Г. ЗИММЕЛЬ ПРОТИВ М. ВЕБЕРА

К оглавлению1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 
17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 
34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 
51 52 53 54 55 56 57 58 59 

Концепция М. Вебера завершает ту линию развития общественной мысли, которая была связана с оправданием буржуа в духе гегелевской презумпции: «все действительное разумно, все разумное — действительно». Суть этих оправданий — в постулировании необходимой связи между интересами буржуазии как специфической общественной группы и интересами всего общества. Классическая политическая экономия выдвигала в этой связи принцип «невидимой руки», увязывающей индивидуальные предпринимательские усилия с ростом общественного блага помимо всяких намерений со стороны задействованных агентов.

М. Вебер постарался эту невидимую руку сделать видимой, сделав акцент на доброкачественности предпринимательской мотивации, в основе которой, как он доказывал, лежал не стяжательский инстинкт, а богооправдательный мотив стяжания душевного спасения. При этом Вебер, как истинно немецкий мыслитель, постарался укоренить буржуа в национальную почву, слив мотив индивидуального призвания («beruf») с надындивидуальными ценностями религиозного спасения. В этом контексте представляется наиболее важным перерыв стяжательской традиции переход от спекулятивно-ростовщического, асоциального капитала диаспоры к продуктивному капитализму современного типа, не расхищающему, а умножающему национальное богатство.

Г. Зиммель подошел к анализу капитализма совсем с других позиций. Для него не существует никакого перерыва в традиции делателей денег, никакой разницы между древним ростовщическим ремеслом и современным буржуазным классом. Не случайно свой трактат о буржуазном классе он назвал «Философия денег».

Там, где речь идет о предприятии как институте, разница между ростовщичеством и производством реальных товаров и услуг бросается в глаза. Там, где акцент делается на деньгах как таковых, это различие уходит в тень, ибо деньги, как известно, «не пахнут», в денежной вселенной никакие качественные, тем более моральные различия не существуют — речь идет только о количественном различении. Зиммель отказывается воспринимать буржуа в качестве какого-то специфического исторического и социокультурного типа, происхождение которого надо разгадывать. Он постулирует полное тождество буржуазного стяжательского мотива с человеческой мотивацией естественного эгоизма. Всю остальную, небуржуазную часть общества и человечества он рассматривает как неудавшихся буржуа, которым не удалось реализовать свои стяжательские мотивы.

Эпистемологическое «удивление», вызванное появлением буржуа как экстравагантного социального типа, Зиммель подменяет удивлением другого рода: почему все остальные не стали буржуа и заняли по отношению к нему остраненно-настороженную, а то и прямо враждебную позицию. Зиммель склонен отвечать на этот вопрос в духе явно не комплиментарном для тех, кто как буржуа не состоялся. Он полагает, что мотив обогащения и обретения денег как власти актуализируется у тех, для кого деньги имеют глубоко компенсаторское значение — компенсируют дефицит общественного признания, безопасности, доверия. Человек, считает он, потому и стал человеком, что, вместо того чтобы растворяться в природном окружении, осознал собственное существование как подлежащую сознательному решению проблему.

С этой точки зрения стратегия тех, кого впоследствии назвали буржуа, является «истинно человеческой» стратегией: вместо того чтобы безвольно раствориться в благоприятной социальной среде, они проблематизировали свое существование в качестве группы, статус и само существование которой изначально не были гарантированы. Ясно, что речь при этом идет об инородческих и в первую очередь о еврейских группах, вынужденных, говоря словами Э. Гуссерля, «тематизировать» свое социальное бытие — осознать его как подлежащую решению проблему.

В этом контексте получается, что хотя профессиональные «делатели денег» и составляют меньшинство человечества, но это, если угодно, — подлинно человечное меньшинство, навсегда пробудившееся от животного сна и живущее в состоянии перманентного бодрствования — мобилизованного сознания, понимающего, что внешний мир не потакает человеку.

Второй софизм Зиммеля, связанный с восприятием монетаристских групп как соответствующих назначению человека в мире, состоит в смешении денежного обмена с общественным обменом как таковым. На людей, не готовых признать главенствующую роль денег в мире, падает подозрение в неисправимом и агрессивном изоляционизме, в приверженности архаичной и контрпродуктивной идее локуса — самоизолирующейся общинности, обреченной на стагнацию. Таким образом, в отличие от немецкого мыслителя М. Вебера, еврейский мыслитель Г. Зиммель изначально представлен с позиции последовательного глобалиста, ибо имманентная логика денежного обмена, которую он выдает за универсальную, ведет в направлении от локальных местных рынков к национальному, а от него — к не знающему границ мировому рынку.

Как пишет С. Московичи, нововведение Зиммеля состоит в том, что он стоимостные отношения, связанные с наделением любого феномена товарным статусом, распространил на все общество, «переведя его из экономики в социологию без каких-либо моральных или религиозных коррективов»24.

Зиммель подготовил характерную для современного «экономикоцентричного» либерализма подмену дискурса о постиндустриальном обществе дискурсом о глобальном обществе. В свете монетаристской парадигмы новейшее общество отличается от предыдущего не особой ролью науки, образования и культуры, не тем, что его центральным социальным институтом является уже не промышленное предприятие, а университет, как это утверждали прежние разработчики постиндустриальной теории, а новой ролью экономического обмена, превращающегося из локального в глобальный, из частичного (затрагивающего отдельные специфические стороны жизни и практики) во всеохватывающий, универсальный.

