II. ЧЕЛОВЕК СРЕДИ ЛЮДЕЙ

Человек — биосоциальное существо

Эрих Фромм

Положение человека — ключ к гуманистическому психоанализу*

По своему физическому строению и физиологическим функциям человек принадлежит к миру животных. Поведение животных определяется инстинктами, т. е. специфическими образцами действий, которые, в свою очередь, обусловлены наследуемыми нейрологическими структурами. Чем выше уровень развития животного, тем податливее его модели поведения и тем незавершеннее структурное приспособление, которое мы видим у него при рождении. У высших приматов наблюдается даже изрядная сообразительность, т. е. способность использовать мышление для достижения желаемого, что дает животному возможность выйти далеко за пределы образцов поведения, предопределяемых инстинктами. Но как бы ни был высок уровень развития у животного, некоторые основные элементы его существования остаются неизменными.

Жизнь животного, так сказать, «проживается» по биологическим законам природы; она остается частью природы и никогда не выходит за ее пределы. У животного нет морального сознания, нет самосознания и осознания своего существования; у него нет разума, если понимать под разумом способность проникать в глубь явлений, воспринимаемых чувствами, и постигать суть, скрытую за поверхностью. Поэтому у животного нет представления об истине, хотя может быть представление о том, что для него полезно.

Животное существует в гармонии с природой, — конечно, не в том смысле, что природные условия ничем ему не угрожают и не принуждают его к ожесточенной борьбе за выживание, а в том, что природа обеспечивает животное всем необходимым для преодоления обстоятельств, с которыми ему приходится сталкиваться, точно так же, как семя растения оснащено природой для использования почвенных, климатических и других условий, к которым оно адаптировалось в процессе эволюции.

В определенный момент эволюции животных произошел уникальный прорыв, сравнимый с возникновением материи, с зарождением жизни, с первым появлением живого существа. Это событие могло произойти, когда в ходе эволюции действие перестало определяться преимущественно инстинктом; когда природная адаптация потеряла принудительный характер; когда действие уже перестало быть закрепленным наследственно передаваемыми механизмами. Когда животное возвысилось над природой и, преодолевая чисто пассивную роль «твари», стало (с точки зрения биологии) самым беспомощным животным, — произошло рождение человека. В этот момент животное освободилось от природы, приняв вертикальное положение, его головной мозг развился намного больше, чем у высших животных. Это рождение человека, возможно, длилось сотни тысяч лет; здесь важно другое — возникновение нового вида, возвысившегося над природой, важно, что жизнь осознала самое себя.

Самосознание, разум и воображение разрушили «гармонию», свойственную животному существованию. Их появление превратило человека в аномалию, в причуду мироздания. Человек — часть природы, он подчинен ее физическим законам и не может изменить их, но, тем не менее, он выше остальной природы. Человек, будучи частью целого, оказывается отделенным от него; он бездомен — и в то же время прикован цепями к дому, общему для него со всеми живыми существами. Заброшенный в этот мир в случайном месте и в случайное время, он изгоняется из него опять-таки по воле случая. Обладая самосознанием, он сознает собственное бессилие и ограниченность своего существования. Он предвидит собственный конец — смерть. Человек никогда не бывает свободен от двойственности своего существования: он не может освободиться от разума, даже если бы он этого захотел; он не может освободиться от своею тела, пока он жив, а тело заставляет его хотеть жить.

Разум — благословение человека — оказывается в то же время его проклятием; он заставляет человека вечно искать решение неразрешимой дихотомии. В этом отношении жизнь человека отличается от существования всех других живых существ, она протекает в условиях постоянной и неизбежной неуравновешенности. Человеческую жизнь нельзя прожить путем простого повторения образцов поведения, свойственных виду; человек должен жить сам. Он — единственное животное, которое может тосковать, может чувствовать себя изгнанным из рая; единственное животное, считающее собственное существование проблемой, которую ему надо решить и от которой не уйти. Он не может вернуться к предчеловеческому состоянию гармонии с природой; человеку придется продолжать развивать свой разум, прежде чем он сможет стать хозяином природы и самого себя.

