), и речь, не знающая никаких правил, превратилась в речь, грамматически и стилистически правильную, слова же, которые суть образы вещей, отражали правильно эти вещи, а не подчинялись только произволу толпы.

   Точно так же памятником его учености, равно как и власти, служит проведенная по его распоряжению реформа календаря, что красноречиво свидетельствует о его праве поставить себе в заслугу то, что он познал законы движения светил на небе и дал законы людям на земле.

   А из книги, которую он озаглавил "Анти-Катон", легко увидеть, что он так же упорно стремился одержать свою победу ораторским талантом, как и оружием, и что он предпринял состязание в стиле с сильнейшим противником, величайшим оратором того времени Цицероном. Далее, мы видим, что в книге апофтегм, собранных им, он считал для себя более почетным скрыться самому в страницах книги, заключающей мудрость и глубокие мысли других людей, вместо того чтобы собственные изречения объявлять священными, словно изречения оракула, как это делают некоторые глупые правители, поддавшись лести окружающих. Однако если бы я захотел повторить многие его изречения (как я это сделал, говоря об Александре), то они, конечно, оказались бы подобными тем, о которых говорит Соломон: "Слова мудрецов, как иглы или гвозди, глубоко вонзенные"[98]. Я приведу здесь только три таких изречения, скорее поражающих своей силой и выразительностью, чем изящных. Итак, во-первых, должен быть настоящим мастером слова тот, кто одной фразой может подавить волнение в войске. Именно так обстояло дело. У римлян был обычай, что полководцы, обращаясь к войску, называли их "воины", магистрат же, обращаясь к народу, называл его "квириты". Однажды среди воинов Цезаря началось волнение: они требовали, чтобы Цезарь отправил их домой не потому, что они этого желали, но для того, чтобы этим требованием заставить Цезаря улучшить их положение. Он же спокойно и твердо, когда наступила тишина, начал так: "Я, квириты...", показывая этим словом, что они уже отпущены из войска. Пораженные этим и совершенно изумленные, воины стали все время прерывать его речь и, забыв о своем требовании отправки домой, настойчиво требовали теперь, чтобы их вновь называли воинами[99].

   Второе изречение его следующее. Цезарь очень хотел получить титул царя. Поэтому он подослал некоторых лиц, чтобы те, когда он будет проходить по улице, приветствовали его из толпы, называя царем. Заметив, что эти возгласы довольно жидки и редки, Цезарь превратил дело в шутку и сказал, как будто бы те ошиблись в его прозвище: "Я не Рекс (царь), а Цезарь"[100]. Если присмотреться внимательнее, то нам не так-то легко удается выразить все значение и силу этих слов. Во-первых, он сделал вид, что отказывается от этого имени, но этого ни в коем случае нельзя было принимать всерьез. Во-вторых, этими словами он продемонстрировал какую-то колоссальную самоуверенность и величие, как будто бы имя Цезаря было более важным титулом, чем титул царя (а ведь именно так и произошло, и так это обстоит вплоть до наших дней). Но что здесь особенно было для него важно, так это то, что эти слова удивительно искусно приближали его к цели. Ведь он этим намекал, что сенат и народ римский вступают с ним в борьбу из-за незначительной вещи, всего лишь из-за имени (ибо царской властью он по существу обладал уже раньше), причем из-за такого имени, которое носили очень многие даже из совсем незнатных фамилий, ибо прозвище Рекс (царь) было у многих из исконных римлян, подобно тому как и у нас в английском языке существует нечто подобное.

   И последнее, о чем мне хотелось бы здесь напомнить. Когда Цезарь после начала гражданской войны занял Рим и приказал открыть священную сокровищницу, чтобы употребить на нужды войны хранящиеся в ней деньги, против этого выступил Метелл, бывший в это время народным трибуном. Тогда Цезарь сказал ему: "Если ты будешь настаивать, то можешь считать себя уже мертвым". Затем, понемногу овладев собой, он добавил: "Юноша, мне тяжелее сказать тебе это, чем сделать"[101], слова, столь удивительно соединившие в себе жестокость и мягкость, что нельзя представить ничего более совершенного.

