18. ПОТЕРЯННАЯ ТАЙНА

К оглавлению1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 
17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 

В ранней юности человек есть существо вопрошающее и любопытное: ребенок видит многое, а понимает мало и все спрашивает и расспрашивает, и получает ответы, ко­торые его не удовлетворяют. И скоро у него возникает ощущение, будто взрослые скрывают от него какие-то тай­ны, секретничают, уклоняются от прямых ответов и не хо­тят говорить о самой сущности вещей и дел: «все не то, все не так, все скрывают»... И вот ребенок начинает чувство­вать себя разочарованным и даже обиженным: «Что они думают, я так глуп, что поверю их глупым ответам? Ну, хо­рошо, я постараюсь дойти до всего сам»...

И вот начинается наблюдение и подглядывание, под­слушивание и размышление, изобретение своих «объясне­ний» и «теорий», которые должны «разъяснить» все до конца. Ребенок живет во внутреннем беспокойстве, но прикрывает его деланным безразличием, а за всем этим в нем скрывается жадное внимание, пристальная наблюда­тельность и беспокойный, исследовательский дух. Нельзя примириться с «секретами»; они должны быть разгаданы. Нельзя остановиться перед запретной тайной; надо ее ра­зоблачить. Тайна это вроде обмана: умные дурачат глу­пых; но глупые не мирятся и хотят стать тоже умными. Тайна означает, что взрослые хотят держать нас, детей, в состоянии незнания и зависимости; и все — чтобы нами командовать. Потому что «в действительности» все просто, легко и доступно.

Вот почему в детских разговорах так часто слышится словечко «о-очень просто!». И произносится это словечко насмешливо, самоуверенно и даже авторитетно. Поэтому и педагогическое наблюдение оказывается верным: чем таинственнее держатся родители, чем меньше они удовлет­воряют детей в их любопытстве, тем больше дети усваи­вают себе плоское мышление, стремящееся все разобла­чить, упростить и опошлить. И потому следовало бы не устранять детей от тайны, не «секретничать» и не запре­щать им проникновение в глубь вещей, но постепенно, ос­торожно вводить их в тайну естественного бытия, любовно и благоговейно посвящая их в мудрость вселенной (ко­нечно, не столь грубо и пошло, как это предлагает Жан-Жак Руссо!): смотри, созерцай, постигай, изумляйся и преклоняйся в благоговении...

В восемнадцатом веке западное человечество запро­тестовало против подобного «унижения», заболело острым чувством мнимой «обиды» и захотело все упростить и как можно проще объяснить. Эта обида и это глупое тяготение передались и девятнадцатому веку и вдруг вспыхнули злобой, завистью и ненавистью в немыслящих массах двад­цатого века. При этом понятно, что католическая церковь с ее многовековыми запретами и кровавым террором инк­визиции олицетворяла собою «родительский облик», моно­полизирующий власть для поддержания «тайны» и блюду­щий «тайну» ради закрепления своей власти: это она не разрешала «детям» свободу исследования (вспомним Галилея32, Ванини33, давнишний спор об «антиподах»34 и т.д.); это она пыталась сберечь для «эзотерического веде­ния» великие тайны Божия существа и Божьего мира. И вот «дети» пережили эпоху Возрождения и эпоху Просве­щения, выросли умственно и созрели волею, и предались овладевшему ими «духу противоречия». Подавляющий церковный авторитет был отвергнут, и началось повсюду самостоятельное наблюдение, любопытная погоня за явле­ниями и неутомимое следопытство.

Эта противоположность между церковной опекой и ав­тономным мышлением постепенно укрепилась и вызвала сначала скрытую, а потом и явную враждебность; вражда не нашла себе ни примирения, ни исцеления; напротив, она даже обострилась во второй половине девятнадцатого и в первой половине двадцатого века, когда рядом с трез­вой и разумной наукой выступила заносчивая и скудоум­ная полунаука, когда темная масса вообразила себя «прос­вещенной» и в мире разлилось плоское и пошлое полу­образование.

В восемнадцатом веке это течение сформировалось под влиянием французских энциклопедистов. Возникло новое умонастроение, которое предавалось религиозно-беспред­метному скепсису, стало постепенно руководящим и веду­щим, захватило и государей на троне (Фридрих II Прус­ский, Екатерина II) и победоносно вступило в девятнадца­тый век. Было высказано и «принято», что церковь строит­ся врагами просвещения и распространяет обскурантизм; что религия, строго говоря, беспочвенна; что всякая вера «напрасна» и есть «всуе-верие»; что Евангелие содержит лишь «миф» о Христе; что всякое чудо есть обман, подле­жащий разоблачению и обличению; что есть только един­ственный источник достоверного знания — чувственный опыт... Что же касается так называемых «тайн», то их вооб­ще нет — ни в природе, ни в человеке: на самом деле все просто и ясно; стоит только взяться за наблюдение и размышление, и каждый увидит, что все явления возникают естественно, закономерно, что все заранее определено за­коном причинной необходимости. Мир совсем не таинствен и не глубок; он сплошь детерминирован, трезв и прозаичен; для объяснения его совсем не нужна «гипотеза» Божьего бытия... Механически и нисколько не духовно совершает­ся его ход, ибо он просто катится по рельсам причинности. И тот, кто пытается усмотреть в нем еще какую-то роман­тику, фантастику, мистику или иную беспочвенную сенти­ментальность, есть мракобес, «vir jbscurus»35, реакционер, вредитель, а может быть, и сущий плут.