Словом, главным воплотителем программы эволюции homo sapiens становится буржуа как «самый человечный человек», причем — буржуа-монетарист, добывающий свою прибыль преимущественно из обмена как такового, для которого производительная прибыль — преходящий исторический эпизод.

Антропология Г. Зиммеля не объясняет нам, почему, скажем, компенсаторские усилия изначально не принятых или недостаточно защищенных в обществе должны выражаться в монетаристском «творчестве», а не в других, более признанных видах творчества — в искусстве, в военном деле, в заразительном нравственном усовершенствовании и т. п. Не объясняет она нам и того, почему глобализирующаяся сфера обмена находит якобы наиболее адекватное выражение в финансовой сфере, в деятельности банка как института, а, например, не во всеобщем духовном производстве, мировом литературном процессе. Создается впечатление, что буржуа, связанные со спекулятивным капиталом, решили дать бой классическому интеллектуализму, от которого они всегда ждали каверз и подвохов. Они решили так перестроить концепт постиндустриального общества, чтобы он служил общественному возвышению именно их класса, а не «враждебной культуре интеллектуалов», искони ставящей буржуазные ценности под сомнение.

Для Зиммеля, как предтечи нынешнего монетаристско-глобалистского мышления, нет ничего загадочного или шокирующего в том, что деньги рождают деньги. Он не видел никакого эпохального скачка в переходе от старой ростовщической формулы Д — Д' к формуле продуктивной экономики: Д — Т — Д' (деньги — товар — бульшие деньги). То, что прибыль может вырастать из обмена как такового, он считал извечной правдой монетаризма, не нуждающейся ни в каких оправданиях. Мало того, в большей или меньшей способности к обмену он усматривал главный показатель культурного прогресса, к чему бы этот обмен ни относился.

«Вся причастность денег к другим частям культурного процесса вытекает из основной функции. Они образуют самое концентрированное из всех возможных выражений и самое емкое представление о стоимости — экономической подоплеке всех вещей»25.

Деньги сообщают всем вещам замечательную мобильность — гарантию того, что последние способны покидать своих случайных хозяев и уходить к достойнейшим. Деньги позволяют всем вещам менять своих незадачливых родителей, связанных с ними случайностью рождения, и попадать в руки самых способных «воспитателей», прошедших общественный конкурс, называемый обменом.

Как легко догадаться, этот тип монетаристской философии как нельзя лучше пригоден для оправдания того, что сегодня творят в открытом — не защищенном суверенитетом и границами — мире азартные создатели мировых финансовых пирамид. В настоящее время годовая торговля валютой уже составляет более 400 триллионов долл., что в 80 раз превышает мировую торговлю товарами. Это — наглядный пример монетаристской самоценности обмена, теряющего товарную привязку и рождающего спекулятивную «прибыль из воздуха».

В общефилософском контексте нашей эпохи этот отрыв денег от движения товарной массы, которое они изначально были призваны обслуживать, можно расценить как подмену семантики семиотикой — своевольное освобождение знака от значения и его полную приключений автономную жизнь. Последняя тема стала главенствующей в философии постмодернизма, на чем мы подробнее остановимся в следующей главе. Здесь достаточно предварительно отметить, что обретение деньгами как знаками самодовлеющих функций вписывается в какую-то общую социокультурную парадигму нашей эпохи.

Если модерн означает денатурализацию мира — растворение всего натурального и естественно сложившегося в искусственном, технологизированном и обмениваемом, — то монетаристская программа развеществления богатства, отныне без остатка переводимого в знаки, передаваемые электронными сигналами из страны в страну, от континента к континенту, можно признать за наиболее адекватное воплощение мировой программы модерна. При этом мы очень ошибемся, если сочтем, что данный процесс носит сугубо стохастический характер и не имеет определенного вектора. Вектор имеется: дематериализованное богатство имеет тенденцию перемещаться от менее развитых стран к более развитым, от периферии к мировому центру. Следовательно, в мировой монетаристской «игре» пользуются мечеными картами, позволяющими заранее знать, кто в конечном счете выиграет.

Монетаризм — больше, чем одно из экономических течений. Он является сегодня, может быть, самой агрессивной доктриной, требующей пересмотра самих основ человеческой культуры — отказа от всех традиционных сдержек и противовесов, посредством которых любое общество защищалось от агрессии денежного мешка.

Дело здесь не только в социал-дарвинистской политике поощрения «наиболее приспособленных», обосновываемой чикагской школой. Чикагская школа требовала ограничить прерогативы социального государства, предоставив социально незащищенных своей участи. Глобальный монетаризм требует большего: он категорически осуждает все попытки задержать дематериализацию богатства, сохранить его в не подлежащей обмену и отчуждению форме. Деньги должны реализовать свою способность купить абсолютно все, включая как материальные субстанции, например землю, так и духовные ценности, например патриотический долг или профессиональную честность эксперта.

Все прежние моральные добродетели, заботливо культивируемые человечеством на протяжении всей его истории, отныне осуждены в качестве протекционистской архаики, мешающей полному торжеству обмена.