Однако как в онтогенетическом, так и в филогенетическом планах рождение человека — явление в основном негативное. Человеку недостает инстинктивного приспособления к природе, ему не хватает физической силы, при рождении он наиболее беспомощное из всех животных и нуждается в защите гораздо дольше, чем любое из них. Утратив единство с природой, он не приобрел нового способа существования вне ее. Его разум пребывает в зачаточном состоянии, у него нет ни знания природных процессов, ни инструментов для замены утраченных инстинктов; он живет, разделившись на небольшие группы, не понимая ни себя, ни других; воистину, в библейском мифе о Рае ситуация изображена с предельной ясностью: человек, живущий в садах Эдема в полной гармонии с природой, но не осознающий себя, начинает свою историю первым актом свободы — неповиновением воле Всевышнего. Этому сопутствует осознание им самого себя, своей обособленности и беспомощности; Бог изгоняет его из Рая, и два херувима с огненными мечами преграждают ему путь назад.

Эволюция человека основана на утрате им своего изначального дома — Природы — и невозможности снова вернуться к нему, невозможности снова стать животным. У него есть только один путь: окончательно выйти из своего дома — Природы — и обрести новое пристанище, которое он создает, очеловечивая мир и становясь человеком в полном смысле слова.

При рождении человек (будь то отдельный индивид или весь человеческий род) исторгается из состояния определенности, где все было таким же заранее заданным, как инстинкты, и ввергается в состояние неопределенности, неизвестности и беззащитности. Известно лишь прошлое, в будущем же, несомненно, только одно — смерть, которая в действительности представляет собой возвращение к прошлому — к неорганическому состоянию материи.

Таким образом, проблема человеческого существования совершенно уникальна по своей природе: вроде человек вышел из природы — и все же пребывает в ней; он — отчасти божество, отчасти — животные, он и бесконечен, и ограничен. Необходимость вновь и вновь разрешать противоречия своего существования, находить все более высокие формы единства с природой, своими собратьями и самим собой — вот источник всех душевных сил, движущих человеком, источник всех его страстей, аффектов и стремлений.

Животное удовлетворено, когда утолены его физиологические потребности — голод, жажда, сексуальное влечение. В той мере, в какой человек — тоже животное, эти потребности и для него носят императивный характер и должны удовлетворяться. Но в той мере, в какой он очеловечен, удовлетворения этих инстинктивных потребностей недостаточно не только для его счастья, но даже и для его душевного здоровья; в этой-то уникальности положения человека и заключена Архимедова точка специфически человеческого динамизма; и осмысление человеческой психики должно быть основано на анализе потребностей человека, вытекающих из условий его существования.

Следовательно, как весь человеческий род, так и каждый индивид вынуждены решать проблему собственного рождения. Физическое рождение отдельного человека отнюдь не является таким решающим и исключительным событием, каким кажется. Конечно, оно знаменует собой важный переход от внутриутробного существования к жизни вне утробы матери, но во многих отношениях ребенок и после рождения остается таким же, каким был до него: он не может различать окружающие его предметы, не может сам есть; он полностью зависит от матери и без ее помощи погиб бы. По существу, процесс рождения продолжается. Ребенок начинает узнавать предметы внешнего мира, эмоционально реагировать на внешние воздействия, брать в руки вещи, координировать свои движения, ходить. Но рождение все еще продолжается. Ребенок учится говорить, пользоваться вещами, познает их назначение, учится вступать в отношения с другими людьми, избегать наказания и заслуживать расположение и похвалу. Подрастающий человек понемногу учится любить, развивать свое мышление, объективно смотреть на мир. Он начинает набирать силы, чувствовать себя личностью, учится преодолевать во имя сохранения целостности жизни соблазны, порождаемые чувствами. Таким образом, рождение — в общепринятом значении этого слова — всего лишь начало рождения в более широком смысле. Вся жизнь индивида есть не что иное, как процесс рождения самого себя. По существу, мы должны бы полностью родиться к моменту смерти, но судьба большинства людей трагична: они умирают, так и не успев родиться.

Из всего, что нам известно об эволюции человеческого рода, рождение человека (как родового существа) следует понимать точно так же, как и рождение индивида. Когда человек преодолел определенный минимум инстинктивного приспособления к окружающей среде, он перестал быть животным, но остался при этом таким же беспомощным и не подготовленным к человеческому существованию, как ребенок в момент рождения. Рождение человека началось с появления первых представителей вида homo sapiens, а история человечества — это не что иное, как весь процесс этого рождения. Человеку понадобились сотни тысяч лет для того, чтобы вступить в человеческую жизнь. Он прошел нарциссическую стадию, для которой характерна вера во всемогущество магии, стадию тотемизма, поклонения природе, прежде чем в нем начали формироваться совесть, объективность, братская любовь. За последние четыре тысячи лет своей истории он выработал представления о человеке, родившемся и пробудившемся в полной мере. Эти представления были изложены (без заметных различий) великими учителями человечества в Египте, Китае, Индии, Палестине, Греции и Мексике.