Как из этого умонастроения — из этого плоского сен­суализма и пошлого материализма — возникло современ­ное воинствующее безбожие, понятно без дальнейших разъяснении: стоит только заострить основные тезисы это­го мировоззрения, выговорить их с волевым темперамен­том и сделать все последовательные, особенно практичес­кие, выводы...

Надо признать, что великие научные исследователи отнюдь не впадали в это умонастроение. Но поскольку они практически принимали гипотезу механического объясне­ния и применяли ее, они часто не замечали, как эта, в известных пределах продуктивная, но достаточно плоская и отнюдь не исчерпывающая гипотеза разрасталась в са­модовлеющее, якобы «все-объясняющее» и «единственно научное» миросозерцание. Отсюда возникала так называе­мая «традиция позитивизма», согласно которой настоя­щий и строгий исследователь обязан устранять всякую «мистику», сводить всякое явление к его простейшим эле­ментам и причинам, не дивиться на чудеса мироздания, разлагать все таинственное, лишать его всякого священ­ного ореола и объяснять все строгими и общими законами, разочаровывая и отрезвляя наивных людей.

Это и была традиция «обиженных» и «униженных» умов, ребяческой уязвленности и детской потребности представить себе все в простом и плоском виде. Эта была традиция борьбы и вражды против всего, что кажется таинственным: посягание — все «разгадать», разоблачить и свести к рассудочным схемам. Это давало «наслажде­ние» от «удачного» всеупрощения и всеопошления. И в последнем счете — это было восстание против библейско-церковного сведения всего к Господу Богу, как «источнику всяческих». И более того: это было прикровенное восстание против Бога; жажда низвергнуть Его с трона и занять его место.

Но если отвлечься от этой традиции и обратиться к ве­ликим и гениальным исследователям природы, то надо признать, что они умели созерцать тайны мироздания и дивиться им искренно и глубоко. Можно было бы сказать: большой исследователь приступает к своему исследованию с чувством, что он противостоит некой великой тайне и заканчивает свой труд с убеждением, что он не овладел тайной мира и не исчерпал ее. Всякое серьезно-глубокое научное объяснение ведет нас в глубину мира, но на один шаг; никакое объяснение не исчерпывает эту глубину, ни одно из них не «отменяет» ее. Ибо эта таинственная глу­бина не есть нечто воображенное нами, не есть выдуман­ное нами содержание сознания, но есть предметно-сущее обстояние.

Каждый из нас должен однажды конкретно предста­вить себе этот великий объективно-сущий предмет, ми­роздание в его непомерно-тотальных размерах и в его неизмеримой внутренно-микроскопической глубине; это мироздание, которое то развертывает перед нами свои бес­конечно великие дали и расстояния, отнюдь не давая досту­па к ним, то указует нам на свои бесконечно малые разветв­ления, отнюдь не давая их «в руки»; это мироздание, в ко­тором все, — великое и малое, недостижимо-далекое и не­уловимо-глубокое, — связано друг с другом, сплетено в сплошную ткань и несется из прошлого через настоящее в будущее в качестве динамического и целесообразного Единства... Каждый из нас должен оживить и расширить свое предметное созерцание в попытке представить себе этот предмет и затем вообразить себе чудо этого «само­произвольно-активного» равновесия, из которого говорит некая молчаливая разумность и неизъяснимая сила; чудо, перед которым благоговейно преклонялись и Аристо­тель, и Коперник, и Лейбниц, и Василий Великий, и Кеп­лер, и Леонардо да Винчи, и Бойль, и Ломоносов... И тот, кто хоть раз в жизни коснется этого своим духом, тот на­всегда уяснит себе, что здесь дело идет не о каком-то субъ­ективном секретосочинительстве и тайноукрывательстве и не о праздной самомистификации, но о величественной и прекрасной мировой тайне, которую открыто признавали и исповедовали все отцы христианской Церкви, начиная с апостола Павла, и все основоположники современного естествознания, кончая Фехнером и Дюбуа-Реймоном36.

В наших исследованиях мы выделяем из этой сверх­сложной и таинственно-связной ткани отдельные «облом­ки», «обрывки» или нити; и поэтому мы должны помнить, что таких выделенных и теоретически препарированных частей в реальном предмете нет. Это мы сами умственно «извлекаем» или «отвлекаем» эти обломки, обрывки или нити, чтобы исследовать их в изолированном виде; и при­бегая к этому приему вследствие ограниченности нашего опыта и вследствие слабости нашей мысли, мы должны ра­зуметь и помнить, что имеем дело с нашими научными «препаратами», или умственными «построениями», не бо­лее. Практически эти человеческие «элабораты»37 являют­ся неизбежными и пригодными; и это нас ослепляет: воз­вращаясь из наших научных лабораторий к созерцанию предмета (мироздания), мы все снова забываем включить необходимую «поправку» на упущенное нами — на дина­мическую связанность вселенной, на таинственное единст­во мира, на сверхсложность и взаимное воздействие всех этих «обломков», «обрывков» и «нитей». Мы забываем, что в действительном мире этот единичный «фрагмент» стоит в многообразном и уводящем вдаль взаимовлиянии с дру­гими «фрагментами» и что эта отдельная естественно-за­кономерная нить включена в необозримую ткань других, по-своему закономерных нитей. А если нам удается, сверх того, практически использовать некоторые из этих нитей с эффектными последствиями, то мы готовы принять себя за властных «хозяев» вселенной и начинаем воображать, что мы действительно раскрыли все тайны мира и овладели ими. А на самом деле мы стоим перед мирозданием, как хвастливые нищие, которые, держа в руке грош, вообра­жают себя богачами, или как наивные дети, которые соби­раются исчерпать море игрушечным ведром...