Со времен гегелевской критики отчуждения мы ни разу не встречаем на Западе течения, превращающего отчуждение в последовательно защищаемую ценность и исторический проект, подлежащий универсализации. Все на свете должно быть отчуждаемым — подлежащим изъятию, абстрагированию и передаче в другие руки, которые первоначально могут не иметь никакого отношения к тому, что к ним приходит. Нахождение вне полосы отчуждения — вне пространства обмена и отторжения — расценивается как пережиток традиционного натурализма. Такой принцип существенно корректирует привычные представления о частной собственности. По-видимому, здесь акцент делается не на собственности как таковой, а на свойстве находящихся в руках своего владельца вещей помимо его желания ускользать из рук и перемещаться в неконтролируемом «игровом» пространстве.

Глобальный порядок, о котором здесь идет речь, по-видимому, готовит перспективу изъятия всех богатств мира сообществом глобальных финансовых игроков. Прежде такие игроки имели перед собой по меньшей мере два ограничения: объективное, связанное с существованием тех или иных ценностей в неотчуждаемой, нетоварной форме, и субъективное, связанное с нежеланием торговать теми вещами, которые защищает от обмена особый ценностный, «харизматический» статус. Отныне с обоими этими ограничениями суждено покончить. Как пишет один из наших глобалистов, «критика в марксизме отчуждения вещи и владения, выливающаяся в критику капиталистического общественного устройства вообще, делает эту критику консервативной критикой»26.

Как видим, вопрос не в обмене как таковом. Вопрос в том, чтобы все на свете сделать отчуждаемым — причем в глобальном масштабе.

Когда речь заходила о прежнем типе рынка — рынке товаров, экономическая теория рассматривала рыночный отбор как процедуру открытия наиболее эффективных производителей, находящих в системе рынка эффективное поощрение. Теперь, когда речь идет о рынке ценных бумаг и манипуляциях с краткосрочным спекулятивным капиталом, рынок превращается в процедуру абстрагирования и отчуждения — денатурализации богатства, без остатка растворяемого в денежных знаках и без следа исчезающего в процессе глобальных финансовых игр. Деньги оставляют от предметов лишь чистые знаки, связывающие их с одной формой существования — обменом и коммуникацией.

Но монетаризм символизирует не только абстрагирующую способность денежной знаковой системы, которая, наподобие платоновских идей, стоит за натуральными формами богатства и делает их мгновенно отчужденными. Деньги являются специфической формой перманентной революции, переворачивающей социальные статусы и авторитеты. В основе сребростяжания лежит страсть; но ошибаются те, кто сводит ее к наживе. Не в меньшей мере это страсть социального реванша со стороны предельно самолюбивых групп, которые ощущают себя предельно униженными.

Как пишет Г. Московичи, комментируя Г. Зиммеля, «деньги — родина безродных… Если ментальная тенденция трансформировать деньги в их собственную цель укореняется в обществе, необходимо предположить, что какая-то особая социальная категория более, чем другие, способна ее реализовать… Прежде всего, эта категория должна находиться на некоторой дистанции по отношению к ценностям и благам коллектива, проявлять безразличие по отношению к его судьбе. Далее, ей должно быть отмерено время, и она должна жить под угрозой постоянного ультиматума… Повсюду существуют инородцы, еретики… люди, исключенные из общества из-за опасности, которую они представляют для общества, если не для всего человеческого рода… Никакая другая роль не позволяет им существовать и даже приобрести некоторое могущество. Лишь деньги могут дать это, и они хватаются за них как за спасательный круг»27.

Таким образом, мы действительно сталкиваемся с парадоксом. Наши либералы, которые с таким жаром сегодня осуждают революционные перевороты и революционный террор — и прежде всего за то, что они перевертывают нормальную социальную перспективу, ниспровергая лучших, способнейших и возвышая худших, — не заметили, что «террор монетаризма» выполняет точь-в-точь ту же роль. Посредством денег люди, ничем не заслужившие доверия общества и часто демонстрирующие наихудшие моральные качества, получают возможность торжествовать над наилучшими — совестливыми, чуткими, бескорыстными, просто честными.

Не является нынешняя монетаристская революция, на глазах изумленного мира переворачивающая все статусы и возвышающая над всеми нами ранее никому не известных и к тому же сомнительных личностей, — не является ли она превращенной формой старого революционного экстремизма, в котором, как известно, задавали тон эти же обиженные инородцы, мстительные местечковые честолюбцы люмпен-интеллигенты, которым обычное течение дел не давало никакой надежды? И те и другие заинтересованы в том, чтобы взломать существующий социальный порядок, нарушить правила игры и, перевернув общество вверх дном, добиться выгодного им перевертывания статусов.

Реванш отщепенцев — вот что роднит бывшую большевистскую и нынешнюю монетаристскую революции. И не случайно обеим революциям сопутствовали специфические культурные революции. Культурная революция — это взрыв нормальной ценностной системы и системы оценок, без чего взявшие реванш отщепенцы все равно обречены на нравственный остракизм, на духовную отверженность. Поэтому они крайне озабочены тем, чтобы навязать обществу «новую мораль» — как раз такую, которая обеспечивала бы легитимность их нелегитимным практикам.

Нынешние «революционеры монетаризма» менее склонны в этом сознаваться. Их борьбе со «старым менталитетом» недостает доктринальной ясности. Тем не менее весьма ошибутся те, кто в нынешней волне имморализма и прямого криминала усмотрят действие одной только «варварской стихии». Здесь, как и в культурной революции большевизма, чувствуется направляющая рука компетентных технологов, ведающих, что творят. Главная их цель — морально разрушить и обескуражить общество, лишить его способности нравственного суждения, перевернуть систему оценок.