То обстоятельство, что рождение человека первоначально было актом отрицания (отторжение от изначального единства с природой, невозможность возвращения к своим истокам), означает, что процесс рождения отнюдь не прост. Пугает каждый шаг на пути в новое человеческое существование. Он всегда означает отказ от безопасного, сравнительно знакомого состояния ради нового, еще не освоенного. Если бы в момент перерезывания пуповины ребенок мог думать, он, несомненно, испытал бы страх смерти. Заботливая судьба ограждает нас от этого первого панического страха. Но при каждом следующем шаге, на каждом новом этапе нашего рождения мы всякий раз испытываем страх. Мы никогда не бываем свободны от двух противоборствующих стремлений: одно из них направлено на освобождение из материнского лона, на переход от животного образа жизни к очеловеченному существованию, от зависимости к свободе; другое нацелено на возвращение в утробу матери, на возвращение к природе, определенности и безопасности. В истории отдельных индивидов и всего человеческого рода прогрессивная тенденция доказала, что она сильнее; однако феномен душевных заболеваний и возврата человечества к состоянию, казалось бы, преодоленному предыдущими поколениями, свидетельствует о напряженной борьбе, которая сопровождает каждый новый шаг рождения.

– Сформулируйте основные мысли философа о природе человека.

– С чем можно согласиться, а что кажется вам спорным?

– Как вы думаете, что стало причиной, толчком для формирования человека, его выделения из мира природы?

– Почему свобода воли, свобода выбора так важна для человека?

 

Обычай, мораль, право

Вячеслав Рыбаков

Фантаст в России больше чем поэт*

История развития религий — в огромной мере есть история развития составляющих их основу потусторонних суперавторитетов. А эти последние развиваются едва ли не в первую очередь в своей способности считать «своими» как можно больше людей, все меньше внимания обращая на их племенную, национальную, профессиональную, классовую и даже конфессиональную — до обращения — принадлежность. Дело в том, что этика, обеспечивающая ненасильственное взаимодействие индивидуумов в обществе, была доселе только религиозной — скорее всего, в нашем культурном регионе она и может быть только религиозной. Почему нельзя дать в глаз ползущей из булочной бабульке и отобрать у нее купленный на последние тысячи батон? Ни логика, ни здравый смысл не дают на этот вопрос ответа. Но если большинство людей начнет вытворять все, что разрешает здравый смысл — то есть срабатывающий на сиюминутном уровне инстинкт самосохранения, — общество быстро превратится в ад. Спасает лишь не обсуждаемое, с молоком матери впитанное ощущение, что бить бабушек в глаз нехорошо.

Но вдруг человек задастся вопросом, что такое «нехорошо»? Вот тут-то и нужен суперавторитет. На родоплеменной стадии — это первопредок, напридумывавший массу всякого рода табу: то нельзя, это нельзя... Но только по отношению к людям, то есть членам рода. Остальные двуногие и людьми-то не называются, обозначаются совсем иными словами. Но по отношению к своим — многое нельзя. Нельзя, потому что запретил великий предок. А совершишь, что нельзя, — такого перца предок задаст из того, потустороннего мира!.. свету не взвидишь! Бог в это время еще не спаситель, а только наказыватель. Он не зовет вверх, а лишь старается не дать выбиться из строя. И невдомек дикарям, что именно так, стреноживая эгоизм этикой, срабатывает на высшем, уже не сиюминутно-ситуационном, а долговременно-социальном, нащупанном в процессе вековых проб и ошибок уровне, все тот же инстинкт самосохранения. Раз человек не способен жить вне общества, значит, общество должно жить, а коли так, человеку в обществе многое нельзя. Но это мы словами формулируем; в основе же поступков лежат не слова и даже не соображения, а в основном переживания, которые всегда предметны: по отношению к тому, и к тому, и вот к этому конкретному человеку — ко всем, кто ощущается как входящий в общество, как «свой», — многое нельзя.

Однако стоит обществу усложниться настолько, что представители различных племен начинают взаимодействовать более или менее постоянно, архаичные племенные суперавторитеты выходят в тираж, ибо вместо того, чтобы склеивать массу толкущихся бок о бок индивидуумов в совокупность этически взаимозащищенных единиц, дробят их на «своих» и «чужих». А это чревато взаимоистреблением. Жизнь зовет новых, интегрирующих богов. И они приходят. Постепенно появляются и завоевывают мир этические религии, для которых «несть ни эллина, ни иудея». Критерием «своего» становится братство уже не по крови, а по вере — и, таким образом, вход в братство формально открыт каждому. И возникает новый мощнейший манок — посмертное спасение.