На этом пути мы теряем доступ к тайне мироздания; наша наука беднеет, наш ум становится близоруким, наши исследования становятся плоскими и пошлыми. Но само собой разумеется, что на величественном строении миро­здания это никак не отзывается. Ибо мир остается как и прежде — великим и таинственным чудом, возникшим из творчества некой разумно-сокровенной Власти, несомым некой целесообразно-сокровенной силой, движущимся к некой отдаленно-сокровенной цели. А если кто-нибудь настолько слеп и ограничен, что он не может принять и созерцать это воображением, или если кто-нибудь усвоил себе такую рассудочно-мертвую установку, что он не же­лает постигнуть и признать это, — то ему будет очень труд­но помочь.

Всю свою жизнь человек проводит на земле, окружен­ный Божьими дарами, таинственными чудесами природы, души и духа. Уже самая жизнь, как она проявляется в са­моподдержании одноклеточных существ и как она далее развивается до самых тонких и сложных душевно-телес­ных коррелатов человеческого существа, есть тайна твор­ческой активности, научно неразложимое и ни к какому механизму не сводимое обстояние. Всюду, где жизнь са­моутверждается и развивается, будь то в пространствен­ном движении или в психическом проявлении — от бакте­рии или вируса до слона, от гриба до лианы, от губки и жемчужной раковины до акулы, от прелестной бабочки ти­па Неонтолема до невыносимо уродливой китайской свиньи, — всюду перед нами таинственное чудо, сокровен­но присущее каждому живому существу. На этом мы должны научиться созерцать и наблюдать и не живые су­щества в их таинственном строении и распадении, в их таинственном покое и движении. Мир «прост» только для глупцов; но для глупцов не существует и вообще никаких разумных законов.

Вот почему в основании всякого серьезного исследова­ния лежит исходное допущение, что в мире нет ничего «простого», что наука во всех вещах и существах имеет перед собою сверхсложный и всесторонне обусловленный предмет, сокровенно-глубокий и неисчерпаемый ни чувст­венным опытом, ни рассудком. Наука видит себя везде пе­ред лицом тайны. Это исходное допущение совсем не должно внушить исследователю робость, остановить или пресечь его работу: оно приемлется не для того, чтобы погасить исследовательскую жажду, превратить ее в сплошное пассивное удивление или изумление, или погру­зить человека в растерянное слабоумие. Напротив, это до­пущение, как живая основа исследования, должно открыть человеку его истинное задание, а также укрепить и повы­сить его чувство ответственности.

Кто признает тайну мироздания, тот в качестве иссле­дователя верно поймет предстоящую ему задачу: а имен­но, он научится последовательно различать между самим предметом и наблюдаемым (и описываемым) содержа­нием опыта. А это различие является основным и опре­деляющим во всяком исследовании.

Так, человеку не надо наблюдать и объяснять миро­здание в его предметном обстоянии, в его целокупном и таинственном существе. Исследователь вынужден интен-ционально (т.е. силою своего сосредоточенного разуме­ния) «вырезать» свой, подлежащий исследованию, опыт­ный «участок», свое изучаемое и познаваемое содержа­ние; ему приходится «аскетически» довольствоваться од­ним «отрывком» или одною «нитью» и сосредоточиваться на таком урезанном, оскудевшем содержании. Согласно этому, историк, например, выделяет из всеединого и вели­чавого мирового процесса одну ограниченную эпоху или один единичный «облик» этой эпохи (фигуру императора Карла Пятого, или жизнь Леонардо да Винчи, или эпоху Возрождения, или русскую Смуту); юрист изучает кодекс Юстиниана или французскую конституцию 1791 года; энтомолог пишет трактат о цейлонской белой бабочке типа «Hestia Jasonia» или об одной из групп «прыгающих пря­мокрылых» (саранча); физиолог — о функциях тригеминального нерва; экономист — о строении и формах англий­ского кооперативного движения в XIX веке; филолог — о предлогах «хата» и «леос» у греческого оратора Лисия и т.д. То, что исследователь выделяет и описывает, — на самом деле включено и вращено в великий процесс всеединого и таинственного мироздания. Только интенциональное вни­мание38 исследователя «вырезает», «отвлекает», «изоли­рует» изучаемое содержание, причем иногда природа мило­стиво дает ему соответствующий образцовый экземпляр (в виде бабочки, или белого павлина, или орловского ры­сака), а иногда ему приходится самому изготовлять себе необходимый «препарат» (в анатомии, физиологии, гисто­логии). Но в общем исследователь всегда имеет дело с содержанием своего опыта, которое он должен всегда мыс­ленно включать в цельную картину мироздания, созерцая этот великий предмет и относя к нему все доселе познан­ное. Поэтому не следует именовать этот опытно выделен­ный «отрывок» или «обломок» предметом: это и не точно и ведет к заблуждениям. Необходимо признать, что «опыт» есть целесообразное средство в познании, но отнюдь не его цель, не его последнее слово и не высшая инстанция, к которой взывает исследователь. Исследование невозмож­но без опыта и помимо опыта. Но наивно и слепо думать, что оно заканчивается данными опыта....