   И чтобы покончить с этой темой, заметим, что Цезарь прекрасно сознавал свою исключительную образованность, как это видно из тех слов, которые он с насмешкой сказал кому-то удивленному тем, что Луций Сулла сам отказался от диктатуры: "Сулла был неграмотен и не умел диктовать"[102].

   Мне кажется, что уже наступило время закончить это рассуждение о тесной связи воинской доблести и образованности. Действительно, что можно еще сказать об этом после упоминания об Александре и Цезаре? Однако мне хочется еще немного задержаться на одном примере. Он Привлекает меня своим особым значением и необычностью, неожиданным переходом от шутки к настоящему чуду. Речь идет о философе Ксенофонте, который сразу после обучения у Сократа отправился в Азию вместе с Киром Младшим в поход против царя Артаксеркса. Этот Ксенофонт в то время был еще очень юн и никогда не видел ни военного лагеря, ни войска в боевом строю, никогда ничем но командовал в войске и отправился в поход только из-за дружбы с Проксеном. Но случайно судьба помогла ему, когда после гибели Кира в бою к грекам прибыл Фалин, посол великого царя. Греки (это был лишь небольшой отряд), лишившись своего вождя, оказались в глубине Персии, отрезанные от родины громадным расстоянием в тысячи миль и огромными и глубокими реками. Послы хотели побудить греков сложить оружие и сдаться на милость царя. Прежде чем дать послам формальный ответ, многие из воинов по-дружески разговаривали с Фалином, и в их числе Ксенофонт, который сказал следующее: "Но, Фалин, ведь только эти две вещи у нас и остаются -- оружие и доблесть, если же мы отдадим оружие, то, скажи пожалуйста, зачем нам нужна будет доблесть?" А Фалин с улыбкой ответил: "Если я не ошибаюсь, ты, юноша, афинянин и увлекаешься философией, и то, что ты говоришь, прекрасно, но ты очень ошибаешься, если считаешь, что ваша доблесть может сравниться с царской силой"[103]. Это была лишь остроумная шутка, а за ней следует чудо. Ведь этот новичок, вчерашний школяр и философ, когда все начальники и вожди были предательски убиты, вывел десять тысяч пеших воинов из Вавилона в Грецию, проведя их через центральные области персидского царства, несмотря на все усилия царских войск помешать им, и это произвело на всех ошеломляющее впечатление, а греков с тех пор воодушевляло и вдохновляло на вторжение в Персию и ее завоевание. Об этом вскоре стал мечтать и готовиться к этому Ясен, царь Фессалии, этот замысел попытался осуществить спартанец Агесилай, его наконец осуществил Александр Македонский, и всех их увлекал выдающийся подвиг их ученого предшественника.

   От доблести полководцев и военных перейдем теперь к моральным качествам и к тому, что является достоянием всякого человека. Прежде всего в высшей степени верны слова поэта:

   Стало быть, верное знанье плодов искусств благородных

   Нравы смягчает людей, дикость от них отвратя[104].