Но в конце концов мир суживается до такой степени, что и представители различных мировых религий, поначалу очень удаленные друг от друга — где Иудея, а где Индия? — начинают тесно взаимодействовать. Тогда назревает новый скачок. Какой? В объединение мировых религий я не верю — каждой из них пришлось бы поступиться для этого едва ли не основными своими догматами, каждая утратила бы ядро. И не в том дело, что они предлагают очень уж различные модели человеческого общежития и взаимодействия. Модели-то в основе своей сходны. И для неверующей личности здесь есть свидетельство того, что основу эту сформировали дорелигиозные протомодели, вытекающие из вечного противостояния в человеке биологического и социального, эгоистического и коллективистского. Ну а для личности верующей здесь возможно было бы поразмышлять о том, что, не исключено, с пророками, принадлежащими к разным культурам, говорил один и тот же Бог, но культуры, сформировавшие личности пророков, заставили их расшифровать божественные откровения по-разному.

Допустим, есть три народа, у одного из которых красный свет давно и прочно ассоциируется с сигналом светофора, у другого – с фонариком над борделем, а у третьего — с кремлевскими звездами. Тогда одну и ту же боговдохновенную заповедь «Не ходи на красный свет» эти народы будут интерпретировать совершенно по-разному. И все три интерпретации окажутся чрезвычайно здравыми, вот что интересно. Так что этические требования, предъявляемые различными потусторонними суперавторитетами, вполне способны слиться и даже прекрасно дополнить друг друга. Но вот сами суперавторитеты слиться не способны, каждому из них пришлось бы поступиться едва ли не самыми существенными чертами своей индивидуальности. И вдобавок ни один из них всерьез не способен счесть «своим» весь род людской, вне зависимости от конфессиональной принадлежности индивидуума в любой данный момент, — а именно эта задача давно уже стоит, что называется, на повестке дня.

С другой стороны, эту же проблему, только в ином ракурсе, поставила на повестку дня секуляризация и затем обвальная атеизация европейского общества в XVIII и в особенности в XIX веке. Выбив авторитет Христа из-под морали, развитие культуры фактически сделало мораль недееспособной, превратило ее в набор мертвых словесных штампов, совершенно беззащитный перед издевательствами прагматиков, живущих здравым смыслом. Именно это на некоторое время деидеологизировало войны; несколько затруднительно победителю навязывать свою веру побежденному, если и тот, и другой ни во что особенно не верят. Но это же поставило мирное состояние общества перед ужасной перспективой, сформулированной Достоевским: если Бога нет, то все дозволено. Позволить этой перспективе реализоваться культура, безусловно, не могла.

Вне зависимости от желания тех или иных тогдашних философов, разрабатывавших свои учения в том или ином направлении, ни один из них не мог пройти мимо этой проблемы. Сознательно или нет, они просто не могли не попытаться отыскать некий новый суперавторитет, который, став для каждого уверовавшего в него индивидуума ценностью большей, нежели собственное «я» с его разгульными и бессовестными запросами, подкрепил бы мораль, сделал бы ее заповеди непререкаемыми, не подверженными индивидуалистическому размыванию и искажению.

Как раз в это время европейская цивилизация выдвинула совершенно новую концепцию истории. Согласно ей, история не есть топтание на месте или бег по кругу, но поступательный и в определенной степени управляемый процесс восхождения из мира менее совершенного в мир более совершенный.

Не стоит сейчас касаться вопроса о том, верна ли вообще эта концепция. Для нас сейчас важно лишь то, что именно она позволила начать отыскивать качественно новые, секуляризованные суперавторитеты, объединяющие людей в обширные, способные к беспредельному расширению братства по совершенно иному принципу. Суперавторитеты эти — модели посюстороннего будущего. Стоит предложить некий вариант будущего общественного устройства, с той или иной степенью наукообразной убедительности доказать ее возможность и желательность, и буде найдутся люди, для которых это будущее окажется эмоционально притягательным, соблазнительным, которые, более того, готовы общими усилиями попытаться достичь его, — они все окажутся братьями по этой странной вере, дающей, как и всякая чисто религиозная вера, столь необходимый индивидууму надындивидуальный смысл бытия. И если брат ведет себя по отношению к брату аморально, суперавторитет накажет: желаемое будущее может не сбыться.