И вот исследование слагается совсем иначе в зависи­мости от того, созерцает исследователь свое «отрывочное содержание» в луче мировой тайны, в великом контексте Предмета или нет.

Если исследователь забывает великую тайну целокупного мироздания, если он принимает свое отрывочное, выделенное содержание за первоначальную и самодовлею­щую величину, тогда он теряет таинственную глубину и в предмете, и в опытном содержании. Он изолирует свой «об­ломок» от духа Целого и делает его плоским и мертвым. Тогда и чувство ответственности у самого исследователя становится неустойчивым и бессильным, а его наблюде­ние, несомое коротким, отрывочным дыханием, делается рассудочным, легковесным и плоским. Он не стремится к разрешению великого задания, а «крохоборствует»; он не созерцает, а подглядывает; он «парцеллирует» мирозда­ние и оказывается не способным участвовать в величии миропознания. Этим он как бы запирает ту дверь, которая ве­дет от его «опытного отрывка» в глубину самого Предмета; он как бы обрывает нити, связующие его «обломок» с Пред­метом, а его исследовательскую лабораторию с творе­нием Господа Бога. Такой исследователь должен быть причислен к самодовольным и скороготовым «всеобъяснителям». Можно было бы сказать, что его жажда познания быстро утоляется первым же глотком воды из местной лу­жи. У него «маленькие глаза» и слабое зрение наподобие крота. Он пытается измерить бездну Божьего творения сантиметрами. Он думает, что мироздание столь же скудно и плоско, как его собственное «представление», и что вели­кий Предмет кончается там, где его собственное умствен­ное содержание оказывается исчерпанным. Он считает каждую свою «гипотезу» за «достаточную», потому что природа не может простираться далее и глубже, чем его субъективные предположения. Итак, он начинает с того, что теряет тайну мироздания, и заканчивает мертвой ме­ханической картиной мира, которая приводит его ко всеопошляющему безбожию.

Совсем иначе слагается исследование у того, кто умеет ощущать божественную тайну мира и преклоняться перед ней. Так вел свои исследования уже Аристотель, у которого всякое познание начиналось с «изумления» и возникало из «дивования». Это исследовательское изумление было предвосхищающим восприятием тайны мироздания и в то же время живым предчувствием Божества. Оно всегда пробуждает в душе ученого ту своеобразную исследова­тельскую совесть, без которой наука просто вырождается или совсем не удается. Эту исследовательскую совесть можно было бы обозначить как волю к предметности поз­нания или как повышенное и обостроенное чувство ответ­ственности, как постоянную готовность проявить величай­шую осторожность, приспособление и в чувствование, что­бы приблизиться к созерцанию великой и глубокой тайны мироздания. Если исследователю удастся предвосхитить эту тайну в «большом мире» (в макрокосме), то он сумеет восчувствовать ее и в своем «малом обломке» (в микро­косме); и тогда его, неизбежное для всякого исследова­теля «упрощение» не будет иметь дурного влияния на его познание. Напротив, выделенный обломок мира станет для исследователя как бы «представителем» мировой тайны, Божьим иероглифом или как бы входной дверью в позна­ваемую предметную глубину бытия.

Так начинается всякое настоящее исследование: с ас­кеза — в ограничении и с волею к безграничному углуб­лению. И тогда каждое выделенное и упрощенное содер­жание опыта предстает ученому как своего рода «шахта», подлежащая разработке, как подземный ключ или как кладезь, в который надо спуститься для того, чтобы узреть священный центр мировой тайны. При этом каждая най­денная нить связуется? с сокровенной, но не потерянной тайной мироздания; каждый исследуемый «отрывок» ми­ровой ткани является как бы живою тенью Бога или от­блеском. Его света; а самая наука, — позитивная, эм­пирическая, доказывающая наука, — оказывается сво­его рода введением в созерцание Божественного Суще­ства.

Именно так понимали это великие основатели и под­вижники современного естествознания; именно это было непонято и упущено малыми умами и духовно подслепова­тыми наблюдателями. Но в будущем это возродится и оживет. Тогда наука опять превратится из мертвого гербариума в живой сад Божий и никакая рассудочная доктрина не отпугнет ее от преклонения перед чудом и тайною, сотво­ренными Господом. А исследующее мышление вернет себе свою созерцающую силу и осуществит необычай­ное.

Потерянная тайна мироздания будет опять возвраще­на человеку для переживания и творческого созерцания. Но это станет возможным только тогда, когда обновится строение познавательного акта. Тайна никогда не станет доступною для простого чувственного -наблюдения. Она не будет усмотрена и аналитическим рассудком с его экс­периментирующим и препарирующим мышлением. Пред­метная тайна мироздания доступна для созерцающего вчувствования и может сообщиться наблюдению и анали­зирующему рассудку только через вчувствование. Именно таков был в общем и целом акт великих исследователей. Они подходили к миру с открытым, любящим и дивующим­ся сердцем; они наблюдали, созерцая и медитируя; они ду­мали, вчувствуясь в предмет и преклоняясь перед его муд­рой таинственностью; они с самого начала ведали о его глубине и до конца радостно удостоверялись в ней. Их сердце трепетало вместе с мирозданием и пребывало в нем. И потому мир жил в них и раскрывал перед ними свои глу­бины; а они сами были не только исследователями мира, но и мудрецами и любимцами природы.