   Действительно, образование освобождает человека от дикости и варварства. Но следует сделать ударение на этом слове "правильное". Ведь беспорядочное образование действует скорее в противоположном направлении. Я повторяю, образование уничтожает легкомыслие, несерьезность и высокомерие, заставляя помнить наряду с самим делом и о всех опасностях и сложностях, которые могут возникнуть, взвешивать все доводы и доказательства, как "за", так и "против", не доверять тому, кто первым обращает на себя внимание и кажется привлекательным, и вступать на всякий путь, только предварительно исследовав его. В то же время образование уничтожает пустое и чрезмерное удивление перед вещами, главный источник всякого неосновательного решения, ибо удивляются вещам или новым, или великим. Что касается новизны, то нет такого человека, который, глубоко познакомившись с наукой и наблюдая мир, не проникся бы твердой мыслью: "Нет ничего нового на земле"[105]. Ведь кукольное представление не слишком удивит того, кто, заглянув за занавеску, увидит руки и нитки, которыми приводятся в движение куклы. Относительно же величия можно сказать следующее. Привыкнувший к грандиозным сражениям и победам в Азии, Александр Македонский, изредка получая сообщения из Греции о каких-то походах и столкновениях, которые по большей части предпринимались из-за какого-нибудь моста или маленькой крепости или в лучшем случае ради завоевания какого-нибудь города, обычно говорил: "Мне кажется, что мне пришло известие о битве лягушек и мышей, о которой пишет Гомер"[106]. Точно так же, конечно, и тому, кто видит перед собой все многообразие явлений и вещей, все здание Вселенной, земной шар вместе с живущими на нем людьми (мы не говорим о божественности души) покажется ничуть не больше муравьиной кучи, где одни спешат с зернышками, другие -- со своими яйцами, третьи -- безо всякой ноши, но все суетятся и ползают беспрерывно то туда, то сюда вокруг маленькой груды мусора. Далее. Образование уничтожает или по крайней мере уменьшает страх перед смертью или несчастьем, а ведь ничто не может нанести большего вреда доблести и нравственности человека. Ибо если чей-то ум в результате изучения природы проникнется сознанием смертности и непрочности вещей и как бы впитает в себя эти убеждения, то он придет к мысли Эпиктета, который, выходя однажды из дому, увидел женщину, плачущую над разбитым кувшином, а на следующий день, увидев другую женщину, оплакивающую мертвого сына, сказал: "Вчера я увидел, что хрупкая вещь разбивается, а сегодня вижу, что смертное существо умирает"[107]. Поэтому Вергилий великолепно и очень мудро связывает познание причин сущего с избавлением от всякого страха, всегда сопутствующих друг другу:

   Счастливы те, кто вещей познать умели причину,

   Те, кто всяческий страх и рок непреклонный к моленьям,

   Все повергли к ногам, -- и шум Ахеронта скупого[108].

   Было бы слишком долго перечислять те лекарства, которые наука предоставляет для лечения отдельных болезней духа, иногда очищая его от вредной влаги, иногда вскрывая закупорки, то помогая пищеварению, то вызывая аппетит, а очень часто излечивая раны и язвы его и т. п. Поэтому я хочу заключить следующей мыслью, которая, как мне кажется, выражает смысл всего рассуждения: наука настраивает и направляет ум на то, чтобы он отныне никогда не оставался в покое и, так сказать, не застывал в своих недостатках, а, наоборот, постоянно побуждал себя к действию и стремился к совершенствованию. Ведь необразованный человек не знает, что значит погружаться в самого себя, оценивать самого себя, и не знает, как радостна жизнь, когда замечаешь, что с каждым днем она становится лучше; если же такой человек случайно обладает каким-то достоинством, то он им хвастается и повсюду выставляет его напоказ и использует его, может быть даже выгодно, но, однако же, не обращает внимание на то, чтобы развить его и приумножить. Наоборот, если он страдает от какого-нибудь недостатка, то он приложит все свое искусство и старание, чтобы скрыть и спрятать его, но ни в коем случае не исправить, подобно плохому жнецу, который не перестает жать, но никогда не точит свой серп. Образованный же человек, наоборот, не только использует ум и все свои достоинства, но постоянно исправляет свои ошибки и совершенствуется в добродетели. Более того, вообще можно считать твердо установленным, что истина и благость отличаются друг от друга только как печать и отпечаток, ибо благость отмечена печатью истины, и, наоборот, бури и ливни пороков и волнений обрушиваются лишь из туч заблуждения и лжи.