Очень показательно, что эти, так сказать, религии третьего уровня возникли именно в христианском регионе, с одной стороны, знавшем только сверхъестественную опору морали, а с другой — докатившемся до массового безбожия. Дальнему Востоку новая секуляризованная этика была ни к чему, она испокон веку там существовала, разработанная еще конфуцианством, и опиралась на двуединый посюсторонний суперавторитет «государство/семья». Мусульманскому региону секуляризованная этика тоже была не нужна — там не произошло обвальной атеизации. А вот европейская цивилизация оказалась в безвыходном положении; кружить по плоскости стало уже негде, пришлось вспрыгивать на новую ступень — а там, разумеется, поджидали новые проблемы. Как и при всяком качественном скачке, предвидеть их заранее было невозможно. И тем более невозможно было разработать заблаговременно методики их разрешения.

Марксизм, хоть и принято считать его экономическим учением, был, как мне представляется, не вполне осознанной, но исторически самой значимой попыткой нащупать ответ на вопрос, поставленный самим развитием культуры: почему люди должны любить друг друга не во Христе, а просто так, в реальной посюсторонней жизни. Другое дело, что Маркс в своих теоретических построениях тоже не смог обойтись без деления людей на «своих» и «чужих», проведенного по классовому принципу, — и, стоило дойти до дела, до конкретной политики, это привело к возникновению кровавой каши, весьма напоминающей кровавую кашу первых веков христианства, когда различные христианские секты ожесточенно грызлись друг с другом, насмерть воюя в то же самое время со всем остальным языческим миром. Нет, правда, знакомая ведь картина — абсолютная нетерпимость, безудержная тяга к идеологической и политической экспансии, безоговорочное и поголовное объявление всех предшествующих богов злобными демонами-искусителями, программное разрушение их храмов и даже статуй, развратность и продажность руководства... Тупость, догматичность, озверелость и растленность, а иногда и явная психическая неполноценность руководителей и приверженцев были тогда настолько очевидны, что всерьез компрометировали человеколюбивые заветы основателей и казались для многих современников неоспоримыми свидетельствами ущербности самой религии. Император Юлиан Отступник даже попытался аннулировать христианство, будто его дюжина придурков с бодуна выдумала, и вернуть государство к богам предыдущих ступеней. Увы, никому не дано повернуть вспять колесо истории...

Коммунизм сгорел на возведенной в ранг священного долга и почетной обязанности аморальности по отношению к классовым врагам, на вседозволенности во имя реализации модели посюстороннего грядущего. И тем не менее построение бесклассового общества надолго оказалось, а для многих и сейчас еще является чрезвычайно притягательным религиозным идеалом.

С обвальной атеизацией коммунистического региона мира в семидесятых и восьмидесятых годах, чрезвычайно напоминающих обвальную атеизацию христианской Европы в прошлом веке, вновь с прежней остротой встал вопрос о надындивидуальном смысле индивидуального существования и о суперавторитете, способном объединять людей в братства и защищать братьев друг от друга, накидывая на них живительные путы морали. Неизвестно, может ли быть дан на него какой-то новый ответ. Но, так или иначе, на внезапно оказавшееся вакантным узловое место в системе ценностей в самой вульгарной, самой упрощенной, самой уродливой форме полезли старые боги. И прежде всего возведенный в статус бога древний родоплеменной фетиш — свой народ. Свой первопредок, свой тотем. Свой нацизм.

Именно поэтому так называемые локальные конфликты в нашей стране или, скажем, межплеменная рознь в Афганистане, тоже лишившемся предложенной еще при короле модели будущего, или, скажем, борьба на Балканах — носят такой затяжной, такой безысходный характер. Противники в глубине души уже ничего не хотят друг от друга — никакого, пусть даже самого почетного компромисса, никаких уступок, никаких контрибуций. Они хотят, чтобы противника просто не было. Или, на худой конец, чтобы он подчинился настолько, что как бы вообще исчез.

Такова плата за то, что культура не смогла вовремя предложить новый, не первобытный идеал.

Я не знаю, как сформулировать эту модель и как сделать ее настолько соблазнительной, чтобы она смогла занять место нового посюстороннего авторитета, делающего самых разных людей братьями по вере. Я не знаю даже, возможна ли такая модель. Я знаю лишь, что она, по всей видимости, необходима.