И вот будущее сулит нам возрождение такого познания.

В ранней юности человек есть существо вопрошающее и любопытное: ребенок видит многое, а понимает мало и все спрашивает и расспрашивает, и получает ответы, ко­торые его не удовлетворяют. И скоро у него возникает ощущение, будто взрослые скрывают от него какие-то тай­ны, секретничают, уклоняются от прямых ответов и не хо­тят говорить о самой сущности вещей и дел: «все не то, все не так, все скрывают»... И вот ребенок начинает чувство­вать себя разочарованным и даже обиженным: «Что они думают, я так глуп, что поверю их глупым ответам? Ну, хо­рошо, я постараюсь дойти до всего сам»...

И вот начинается наблюдение и подглядывание, под­слушивание и размышление, изобретение своих «объясне­ний» и «теорий», которые должны «разъяснить» все до конца. Ребенок живет во внутреннем беспокойстве, но прикрывает его деланным безразличием, а за всем этим в нем скрывается жадное внимание, пристальная наблюда­тельность и беспокойный, исследовательский дух. Нельзя примириться с «секретами»; они должны быть разгаданы. Нельзя остановиться перед запретной тайной; надо ее ра­зоблачить. Тайна это вроде обмана: умные дурачат глу­пых; но глупые не мирятся и хотят стать тоже умными. Тайна означает, что взрослые хотят держать нас, детей, в состоянии незнания и зависимости; и все — чтобы нами командовать. Потому что «в действительности» все просто, легко и доступно.

Вот почему в детских разговорах так часто слышится словечко «о-очень просто!». И произносится это словечко насмешливо, самоуверенно и даже авторитетно. Поэтому и педагогическое наблюдение оказывается верным: чем таинственнее держатся родители, чем меньше они удовлет­воряют детей в их любопытстве, тем больше дети усваи­вают себе плоское мышление, стремящееся все разобла­чить, упростить и опошлить. И потому следовало бы не устранять детей от тайны, не «секретничать» и не запре­щать им проникновение в глубь вещей, но постепенно, ос­торожно вводить их в тайну естественного бытия, любовно и благоговейно посвящая их в мудрость вселенной (ко­нечно, не столь грубо и пошло, как это предлагает Жан-Жак Руссо!): смотри, созерцай, постигай, изумляйся и преклоняйся в благоговении...

В восемнадцатом веке западное человечество запро­тестовало против подобного «унижения», заболело острым чувством мнимой «обиды» и захотело все упростить и как можно проще объяснить. Эта обида и это глупое тяготение передались и девятнадцатому веку и вдруг вспыхнули злобой, завистью и ненавистью в немыслящих массах двад­цатого века. При этом понятно, что католическая церковь с ее многовековыми запретами и кровавым террором инк­визиции олицетворяла собою «родительский облик», моно­полизирующий власть для поддержания «тайны» и блюду­щий «тайну» ради закрепления своей власти: это она не разрешала «детям» свободу исследования (вспомним Галилея32, Ванини33, давнишний спор об «антиподах»34 и т.д.); это она пыталась сберечь для «эзотерического веде­ния» великие тайны Божия существа и Божьего мира. И вот «дети» пережили эпоху Возрождения и эпоху Просве­щения, выросли умственно и созрели волею, и предались овладевшему ими «духу противоречия». Подавляющий церковный авторитет был отвергнут, и началось повсюду самостоятельное наблюдение, любопытная погоня за явле­ниями и неутомимое следопытство.

Эта противоположность между церковной опекой и ав­тономным мышлением постепенно укрепилась и вызвала сначала скрытую, а потом и явную враждебность; вражда не нашла себе ни примирения, ни исцеления; напротив, она даже обострилась во второй половине девятнадцатого и в первой половине двадцатого века, когда рядом с трез­вой и разумной наукой выступила заносчивая и скудоум­ная полунаука, когда темная масса вообразила себя «прос­вещенной» и в мире разлилось плоское и пошлое полу­образование.

В восемнадцатом веке это течение сформировалось под влиянием французских энциклопедистов. Возникло новое умонастроение, которое предавалось религиозно-беспред­метному скепсису, стало постепенно руководящим и веду­щим, захватило и государей на троне (Фридрих II Прус­ский, Екатерина II) и победоносно вступило в девятнадца­тый век. Было высказано и «принято», что церковь строит­ся врагами просвещения и распространяет обскурантизм; что религия, строго говоря, беспочвенна; что всякая вера «напрасна» и есть «всуе-верие»; что Евангелие содержит лишь «миф» о Христе; что всякое чудо есть обман, подле­жащий разоблачению и обличению; что есть только един­ственный источник достоверного знания — чувственный опыт... Что же касается так называемых «тайн», то их вооб­ще нет — ни в природе, ни в человеке: на самом деле все просто и ясно; стоит только взяться за наблюдение и размышление, и каждый увидит, что все явления возникают естественно, закономерно, что все заранее определено за­коном причинной необходимости. Мир совсем не таинствен и не глубок; он сплошь детерминирован, трезв и прозаичен; для объяснения его совсем не нужна «гипотеза» Божьего бытия... Механически и нисколько не духовно совершает­ся его ход, ибо он просто катится по рельсам причинности. И тот, кто пытается усмотреть в нем еще какую-то роман­тику, фантастику, мистику или иную беспочвенную сенти­ментальность, есть мракобес, «vir jbscurus»35, реакционер, вредитель, а может быть, и сущий плут.