   От добродетели перейдем к могуществу и власти и рассмотрим, можно ли найти где-нибудь такое могущество и такую власть, какой образование наделяет и с помощью которой возвеличивает человеческую природу. Мы видим, что уважение к власти зависит от достоинства того, над кем властвуют. Так, власть над животными и скотом, какой обладают волопасы или овчары, не имеет никакого значения; власть над детьми, которой обладают школьные учителя, не слишком уважаема; власть над рабами скорее позорна, чем почетна, и не намного лучше власть тиранов над народом, доведенным до рабского состояния и утратившим мужество и благородство души. Отсюда всегда возникает убеждение, что почет приятнее в свободных монархиях и республиках, чем под властью тиранов, так как уважают больше ту власть, которая осуществляется над людьми, добровольно ос принимающими, а не вынужденными подчиняться вопреки своему желанию и воле. Поэтому Вергилий, желая как можно искуснее оказать Августу самую высокую честь, какая только может быть у людей, говорит следующее:

   ...и народам охотно-покорным.

   Как победитель, дает законы, путь правя к Олимпу[109].

   Но власть науки намного выше, чем власть над волей, хотя бы и свободной и ничем не связанной. Ведь она господствует над рассудком, верой и даже над самим разумом, который является важнейшей частью души и управляет самой волей. Ведь на земле, конечно, нет никакой иной силы, кроме науки и знания, которая бы могла утвердить свою верховную власть над духом и душами людей, над их мыслями и представлениями, над их волей и верой. И мы видим это проклятое безграничное наслаждение, которое охватывает и увлекает всех ересиархов, лжепророков и великих обманщиков, когда они чувствуют, что обрели безграничную власть над верой и сознанием людей; это наслаждение столь велико, что того, кто однажды испробовал его, уже нельзя заставить отречься от этой власти никакими преследованиями и никакими пытками. Это то, о чем говорится в "Апокалипсисе": "бездонная бездна Сатаны", и, наоборот, справедливое и законное господство над умами людей, упроченное самой очевидностью и сладостной рекомендацией истины, конечно же, скорее всего может быть уподоблено божественному могуществу.

   Что же касается благосостояния и почестей, то дары науки, обогащая целые королевства и республики, тем самым развивают и приумножают благосостояние и богатства также и отдельных лиц. Ведь уже давно было сказано, что Гомер дал пищу большему числу людей, чем Сулла, Цезарь или Август со всеми их раздачами, денежными подарками и земельными наделами (ветеранам). По крайней мере трудно сказать, оружие или образование помогли составить состояние большинству людей. Если же мы будем говорить о высшей власти, то увидим, что царскую власть доставляли оружие и право наследования, церковная же власть, которая всегда была соперницей царской, весьма часто доставалась именно людям образованным.

   С другой стороны, если рассматривать те удовольствия и наслаждения, которые дает наука, то насколько же превосходят они все остальные наслаждения. Действительно, ведь если аффективные наслаждения настолько же выше чувственных радостей, насколько счастливое исполнение обета важнее какой-то песенки или пира, то разве не в такой же мере интеллектуальные наслаждения превосходят аффективные? Другим удовольствиям сопутствует пресыщение; и, как только эти удовольствия делаются чуть-чуть привычными, они блекнут и теряют свою прелесть; и это говорит нам, что на самом деле это были но подлинные и чистые наслаждения, а только лишь обманчивая тень их, доставляющие радость не столько но своей сущности, сколько своею новизной. Поэтому люди, предающиеся чувственным радостям, часто становятся затем монахами, а старость честолюбивых владык довольно печальна и меланхолична. Наука же не знает пресыщения, а знает лишь беспрерывное чередование достижения цели и стремления к новому, так что необходимо признать, что возникающее здесь наслаждение есть истинное и простое благо, не связанное с обманом и не являющееся результатом каких-либо привходящих моментов. Не последнее место занимает в душе и то наслаждение, которое рисует Лукреций:

   Сладко, когда на просторах морских разыграются ветры[110].

   Он говорит, что приятно стоящему или прогуливающемуся по берегу смотреть на то, как борется с бурей корабль в открытом море, точно так же приятно с высокой башни смотреть на два сражающихся на равнине войска. Но нет ничего приятнее для человека, чем разум, поднявшийся благодаря учению на крепость истины и имеющий возможность оттуда взирать на заблуждения и невзгоды людей.