Еще я знаю, что современная вспышка религиозного фундаментализма, в том числе и православного, возникшая как результат краха посюсторонних суперавторитетов — стремления ли приобщиться к европейской цивилизации, или завоевать мировое господство, или построить коммунизм к восьмидесятому году, — может сослужить здесь добрую службу. Более того, она весьма своевременна. Ибо она способна — вернее, лишь она способна — способствовать введению в рамки традиционной морали всех возможных попыток реализовать предлагаемые модели будущего. Чтобы не допустить их реализации любыми средствами. А ведь только так можно подстраховаться на случай повторения катастрофы, которую еще в эмбриональной своей стадии начал учинять коммунистический эксперимент, и тем сразу покончил с собой как с явлением, имеющим историческую перспективу.

И еще я знаю, что огромная роль в этом процессе будет принадлежать всем остальным ненасильственным методам эмоционального воздействия на человеческое сознание. Искусству. И в первую очередь, литературе. И, возможно, главным образом — фантастике.

— Как вы думаете, зачем нужны моральные, нравственные нормы поведения? Можно ли заменить их правовыми?

— Согласны ли вы, что все нравственные нормы изначально созданы как религиозные?

— Как вам кажется, мог ли коммунизм стать не социально-экономическим и историко-политическим учением, а новой религией? К чему это могло привести?

 

Владимир Михайлов

Вариант «И» *

— Благодарю вас. Моих читателей будет наверняка интересовать прежде всего вот что: вы, православ­ный священник, иерей...

Он чуть заметно качнул головой.

— Протоиерей, — поправил он меня. — Если вам нужна точность — митрофорный протоиерей. — На его губах промелькнула улыбка. — Это высший чин, которого может достигнуть духовное лицо, не принявшее монашеских обетов.

— Спасибо за разъяснение, — кивнул я. — Итак вы, будучи православным митрофорным протоиереем, настоятелем этого храма... Я не ошибся?

— Ни в коем случае. Дело обстоит именно так. Правда, был я отстранен от служения — но лишь на краткий срок.

— И, разумеется, человеком глубоко верующим…

Он только кивнул.

— ...принимаете весьма активное участие в деятельности политической партии, ставящей своей целью избрание на российский престол человека, который, не являясь, конечно, врагом православия, тем не менее никак не может быть назван его горячим сторонником. Мало того: который пользуется очень сильной поддержкой людей, исповедующих ислам. Конечно, нельзя смешивать политику с религией – но в чем причина того, что ваши религиозные убеждения оказываются в таком противоречии с убеждениями политическими?

Протоиерей помолчал секунду-другую, словно желая убедиться, что я закончил свой вопрос. И ответил:

— Причина — в моей вере в Бога.

Мысленно я зааплодировал: ответ был хорош хотя бы своей непредсказуемостью. Обычно, беседуя с политиками, ответы их знаешь заранее.

— Не могли бы вы объяснить несколько подробнее?..

– С охотой. Христианство, иудаизм, ислам — все это формы поклонения единому Богу. Одному и тому же. Потому что если признать, что мы поклоняемся своему Богу Христу, а мусульмане — своему Аллаху, являющемуся другим, мы впали бы в грех язычества, то есть признания многобожия. Но человек истинно верующий никак не может быть язычником, политеистом. Бог — один, разъединяют же нас форма религиозной организации, обрядовая сторона и ряд богословских проблем. Однако теологические проблемы — это проблемы людей, а никак не Господа: у него нет проблем. Вот вам еще одно сравнение. Существуют страны с правосторонним дорожным движением и другие — с левосторонним. Соответственно руль в автомобиле расположен у первых — слева, у вторых — справа. Разница существенная, и никак нельзя, ока­жись в левосторонней стране, продолжать ездить по ее дорогам по правосторонним правилам: катастрофа неизбежна. Однако же наши водители далеки от мысли считать, что только их автомобили являются истинными, а, допустим, английские, австралийские или японские машины — ложны. Что же касается, скажем, того города, в который вы намерены попасть, и дороги, по которой движетесь, — то к городу этому могут вести с одной стороны дороги правосторонние, с другой — левосторонние. Но город достижим и для тех, и для других. Теперь предположим, что в какой-то стране по некоторым причинам — ну, скажем, туда навезли так много автомобилей с противоположным расположением руля, что уже нельзя не принимать их во внимание, — в этой стране возникает необходимость пользоваться обеими формами движения. Это возможно? Да, но только при одном условии: необходимо параллельное существование двух дорожных систем, которые нигде не будут соединяться или пересекаться — что при наличии туннелей и эстакад вовсе не так трудно.