Как из этого умонастроения — из этого плоского сен­суализма и пошлого материализма — возникло современ­ное воинствующее безбожие, понятно без дальнейших разъяснении: стоит только заострить основные тезисы это­го мировоззрения, выговорить их с волевым темперамен­том и сделать все последовательные, особенно практичес­кие, выводы...

Надо признать, что великие научные исследователи отнюдь не впадали в это умонастроение. Но поскольку они практически принимали гипотезу механического объясне­ния и применяли ее, они часто не замечали, как эта, в известных пределах продуктивная, но достаточно плоская и отнюдь не исчерпывающая гипотеза разрасталась в са­модовлеющее, якобы «все-объясняющее» и «единственно научное» миросозерцание. Отсюда возникала так называе­мая «традиция позитивизма», согласно которой настоя­щий и строгий исследователь обязан устранять всякую «мистику», сводить всякое явление к его простейшим эле­ментам и причинам, не дивиться на чудеса мироздания, разлагать все таинственное, лишать его всякого священ­ного ореола и объяснять все строгими и общими законами, разочаровывая и отрезвляя наивных людей.

Это и была традиция «обиженных» и «униженных» умов, ребяческой уязвленности и детской потребности представить себе все в простом и плоском виде. Эта была традиция борьбы и вражды против всего, что кажется таинственным: посягание — все «разгадать», разоблачить и свести к рассудочным схемам. Это давало «наслажде­ние» от «удачного» всеупрощения и всеопошления. И в последнем счете — это было восстание против библейско-церковного сведения всего к Господу Богу, как «источнику всяческих». И более того: это было прикровенное восстание против Бога; жажда низвергнуть Его с трона и занять его место.

Но если отвлечься от этой традиции и обратиться к ве­ликим и гениальным исследователям природы, то надо признать, что они умели созерцать тайны мироздания и дивиться им искренно и глубоко. Можно было бы сказать: большой исследователь приступает к своему исследованию с чувством, что он противостоит некой великой тайне и заканчивает свой труд с убеждением, что он не овладел тайной мира и не исчерпал ее. Всякое серьезно-глубокое научное объяснение ведет нас в глубину мира, но на один шаг; никакое объяснение не исчерпывает эту глубину, ни одно из них не «отменяет» ее. Ибо эта таинственная глу­бина не есть нечто воображенное нами, не есть выдуман­ное нами содержание сознания, но есть предметно-сущее обстояние.

Каждый из нас должен однажды конкретно предста­вить себе этот великий объективно-сущий предмет, ми­роздание в его непомерно-тотальных размерах и в его неизмеримой внутренно-микроскопической глубине; это мироздание, которое то развертывает перед нами свои бес­конечно великие дали и расстояния, отнюдь не давая досту­па к ним, то указует нам на свои бесконечно малые разветв­ления, отнюдь не давая их «в руки»; это мироздание, в ко­тором все, — великое и малое, недостижимо-далекое и не­уловимо-глубокое, — связано друг с другом, сплетено в сплошную ткань и несется из прошлого через настоящее в будущее в качестве динамического и целесообразного Единства... Каждый из нас должен оживить и расширить свое предметное созерцание в попытке представить себе этот предмет и затем вообразить себе чудо этого «само­произвольно-активного» равновесия, из которого говорит некая молчаливая разумность и неизъяснимая сила; чудо, перед которым благоговейно преклонялись и Аристо­тель, и Коперник, и Лейбниц, и Василий Великий, и Кеп­лер, и Леонардо да Винчи, и Бойль, и Ломоносов... И тот, кто хоть раз в жизни коснется этого своим духом, тот на­всегда уяснит себе, что здесь дело идет не о каком-то субъ­ективном секретосочинительстве и тайноукрывательстве и не о праздной самомистификации, но о величественной и прекрасной мировой тайне, которую открыто признавали и исповедовали все отцы христианской Церкви, начиная с апостола Павла, и все основоположники современного естествознания, кончая Фехнером и Дюбуа-Реймоном36.

В наших исследованиях мы выделяем из этой сверх­сложной и таинственно-связной ткани отдельные «облом­ки», «обрывки» или нити; и поэтому мы должны помнить, что таких выделенных и теоретически препарированных частей в реальном предмете нет. Это мы сами умственно «извлекаем» или «отвлекаем» эти обломки, обрывки или нити, чтобы исследовать их в изолированном виде; и при­бегая к этому приему вследствие ограниченности нашего опыта и вследствие слабости нашей мысли, мы должны ра­зуметь и помнить, что имеем дело с нашими научными «препаратами», или умственными «построениями», не бо­лее. Практически эти человеческие «элабораты»37 являют­ся неизбежными и пригодными; и это нас ослепляет: воз­вращаясь из наших научных лабораторий к созерцанию предмета (мироздания), мы все снова забываем включить необходимую «поправку» на упущенное нами — на дина­мическую связанность вселенной, на таинственное единст­во мира, на сверхсложность и взаимное воздействие всех этих «обломков», «обрывков» и «нитей». Мы забываем, что в действительном мире этот единичный «фрагмент» стоит в многообразном и уводящем вдаль взаимовлиянии с дру­гими «фрагментами» и что эта отдельная естественно-за­кономерная нить включена в необозримую ткань других, по-своему закономерных нитей. А если нам удается, сверх того, практически использовать некоторые из этих нитей с эффектными последствиями, то мы готовы принять себя за властных «хозяев» вселенной и начинаем воображать, что мы действительно раскрыли все тайны мира и овладели ими. А на самом деле мы стоим перед мирозданием, как хвастливые нищие, которые, держа в руке грош, вообра­жают себя богачами, или как наивные дети, которые соби­раются исчерпать море игрушечным ведром...