Судя по многим признакам, монетаристская «революция отщепенцев» является действительно мировой. Поскольку она смазывает все качественные различия, касающиеся происхождения денег, и, главное, смазывает различие между продуктивной и спекулятивной прибылью, между нормальной и теневой экономикой, то она неминуемо влечет за собой целый шлейф криминальных монетаристских практик, включая такие сверхрентабельные, как торговля наркотиками, торговля живым товаром, торговля человеческими органами и пр.

Что-то случилось с цивилизацией, какой-то микроб опасно ослабил ее, коли она оказалась не в состоянии предупредить наступления новых буржуа, с революционной энергией взламывающих все социальные и моральные нормы. Только многозначительная двусмысленность цивилизованного законодательства позволяет создателям финансовых пирамид безнаказанно разорять целые континенты, обессмысливать труд миллионов людей, вывозить сотни миллиардов долларов из разоренных стран, не подпадая ни под одну из статей уголовного кодекса. Монетаристы осуществляют тихий геноцид оказавшихся незащищенными народов, подрывая условия их демографического воспроизводства и всякой нормальной жизни вообще.

Монетарная революция, высвободив процесс самовоспроизводства денег, безотносительно к их нормальным социальным функциям, связанных с инвестициями и вознаграждением за труд, открыла возможность расширенного воспроизводства асоциальных активистов, претендующих на ключевые роли в обществе. Дистанцирование денег от прежних экономически продуктивных функций аналогично дистанцированию асоциальных элементов от нормального социального окружения, над которым они желают властвовать, не разделяя его ценностей. Чем больше масса денег, высвободившихся от былой связанности с натуральными показателями, тем больше масса новых маргиналов, высвободившихся от всяких «социальных повинностей» и цивилизованных норм.

Оценивая в этом свете перспективы постсоветского общества, мы выделяем в нем две группы, ныне тесно переплетенные, но в будущем способные далеко разойтись. С одной стороны, это бывшая номенклатура, обменявшая прежнюю власть на новую собственность, воспользовавшись всеми имеющимися у нее привилегиями. С другой — среда революционеров монетаризма, для которых деньги — единственное средство отвоевания пространства и перевертывания статусов. За ними не было прежних привилегий — с тем большей энергией они «освобождают» общество от прежних идеологических и моральных пережитков и мобилизуют силу денег для сокрушительного социального реванша. Здесь объединяются виртуозы спекулятивных финансовых игр с теневиками из торговой сферы, а также с откровенными мафиози, отмывающими грязные деньги.

Просматривается опасная зависимость; деньги, освобожденные, согласно рецептам монетаризма, от «архаичной» связи с натуральными экономическими показателями, наращиваются тем свободнее и быстрее, чем полнее разрыв соискателей денег со всеми правовыми и нравственными нормами. Глобалистская доминанта современности благоприятствует такому разрыву и даже освящает его, помогая все формы прежнего законопослушного и морального аутентичного поведения третировать как проявления ретроградного фундаментализма.

Режим Ельцина базировался на определенном консенсусе между этими двумя типами — номенклатурной «аристократией» и монетаристскими «игроками». Но отныне их пути расходятся. Это расхождение напоминает раскол среди большевистских революционеров. Одни, как и тогда, пожелают строить свое «новое общество» в «одной, отдельно взятой стране», в которой им стены помогают.

Другие, менее рассчитывающие на лояльность местной среды, станут ориентироваться на глобальный интернационал, объединяющий всех революционеров монетаризма. О перспективе этой борьбы мы поговорим позже (см. часть II настоящей книги). Сейчас подчеркнем другое.

Концепция М. Вебера и концепция Г. Зиммеля указывают нам две противоположные стратегии, вопрос о которых поставлен возвышением буржуазного класса как культурного изгоя цивилизации. М. Вебер полагал, что поднятая всей литературной классикой проблема буржуазного выскочки, попирающего культурные и моральные нормы цивилизации, в принципе разрешима. Разрешение ее состоит в том, чтобы размежевать спекулятивно-монетаристский тип буржуа, ведущий свое происхождение от средневекового еврея-ростовщика, и продуктивный тип, ведущий происхождение от протестантских аскетов и изначально связанный с большой морально-религиозной традицией. Вебер полагал, что марксистский революционеризм не удосужился уточнить предмет своей неистовой критики. Мишенью выбран буржуа — без уточнения, о каком буржуа должна идти речь, кого современная цивилизация может брать в союзники, а кого оставить за бортом как носителя контрпродуктивного принципа.

Георг Зиммель, напротив, полагал, что подменной интенцией буржуазного класса является не та или иная конкретная прибыль, а прибыль вообще, в чистом виде выражаемая в форме самовозрастания денег. Концепция Зиммеля обещает нам, что, как только буржуа откроют способы делания денег независимо от производственного помещения своего капитала, они оставят прежние скучные занятия, в лучшем случае дающие прибыль в 5–7% годовых, и займутся спекулятивными денежными играми как таковыми.

Монетаристская революция современности, высвободившая краткосрочный спекулятивный капитал и сделавшая центром общества банк, а не предприятие, предоставила новым буржуа эту возможность. Перед лицом этой возможности они повели себя совсем не в духе М. Вебера. Вместо того чтобы заниматься деньгами, способными интегрировать их в окружающую социальную среду, сосредотачивающуюся вокруг промышленного предприятия, они занялись деланием таких денег, которые выключают их из общества и позволяют новой финансовой касте господствовать над туземным населением. В этом качестве они назвали себя глобалистами, свободными от национальных кодексов.