У него широкие рукава, подумал я, и в рукавах этих, похоже, упрятано великое множество доходчивых сравнений. Надо думать, он произносит интересные проповеди своим прихожанам.

— Так вот, — продолжал тем временем отец Николай. — Вам, конечно, ясно, как называется тот город, куда мы все стремимся, и кто в нем правит. Теперь, чтобы закончить эту притчу, предположим, что я живу в доме, рядом с которым проложили левостороннюю дорогу. До сих пор я, как и все, ездил на машине для правостороннего движения, но сейчас левосторонняя дорога пролегла между моим домом и той старой дорогой. У меня все та же машина с рулем слева; но ко мне приходят и предлагают машину для новой дороги — новую, совершенную и на крайне льготных условиях. Меня даже не уговаривают отдать старую, наоборот — обещают расширить гараж, чтобы в нем умещались обе. Разве, если я соглашусь на эти условия, я как-то нарушу интересы города, которому нужно только одно: чтобы я в конце концов туда доехал? Разумеется, убежденные сторонники правосторонней езды станут утверждать — и некоторое время многие даже будут им верить, — что вторая дорожная сеть на самом деле ведет вовсе не к тому городу, в котором царит Добро, но к другому, где обитает Зло. Почему им поверят на время? Потому что описания города в путеводителях одной дорожной компании и другой не вполне совпадают. Однако они и не могут совпадать в деталях, потому что дороги впадают в город с разных сторон, а ни один город не выглядит со всех сторон одинаково. Но добравшись до центра города, люди убедятся, что центр для всех один. Вот как я могу это представить.

— Вы мастер метафоры, — не удержался я от похвалы. — Однако дело происходит не в воображаемой стране, но в России, в которой и пристрастия, и антипатии всегда стремятся к крайним значениям. Православная Россия...

Я удивился: мое возражение он встретил не с улыбкой, но скорее с гримасой, которая могла бы сойти за улыбку.

— Православная Россия... — повторил он с расстановкой. — А вы уверены в точности такой формулировки?

— Принято думать так.

— Мало ли как принято думать. Да, собственно, так не думают; так считают. А если думать... — Он помолчал. — Ладно, скажу, рискуя впасть в ересь, не богословскую, но политическую: Россия как была тысячу с лишним лет назад языческой, так ею и осталась. Христианство, по сути, не вошло в кровь, не стало основой мышления. Даже основой веры не стало. Разве что на словах — но ведь от слова, как известно, не станется... Религия органичная, растворенная в крови, всегда идет от мироощущения человека — идет от человека к организации, то есть — снизу вверх. Как христианство в Риме. Из катакомб — во храмы. А не из храмов в землянки. Потому христианство так органично в Италии: итальянцы — наследники Древнего Рима, они его выстрадали. В катакомбах. Кровью на аренах. В России же все вводилось сверху, приказным порядком: и христианство, и — позже — его реформа, и еще позже — коммунизм. Конечно, у России были шансы стать подлинно христианской страной, и она стала бы ею, если бы не Никонианская реформа. Все, искренне верившее, ушло в раскол — и погибло, как Аввакум, человек уровня апостола Павла. А церковь превратилась в государственную институцию — и так утратила всякую возможность стать народной. Вспомните: реформа на Западе — протестантство — тоже ведь шло снизу вверх, от внутренней потребности. А у нас и реформа — от властей. И с коммунизмом повторилось то же самое — не говоря уже о том, что он нередко взывал к самым темным сторонам природы человеческой... Да, безусловно — сохранились форма, и храмы, и купола, обрядность... И организация... Но ведь сие — не вера, а лишь изображение ее. А в Бога надо верить, а не изображать веру. Нет, господин журналист, вы серьезно подумайте перед тем, как утверждать, что Россия — страна христианская. Если началь­ство приходит в храм и обедню отстаивает со свечкой в руках — это еще никак не факт веры, это факт по­литики. Но политика — стихия изменчивая, и нельзя на ее фундаменте строить вечное здание!

Священник умолк; он смотрел на меня серьезно и печально, и я подумал, что говорил он совершенно искренне.

— Ну а ислам?

Он кивнул.

— Логичный вопрос. Ислам... Прежде всего он — религия снизу.

— Но разве он во многих местах не насаждался мечом?

— Да, наверное... не без того. Однако в этом, пожалуй, только буддизм нельзя упрекнуть — да и то не уверен. Но сейчас не это важно. Во-первых, ислам интернационален. Порой приходится слышать, что русские его не могут усвоить. Факты свидетельствуют об ином. Если бы вы интересовались историей...