На этом пути мы теряем доступ к тайне мироздания; наша наука беднеет, наш ум становится близоруким, наши исследования становятся плоскими и пошлыми. Но само собой разумеется, что на величественном строении миро­здания это никак не отзывается. Ибо мир остается как и прежде — великим и таинственным чудом, возникшим из творчества некой разумно-сокровенной Власти, несомым некой целесообразно-сокровенной силой, движущимся к некой отдаленно-сокровенной цели. А если кто-нибудь настолько слеп и ограничен, что он не может принять и созерцать это воображением, или если кто-нибудь усвоил себе такую рассудочно-мертвую установку, что он не же­лает постигнуть и признать это, — то ему будет очень труд­но помочь.

Всю свою жизнь человек проводит на земле, окружен­ный Божьими дарами, таинственными чудесами природы, души и духа. Уже самая жизнь, как она проявляется в са­моподдержании одноклеточных существ и как она далее развивается до самых тонких и сложных душевно-телес­ных коррелатов человеческого существа, есть тайна твор­ческой активности, научно неразложимое и ни к какому механизму не сводимое обстояние. Всюду, где жизнь са­моутверждается и развивается, будь то в пространствен­ном движении или в психическом проявлении — от бакте­рии или вируса до слона, от гриба до лианы, от губки и жемчужной раковины до акулы, от прелестной бабочки ти­па Неонтолема до невыносимо уродливой китайской свиньи, — всюду перед нами таинственное чудо, сокровен­но присущее каждому живому существу. На этом мы должны научиться созерцать и наблюдать и не живые су­щества в их таинственном строении и распадении, в их таинственном покое и движении. Мир «прост» только для глупцов; но для глупцов не существует и вообще никаких разумных законов.

Вот почему в основании всякого серьезного исследова­ния лежит исходное допущение, что в мире нет ничего «простого», что наука во всех вещах и существах имеет перед собою сверхсложный и всесторонне обусловленный предмет, сокровенно-глубокий и неисчерпаемый ни чувст­венным опытом, ни рассудком. Наука видит себя везде пе­ред лицом тайны. Это исходное допущение совсем не должно внушить исследователю робость, остановить или пресечь его работу: оно приемлется не для того, чтобы погасить исследовательскую жажду, превратить ее в сплошное пассивное удивление или изумление, или погру­зить человека в растерянное слабоумие. Напротив, это до­пущение, как живая основа исследования, должно открыть человеку его истинное задание, а также укрепить и повы­сить его чувство ответственности.

Кто признает тайну мироздания, тот в качестве иссле­дователя верно поймет предстоящую ему задачу: а имен­но, он научится последовательно различать между самим предметом и наблюдаемым (и описываемым) содержа­нием опыта. А это различие является основным и опре­деляющим во всяком исследовании.

Так, человеку не надо наблюдать и объяснять миро­здание в его предметном обстоянии, в его целокупном и таинственном существе. Исследователь вынужден интен-ционально (т.е. силою своего сосредоточенного разуме­ния) «вырезать» свой, подлежащий исследованию, опыт­ный «участок», свое изучаемое и познаваемое содержа­ние; ему приходится «аскетически» довольствоваться од­ним «отрывком» или одною «нитью» и сосредоточиваться на таком урезанном, оскудевшем содержании. Согласно этому, историк, например, выделяет из всеединого и вели­чавого мирового процесса одну ограниченную эпоху или один единичный «облик» этой эпохи (фигуру императора Карла Пятого, или жизнь Леонардо да Винчи, или эпоху Возрождения, или русскую Смуту); юрист изучает кодекс Юстиниана или французскую конституцию 1791 года; энтомолог пишет трактат о цейлонской белой бабочке типа «Hestia Jasonia» или об одной из групп «прыгающих пря­мокрылых» (саранча); физиолог — о функциях тригеминального нерва; экономист — о строении и формах англий­ского кооперативного движения в XIX веке; филолог — о предлогах «хата» и «леос» у греческого оратора Лисия и т.д. То, что исследователь выделяет и описывает, — на самом деле включено и вращено в великий процесс всеединого и таинственного мироздания. Только интенциональное вни­мание38 исследователя «вырезает», «отвлекает», «изоли­рует» изучаемое содержание, причем иногда природа мило­стиво дает ему соответствующий образцовый экземпляр (в виде бабочки, или белого павлина, или орловского ры­сака), а иногда ему приходится самому изготовлять себе необходимый «препарат» (в анатомии, физиологии, гисто­логии). Но в общем исследователь всегда имеет дело с содержанием своего опыта, которое он должен всегда мыс­ленно включать в цельную картину мироздания, созерцая этот великий предмет и относя к нему все доселе познан­ное. Поэтому не следует именовать этот опытно выделен­ный «отрывок» или «обломок» предметом: это и не точно и ведет к заблуждениям. Необходимо признать, что «опыт» есть целесообразное средство в познании, но отнюдь не его цель, не его последнее слово и не высшая инстанция, к которой взывает исследователь. Исследование невозмож­но без опыта и помимо опыта. Но наивно и слепо думать, что оно заканчивается данными опыта....