Итак, новые буржуа — это реставраторы прежней функции денег, служащей не обществу в целом, но специфической маргинальной среде, берущей благодаря им реванш над обществом. Постиндустриальное общество, которое они строят, имеет своим центром не университет (и другие институты духовного производства), как это обещала интеллектуальная элита, а банк.

Интеллектуалы могут утешать себя тем, что их пророчества по поводу маргинализации индустриальной среды так или иначе сбылись. Промышленная среда в самом деле отступает и теряет позиции, но не в пользу центров духовного производства, производящих новые продуктивные идеи, а в пользу центров финансовых манипуляций, производящих виртуальное пространство контрцивилизации, враждебной остальному обществу.

Если цивилизации не удастся себя защитить от мировой революции монетаризма, ставящей с ног на голову нормальные приоритеты и статусные критерии, не удастся отбить контрнаступление маргиналов, вооружившихся более или менее грязными деньгами, ее будущее останется под вопросом. Чтобы остановить атаку новых маргиналов, необходимо предварительно выполнить теоретическую работу, связанную с разоблачением нового денежного фетишизма.

Товарный фетишизм, с которым в свое время боролся К. Маркс, был связан с верой в загадочное самовозрастание стоимости, за которым в действительности стояла эксплуатация наемного труда. Нынешний монетаристский фетишизм связан с идеей самовозрастания денег, за которым на самом деле стоит экспроприация богатства, представленного в его реальных, натурально-вещественных формах. «Самовозрастание денег» порождает инфляцию, уничтожающую честные сбережения. Эта инфляция прямо вытекает из разрыва между семантической, обозначающей функцией денег, требующей соответствия товарной и денежной массы, и их семиотическо-символической функцией, лежащей в основе манипулятивных практик.

Выступая в роли «делателей денег», финансовые игроки имеют дело с их семиотической функцией, позволяющей создавать виртуальную реальность финансовых пирамид. Но, выступая как потребители богатства, они требуют за свои дутые деньги твердой наличности — и получают ее за счет ограбления всего общества. Здесь перед нами раскрывается основной парадокс монетаристской теории. Выступая как теория «дорогих денег», не рекомендующая их расточать в форме дешевого кредита ненадежных форм экономической активности, не говоря уже о расточительстве социального патернализма, подкармливающего всех «неприспособленных», она в то же время требует независимости банков, как центров власти и решений, от традиционных форм социального контроля, в том числе и государственного.

Но банки, избавленные от такого контроля, начинают заниматься производством денег ради денег, вместо того чтобы сохранять за деньгами роль стимулирующего средства в отношении других видов активности. Монетаристы начали с критики советской практики «производства ради производства», требуя подвергнуть производителей контролю со стороны рынка; кончают же они тем, что оправдывают спекулятивную практику денег ради денег, избавленную от законного контроля со стороны общества. И все это выдается за объективную логику экономического развития, которой нет альтернативы.

Концепция М. Вебера завершает ту линию развития общественной мысли, которая была связана с оправданием буржуа в духе гегелевской презумпции: «все действительное разумно, все разумное — действительно». Суть этих оправданий — в постулировании необходимой связи между интересами буржуазии как специфической общественной группы и интересами всего общества. Классическая политическая экономия выдвигала в этой связи принцип «невидимой руки», увязывающей индивидуальные предпринимательские усилия с ростом общественного блага помимо всяких намерений со стороны задействованных агентов.

М. Вебер постарался эту невидимую руку сделать видимой, сделав акцент на доброкачественности предпринимательской мотивации, в основе которой, как он доказывал, лежал не стяжательский инстинкт, а богооправдательный мотив стяжания душевного спасения. При этом Вебер, как истинно немецкий мыслитель, постарался укоренить буржуа в национальную почву, слив мотив индивидуального призвания («beruf») с надындивидуальными ценностями религиозного спасения. В этом контексте представляется наиболее важным перерыв стяжательской традиции переход от спекулятивно-ростовщического, асоциального капитала диаспоры к продуктивному капитализму современного типа, не расхищающему, а умножающему национальное богатство.

Г. Зиммель подошел к анализу капитализма совсем с других позиций. Для него не существует никакого перерыва в традиции делателей денег, никакой разницы между древним ростовщическим ремеслом и современным буржуазным классом. Не случайно свой трактат о буржуазном классе он назвал «Философия денег».

Там, где речь идет о предприятии как институте, разница между ростовщичеством и производством реальных товаров и услуг бросается в глаза. Там, где акцент делается на деньгах как таковых, это различие уходит в тень, ибо деньги, как известно, «не пахнут», в денежной вселенной никакие качественные, тем более моральные различия не существуют — речь идет только о количественном различении. Зиммель отказывается воспринимать буржуа в качестве какого-то специфического исторического и социокультурного типа, происхождение которого надо разгадывать. Он постулирует полное тождество буржуазного стяжательского мотива с человеческой мотивацией естественного эгоизма. Всю остальную, небуржуазную часть общества и человечества он рассматривает как неудавшихся буржуа, которым не удалось реализовать свои стяжательские мотивы.