   Наконец, чтобы не говорить о таких избитых доводах, как то, что благодаря науке один человек превосходит другого в том же, в чем человек превосходит животных, что благодаря науке ум человека возвышается до небес, чего не может сделать его тело и т. п., мы завершим это рассуждение о выдающемся значении наук, указав на то приносимое ими благо, к которому прежде всего стремится человек по своей природе, а именно бессмертие и вечность. Ведь именно из-за этого рождают потомство, стараются прославить свое имя, сооружают здания, основывают различные учреждения, воздвигают памятники, стремятся к славе и в конце концов к этому сводятся все человеческие чаяния. Но мы видим, что памятники, созданные талантом и эрудицией, сохраняются много дольше, чем те, которые воздвигнуты руками человека. Разве песни Гомера не живут уже двадцать пять, а то и больше веков, не потеряв ни единого слова, ни единой буквы. А за это же время рухнуло и погибло бесчисленное множество дворцов, храмов, замков и городов. Уже никакими силами нельзя восстановить портреты и статуи Кира, Александра, Цезаря и даже значительно более близких к нам королей и правителей. Ведь сами их архетипы, подчиняясь законам времени, давно погибли, копии же с каждым днем теряют первоначальное сходство. Но образы их гения вечно остаются нетленными в книгах, не подвластные никаким разрушениям времени, обладая силой вечного обновления. Впрочем, они, собственно, и не могут быть названы образами, ибо они сами беспрерывно как бы рождают что-то новое, сея свои семена в душах людей, и в более поздние эпохи продолжают возбуждать и порождать бесчисленное множество деяний и идей. Если изобретение корабля считалось столь замечательным и удивительным делом, так как он перевозит товары и богатства из одной страны в другую, соединяет области, расположенные в совершенно различных местах, давая им возможность взаимно потреблять продукты и другие блага каждой из них, то насколько же больше имеют на это право науки, которые, подобно кораблям бороздя океан времени, соединяют самые далекие друг от друга эпохи в союзе и сотрудничестве талантов и открытий. Кроме того, известно, что некоторые философы, безгранично доверяющие чувственным восприятиям, совсем но думающие о Боге и отрицающие бессмертие души, вынуждены были, однако, подчиняясь силе истины, допустить, что те движения и акты, которые осуществляются в человеческой душе без участия тела, могут, вероятно, существовать и после смерти; к их числу принадлежит в особенности деятельность интеллекта и менее всего -- движения страстей. Таким образом, знание представляется им бессмертным и нетленным. Мы же, познавшие свет божественного откровения, с презрением отбрасываем все эти примитивные и ложные показания чувств и знаем, что не только разум, но и очищенные аффекты, не только душа, но и тело достигнут в свое время бессмертия. Но пусть читатели поймут, что и здесь, и в другом месте, когда это было нужно, я, говоря о значении науки, с самого начала отделил божественные свидетельства от человеческих, и этого метода я неизменно придерживался, рассматривая их отдельно друг от друга.

   Как бы то ни было, я никоим образом не претендую на то, что мне удастся какой-либо речью в защиту достоинства и значения науки переубедить, скажем, эзопова петуха, который ячменное зерно предпочел бриллианту; или Мидаса, который, оказавшись судьей в состязании предводителя Муз Аполлона и овечьего пастуха Пана[111], отдал пальму первенства богатству; или Париса, который, отвергнув мудрость и могущество, предпочел наслаждение и любовь; или Агриппину, выбирающей: "Пусть убьет мать, лишь бы правил"[112], предпочитая власть даже на столь чудовищном условии; или же Улисса, который старуху жену предпочел бессмертию, представляющего тип тех людей, которые привычное предпочитают лучшему, и множество других ходячих мнений того же рода. Ведь они будут придерживаться старого. Но сохранится и то, на чем как на прочнейшем фундаменте держится наука и что никогда не удастся поколебать:

   ...мудрость оправдана чадами своими[113].