И вот исследование слагается совсем иначе в зависи­мости от того, созерцает исследователь свое «отрывочное содержание» в луче мировой тайны, в великом контексте Предмета или нет.

Если исследователь забывает великую тайну целокупного мироздания, если он принимает свое отрывочное, выделенное содержание за первоначальную и самодовлею­щую величину, тогда он теряет таинственную глубину и в предмете, и в опытном содержании. Он изолирует свой «об­ломок» от духа Целого и делает его плоским и мертвым. Тогда и чувство ответственности у самого исследователя становится неустойчивым и бессильным, а его наблюде­ние, несомое коротким, отрывочным дыханием, делается рассудочным, легковесным и плоским. Он не стремится к разрешению великого задания, а «крохоборствует»; он не созерцает, а подглядывает; он «парцеллирует» мирозда­ние и оказывается не способным участвовать в величии миропознания. Этим он как бы запирает ту дверь, которая ве­дет от его «опытного отрывка» в глубину самого Предмета; он как бы обрывает нити, связующие его «обломок» с Пред­метом, а его исследовательскую лабораторию с творе­нием Господа Бога. Такой исследователь должен быть причислен к самодовольным и скороготовым «всеобъяснителям». Можно было бы сказать, что его жажда познания быстро утоляется первым же глотком воды из местной лу­жи. У него «маленькие глаза» и слабое зрение наподобие крота. Он пытается измерить бездну Божьего творения сантиметрами. Он думает, что мироздание столь же скудно и плоско, как его собственное «представление», и что вели­кий Предмет кончается там, где его собственное умствен­ное содержание оказывается исчерпанным. Он считает каждую свою «гипотезу» за «достаточную», потому что природа не может простираться далее и глубже, чем его субъективные предположения. Итак, он начинает с того, что теряет тайну мироздания, и заканчивает мертвой ме­ханической картиной мира, которая приводит его ко всеопошляющему безбожию.

Совсем иначе слагается исследование у того, кто умеет ощущать божественную тайну мира и преклоняться перед ней. Так вел свои исследования уже Аристотель, у которого всякое познание начиналось с «изумления» и возникало из «дивования». Это исследовательское изумление было предвосхищающим восприятием тайны мироздания и в то же время живым предчувствием Божества. Оно всегда пробуждает в душе ученого ту своеобразную исследова­тельскую совесть, без которой наука просто вырождается или совсем не удается. Эту исследовательскую совесть можно было бы обозначить как волю к предметности поз­нания или как повышенное и обостроенное чувство ответ­ственности, как постоянную готовность проявить величай­шую осторожность, приспособление и в чувствование, что­бы приблизиться к созерцанию великой и глубокой тайны мироздания. Если исследователю удастся предвосхитить эту тайну в «большом мире» (в макрокосме), то он сумеет восчувствовать ее и в своем «малом обломке» (в микро­косме); и тогда его, неизбежное для всякого исследова­теля «упрощение» не будет иметь дурного влияния на его познание. Напротив, выделенный обломок мира станет для исследователя как бы «представителем» мировой тайны, Божьим иероглифом или как бы входной дверью в позна­ваемую предметную глубину бытия.

Так начинается всякое настоящее исследование: с ас­кеза — в ограничении и с волею к безграничному углуб­лению. И тогда каждое выделенное и упрощенное содер­жание опыта предстает ученому как своего рода «шахта», подлежащая разработке, как подземный ключ или как кладезь, в который надо спуститься для того, чтобы узреть священный центр мировой тайны. При этом каждая най­денная нить связуется? с сокровенной, но не потерянной тайной мироздания; каждый исследуемый «отрывок» ми­ровой ткани является как бы живою тенью Бога или от­блеском. Его света; а самая наука, — позитивная, эм­пирическая, доказывающая наука, — оказывается сво­его рода введением в созерцание Божественного Суще­ства.

Именно так понимали это великие основатели и под­вижники современного естествознания; именно это было непонято и упущено малыми умами и духовно подслепова­тыми наблюдателями. Но в будущем это возродится и оживет. Тогда наука опять превратится из мертвого гербариума в живой сад Божий и никакая рассудочная доктрина не отпугнет ее от преклонения перед чудом и тайною, сотво­ренными Господом. А исследующее мышление вернет себе свою созерцающую силу и осуществит необычай­ное.

Потерянная тайна мироздания будет опять возвраще­на человеку для переживания и творческого созерцания. Но это станет возможным только тогда, когда обновится строение познавательного акта. Тайна никогда не станет доступною для простого чувственного -наблюдения. Она не будет усмотрена и аналитическим рассудком с его экс­периментирующим и препарирующим мышлением. Пред­метная тайна мироздания доступна для созерцающего вчувствования и может сообщиться наблюдению и анали­зирующему рассудку только через вчувствование. Именно таков был в общем и целом акт великих исследователей. Они подходили к миру с открытым, любящим и дивующим­ся сердцем; они наблюдали, созерцая и медитируя; они ду­мали, вчувствуясь в предмет и преклоняясь перед его муд­рой таинственностью; они с самого начала ведали о его глубине и до конца радостно удостоверялись в ней. Их сердце трепетало вместе с мирозданием и пребывало в нем. И потому мир жил в них и раскрывал перед ними свои глу­бины; а они сами были не только исследователями мира, но и мудрецами и любимцами природы.

И вот будущее сулит нам возрождение такого познания.