Эпистемологическое «удивление», вызванное появлением буржуа как экстравагантного социального типа, Зиммель подменяет удивлением другого рода: почему все остальные не стали буржуа и заняли по отношению к нему остраненно-настороженную, а то и прямо враждебную позицию. Зиммель склонен отвечать на этот вопрос в духе явно не комплиментарном для тех, кто как буржуа не состоялся. Он полагает, что мотив обогащения и обретения денег как власти актуализируется у тех, для кого деньги имеют глубоко компенсаторское значение — компенсируют дефицит общественного признания, безопасности, доверия. Человек, считает он, потому и стал человеком, что, вместо того чтобы растворяться в природном окружении, осознал собственное существование как подлежащую сознательному решению проблему.

С этой точки зрения стратегия тех, кого впоследствии назвали буржуа, является «истинно человеческой» стратегией: вместо того чтобы безвольно раствориться в благоприятной социальной среде, они проблематизировали свое существование в качестве группы, статус и само существование которой изначально не были гарантированы. Ясно, что речь при этом идет об инородческих и в первую очередь о еврейских группах, вынужденных, говоря словами Э. Гуссерля, «тематизировать» свое социальное бытие — осознать его как подлежащую решению проблему.

В этом контексте получается, что хотя профессиональные «делатели денег» и составляют меньшинство человечества, но это, если угодно, — подлинно человечное меньшинство, навсегда пробудившееся от животного сна и живущее в состоянии перманентного бодрствования — мобилизованного сознания, понимающего, что внешний мир не потакает человеку.

Второй софизм Зиммеля, связанный с восприятием монетаристских групп как соответствующих назначению человека в мире, состоит в смешении денежного обмена с общественным обменом как таковым. На людей, не готовых признать главенствующую роль денег в мире, падает подозрение в неисправимом и агрессивном изоляционизме, в приверженности архаичной и контрпродуктивной идее локуса — самоизолирующейся общинности, обреченной на стагнацию. Таким образом, в отличие от немецкого мыслителя М. Вебера, еврейский мыслитель Г. Зиммель изначально представлен с позиции последовательного глобалиста, ибо имманентная логика денежного обмена, которую он выдает за универсальную, ведет в направлении от локальных местных рынков к национальному, а от него — к не знающему границ мировому рынку.

Как пишет С. Московичи, нововведение Зиммеля состоит в том, что он стоимостные отношения, связанные с наделением любого феномена товарным статусом, распространил на все общество, «переведя его из экономики в социологию без каких-либо моральных или религиозных коррективов»24.

Зиммель подготовил характерную для современного «экономикоцентричного» либерализма подмену дискурса о постиндустриальном обществе дискурсом о глобальном обществе. В свете монетаристской парадигмы новейшее общество отличается от предыдущего не особой ролью науки, образования и культуры, не тем, что его центральным социальным институтом является уже не промышленное предприятие, а университет, как это утверждали прежние разработчики постиндустриальной теории, а новой ролью экономического обмена, превращающегося из локального в глобальный, из частичного (затрагивающего отдельные специфические стороны жизни и практики) во всеохватывающий, универсальный.

Словом, главным воплотителем программы эволюции homo sapiens становится буржуа как «самый человечный человек», причем — буржуа-монетарист, добывающий свою прибыль преимущественно из обмена как такового, для которого производительная прибыль — преходящий исторический эпизод.

Антропология Г. Зиммеля не объясняет нам, почему, скажем, компенсаторские усилия изначально не принятых или недостаточно защищенных в обществе должны выражаться в монетаристском «творчестве», а не в других, более признанных видах творчества — в искусстве, в военном деле, в заразительном нравственном усовершенствовании и т. п. Не объясняет она нам и того, почему глобализирующаяся сфера обмена находит якобы наиболее адекватное выражение в финансовой сфере, в деятельности банка как института, а, например, не во всеобщем духовном производстве, мировом литературном процессе. Создается впечатление, что буржуа, связанные со спекулятивным капиталом, решили дать бой классическому интеллектуализму, от которого они всегда ждали каверз и подвохов. Они решили так перестроить концепт постиндустриального общества, чтобы он служил общественному возвышению именно их класса, а не «враждебной культуре интеллектуалов», искони ставящей буржуазные ценности под сомнение.

Для Зиммеля, как предтечи нынешнего монетаристско-глобалистского мышления, нет ничего загадочного или шокирующего в том, что деньги рождают деньги. Он не видел никакого эпохального скачка в переходе от старой ростовщической формулы Д — Д' к формуле продуктивной экономики: Д — Т — Д' (деньги — товар — бульшие деньги). То, что прибыль может вырастать из обмена как такового, он считал извечной правдой монетаризма, не нуждающейся ни в каких оправданиях. Мало того, в большей или меньшей способности к обмену он усматривал главный показатель культурного прогресса, к чему бы этот обмен ни относился.

«Вся причастность денег к другим частям культурного процесса вытекает из основной функции. Они образуют самое концентрированное из всех возможных выражений и самое емкое представление о стоимости — экономической подоплеке всех вещей»25.

Деньги сообщают всем вещам замечательную мобильность — гарантию того, что последние способны покидать своих случайных хозяев и уходить к достойнейшим. Деньги позволяют всем вещам менять своих незадачливых родителей, связанных с ними случайностью рождения, и попадать в руки самых способных «воспитателей», прошедших общественный конкурс, называемый обменом.

Как легко догадаться, этот тип монетаристской философии как нельзя лучше пригоден для оправдания того, что сегодня творят в открытом — не защищенном суверенитетом и границами — мире азартные создатели мировых финансовых пирамид. В настоящее время годовая торговля валютой уже составляет более 400 триллионов долл., что в 80 раз превышает мировую торговлю товарами. Это — наглядный пример монетаристской самоценности обмена, теряющего товарную привязку и рождающего спекулятивную «прибыль из воздуха».