— Я интересуюсь.

— В таком случае вы, возможно, помните, что еще в последние десятилетия минувшего века, когда России приходилось скрещивать оружие с исламскими народами — и за пределами страны, и внутри ее, — некоторое число наших воинов, попав в плен, стали исповедовать ислам. Одни из них потом вернулись домой, другие отказались, не желая порвать с ислам­ской средой, с которой сроднились. Но и многие из тех, кто возвратился в свои дома, не изменили своей новой религии. А между тем были они русскими. Вообще не бывает веры, принципиально чуждой для ка­кого угодно народа, как нет народа, не способного усвоить какое угодно вероучение. Далее: ислам синте­тичен. Он объединяет всех: и ветхозаветных, и новозаветных, и иудаистских святых. Изложение его основ не столь зашифровано и намного доступнее понима­нию рядового верующего, чем, скажем, Священное Писание. Это важно. Что еще? Вы и сами наверняка заметили, что ислам динамичен. Потому ли, что он моложе? Вряд ли только по этой причине. Он энергичен. И главное — силен верой. Они — мусульма­не — верят, понимаете? А это мне представляется самым главным. Для них Бог не деталь жизненной декорации, но — основа основ. А народ, чтобы совер­шать великие дела, должен верить, иного выхода нет, это — непременное условие, хотя, быть может, и недостаточное.

— И вы полагаете, он может восторжествовать в России?

— Не знаю; речь ведь не о торжестве в полити­ческом смысле этого слова. Но, во всяком случае, русский мусульманин — такое словосочетание вовсе не кажется мне противоестественным. Хотя бы потому, что славянские прецеденты существуют давно: хотя бы боснийские мусульмане, к примеру. О наших отечественных я уже упоминал только что.

— Ну, чтобы уцелеть, и не на то пойдешь... — вставил я. — У ислама в России вполне возможно будущее, поскольку он несет с собой очень немалые инвестиции и кредиты...

— Уже принес и еще принесет гораздо больше. А ведь не сегодня сказано, что Париж стоит мессы. Сейчас для России главное — устоять. А сколько будет ради этого построено мечетей — вопрос не первостепенный,

— А народ не восстанет?

— Если поверит своему государю — не восстанет.

— Я вам очень благодарен, отец Николай. Еще два маленьких вопроса, с вашего позволения. Первый: вот эта ваша позиция не может отразиться на вашей судьбе?

— Пока не отразилась. Хотя я ее не скрываю.

— Как вы думаете — почему?

Он улыбнулся.

— Видимо, есть какие-то причины. Но думать о себе мне сейчас просто некогда.

Мне не хотелось довольствоваться столь неопределенным ответом. И я решил проявить настойчивость.

— Скажите, не может ли ваша уверенность в себе быть следствием того, что укоренение ислама в России, сколь бы парадоксально это ни звучало, пошло бы на пользу православной церкви?

Он прикинулся удивленным, но не старался сделать это очень уж искусно.

— Каким же это образом?

— Ну, тут достаточно простого умозаключения. Православное духовенство, так сказать, растренировалось из-за отсутствия серьезной конкуренции. Власти уже много лет смотрят на вас весьма благосклонно, охотно демонстрируют свою приверженность православию. Правда, время от времени ваши иерархи oбращаются с настоятельными просьбами ограничить деятельность в России иных конфессий. Ну, это естественно, было бы странно им этого не делать. Однако по-настоящему ведь секты вам не противники — и вы можете жить с ленцой, ограничиваясь соблюде­нием необходимой формы. А вот если в местах, ко­торые вы привыкли считать исконно своими, начнет всерьез укореняться такая мощная и динамичная ре­лигия, как ислам, тут вам, хочешь — не хочешь, при­дется бороться всерьез. А поскольку применение оружия вряд ли будет возможно, то придется мобилизовать все иные силы — духовные, организационные, все прочие. Придется омолаживаться. Это будет словно подсадка молодой железы в дряхлеющий организм. И как раз поэтому ваше участие в происходящем процессе может рассматриваться как дело благое. Как знать, может быть, у вас есть и благословение Его Святейшества?

— Можно ли сказать, что уже сейчас мусульманские ценности являются неотъемлемой составной частью российской цивилизации?

— Насколько фантастической или реальной вам представляется сама идея принятия мусульманства Россией?

 

«все книги     «к разделу      «содержание      Глав: 57      Главы: <   4.  5.  6.  7.  8.  9.  10.  11.  12.  13.  14. >