В общефилософском контексте нашей эпохи этот отрыв денег от движения товарной массы, которое они изначально были призваны обслуживать, можно расценить как подмену семантики семиотикой — своевольное освобождение знака от значения и его полную приключений автономную жизнь. Последняя тема стала главенствующей в философии постмодернизма, на чем мы подробнее остановимся в следующей главе. Здесь достаточно предварительно отметить, что обретение деньгами как знаками самодовлеющих функций вписывается в какую-то общую социокультурную парадигму нашей эпохи.

Если модерн означает денатурализацию мира — растворение всего натурального и естественно сложившегося в искусственном, технологизированном и обмениваемом, — то монетаристская программа развеществления богатства, отныне без остатка переводимого в знаки, передаваемые электронными сигналами из страны в страну, от континента к континенту, можно признать за наиболее адекватное воплощение мировой программы модерна. При этом мы очень ошибемся, если сочтем, что данный процесс носит сугубо стохастический характер и не имеет определенного вектора. Вектор имеется: дематериализованное богатство имеет тенденцию перемещаться от менее развитых стран к более развитым, от периферии к мировому центру. Следовательно, в мировой монетаристской «игре» пользуются мечеными картами, позволяющими заранее знать, кто в конечном счете выиграет.

Монетаризм — больше, чем одно из экономических течений. Он является сегодня, может быть, самой агрессивной доктриной, требующей пересмотра самих основ человеческой культуры — отказа от всех традиционных сдержек и противовесов, посредством которых любое общество защищалось от агрессии денежного мешка.

Дело здесь не только в социал-дарвинистской политике поощрения «наиболее приспособленных», обосновываемой чикагской школой. Чикагская школа требовала ограничить прерогативы социального государства, предоставив социально незащищенных своей участи. Глобальный монетаризм требует большего: он категорически осуждает все попытки задержать дематериализацию богатства, сохранить его в не подлежащей обмену и отчуждению форме. Деньги должны реализовать свою способность купить абсолютно все, включая как материальные субстанции, например землю, так и духовные ценности, например патриотический долг или профессиональную честность эксперта.

Все прежние моральные добродетели, заботливо культивируемые человечеством на протяжении всей его истории, отныне осуждены в качестве протекционистской архаики, мешающей полному торжеству обмена.

Со времен гегелевской критики отчуждения мы ни разу не встречаем на Западе течения, превращающего отчуждение в последовательно защищаемую ценность и исторический проект, подлежащий универсализации. Все на свете должно быть отчуждаемым — подлежащим изъятию, абстрагированию и передаче в другие руки, которые первоначально могут не иметь никакого отношения к тому, что к ним приходит. Нахождение вне полосы отчуждения — вне пространства обмена и отторжения — расценивается как пережиток традиционного натурализма. Такой принцип существенно корректирует привычные представления о частной собственности. По-видимому, здесь акцент делается не на собственности как таковой, а на свойстве находящихся в руках своего владельца вещей помимо его желания ускользать из рук и перемещаться в неконтролируемом «игровом» пространстве.

Глобальный порядок, о котором здесь идет речь, по-видимому, готовит перспективу изъятия всех богатств мира сообществом глобальных финансовых игроков. Прежде такие игроки имели перед собой по меньшей мере два ограничения: объективное, связанное с существованием тех или иных ценностей в неотчуждаемой, нетоварной форме, и субъективное, связанное с нежеланием торговать теми вещами, которые защищает от обмена особый ценностный, «харизматический» статус. Отныне с обоими этими ограничениями суждено покончить. Как пишет один из наших глобалистов, «критика в марксизме отчуждения вещи и владения, выливающаяся в критику капиталистического общественного устройства вообще, делает эту критику консервативной критикой»26.

Как видим, вопрос не в обмене как таковом. Вопрос в том, чтобы все на свете сделать отчуждаемым — причем в глобальном масштабе.

Когда речь заходила о прежнем типе рынка — рынке товаров, экономическая теория рассматривала рыночный отбор как процедуру открытия наиболее эффективных производителей, находящих в системе рынка эффективное поощрение. Теперь, когда речь идет о рынке ценных бумаг и манипуляциях с краткосрочным спекулятивным капиталом, рынок превращается в процедуру абстрагирования и отчуждения — денатурализации богатства, без остатка растворяемого в денежных знаках и без следа исчезающего в процессе глобальных финансовых игр. Деньги оставляют от предметов лишь чистые знаки, связывающие их с одной формой существования — обменом и коммуникацией.

Но монетаризм символизирует не только абстрагирующую способность денежной знаковой системы, которая, наподобие платоновских идей, стоит за натуральными формами богатства и делает их мгновенно отчужденными. Деньги являются специфической формой перманентной революции, переворачивающей социальные статусы и авторитеты. В основе сребростяжания лежит страсть; но ошибаются те, кто сводит ее к наживе. Не в меньшей мере это страсть социального реванша со стороны предельно самолюбивых групп, которые ощущают себя предельно униженными.

Как пишет Г. Московичи, комментируя Г. Зиммеля, «деньги — родина безродных… Если ментальная тенденция трансформировать деньги в их собственную цель укореняется в обществе, необходимо предположить, что какая-то особая социальная категория более, чем другие, способна ее реализовать… Прежде всего, эта категория должна находиться на некоторой дистанции по отношению к ценностям и благам коллектива, проявлять безразличие по отношению к его судьбе. Далее, ей должно быть отмерено время, и она должна жить под угрозой постоянного ультиматума… Повсюду существуют инородцы, еретики… люди, исключенные из общества из-за опасности, которую они представляют для общества, если не для всего человеческого рода… Никакая другая роль не позволяет им существовать и даже приобрести некоторое могущество. Лишь деньги могут дать это, и они хватаются за них как за спасательный круг»27.

Таким образом, мы действительно сталкиваемся с парадоксом. Наши либералы, которые с таким жаром сегодня осуждают революционные перевороты и революционный террор — и прежде всего за то, что они перевертывают нормальную социальную перспективу, ниспровергая лучших, способнейших и возвышая худших, — не заметили, что «террор монетаризма» выполняет точь-в-точь ту же роль. Посредством денег люди, ничем не заслужившие доверия общества и часто демонстрирующие наихудшие моральные качества, получают возможность торжествовать над наилучшими — совестливыми, чуткими, бескорыстными, просто честными.

Не является нынешняя монетаристская революция, на глазах изумленного мира переворачивающая все статусы и возвышающая над всеми нами ранее никому не известных и к тому же сомнительных личностей, — не является ли она превращенной формой старого революционного экстремизма, в котором, как известно, задавали тон эти же обиженные инородцы, мстительные местечковые честолюбцы люмпен-интеллигенты, которым обычное течение дел не давало никакой надежды? И те и другие заинтересованы в том, чтобы взломать существующий социальный порядок, нарушить правила игры и, перевернув общество вверх дном, добиться выгодного им перевертывания статусов.

Реванш отщепенцев — вот что роднит бывшую большевистскую и нынешнюю монетаристскую революции. И не случайно обеим революциям сопутствовали специфические культурные революции. Культурная революция — это взрыв нормальной ценностной системы и системы оценок, без чего взявшие реванш отщепенцы все равно обречены на нравственный остракизм, на духовную отверженность. Поэтому они крайне озабочены тем, чтобы навязать обществу «новую мораль» — как раз такую, которая обеспечивала бы легитимность их нелегитимным практикам.

Нынешние «революционеры монетаризма» менее склонны в этом сознаваться. Их борьбе со «старым менталитетом» недостает доктринальной ясности. Тем не менее весьма ошибутся те, кто в нынешней волне имморализма и прямого криминала усмотрят действие одной только «варварской стихии». Здесь, как и в культурной революции большевизма, чувствуется направляющая рука компетентных технологов, ведающих, что творят. Главная их цель — морально разрушить и обескуражить общество, лишить его способности нравственного суждения, перевернуть систему оценок.

Судя по многим признакам, монетаристская «революция отщепенцев» является действительно мировой. Поскольку она смазывает все качественные различия, касающиеся происхождения денег, и, главное, смазывает различие между продуктивной и спекулятивной прибылью, между нормальной и теневой экономикой, то она неминуемо влечет за собой целый шлейф криминальных монетаристских практик, включая такие сверхрентабельные, как торговля наркотиками, торговля живым товаром, торговля человеческими органами и пр.

Что-то случилось с цивилизацией, какой-то микроб опасно ослабил ее, коли она оказалась не в состоянии предупредить наступления новых буржуа, с революционной энергией взламывающих все социальные и моральные нормы. Только многозначительная двусмысленность цивилизованного законодательства позволяет создателям финансовых пирамид безнаказанно разорять целые континенты, обессмысливать труд миллионов людей, вывозить сотни миллиардов долларов из разоренных стран, не подпадая ни под одну из статей уголовного кодекса. Монетаристы осуществляют тихий геноцид оказавшихся незащищенными народов, подрывая условия их демографического воспроизводства и всякой нормальной жизни вообще.

Монетарная революция, высвободив процесс самовоспроизводства денег, безотносительно к их нормальным социальным функциям, связанных с инвестициями и вознаграждением за труд, открыла возможность расширенного воспроизводства асоциальных активистов, претендующих на ключевые роли в обществе. Дистанцирование денег от прежних экономически продуктивных функций аналогично дистанцированию асоциальных элементов от нормального социального окружения, над которым они желают властвовать, не разделяя его ценностей. Чем больше масса денег, высвободившихся от былой связанности с натуральными показателями, тем больше масса новых маргиналов, высвободившихся от всяких «социальных повинностей» и цивилизованных норм.

Оценивая в этом свете перспективы постсоветского общества, мы выделяем в нем две группы, ныне тесно переплетенные, но в будущем способные далеко разойтись. С одной стороны, это бывшая номенклатура, обменявшая прежнюю власть на новую собственность, воспользовавшись всеми имеющимися у нее привилегиями. С другой — среда революционеров монетаризма, для которых деньги — единственное средство отвоевания пространства и перевертывания статусов. За ними не было прежних привилегий — с тем большей энергией они «освобождают» общество от прежних идеологических и моральных пережитков и мобилизуют силу денег для сокрушительного социального реванша. Здесь объединяются виртуозы спекулятивных финансовых игр с теневиками из торговой сферы, а также с откровенными мафиози, отмывающими грязные деньги.

Просматривается опасная зависимость; деньги, освобожденные, согласно рецептам монетаризма, от «архаичной» связи с натуральными экономическими показателями, наращиваются тем свободнее и быстрее, чем полнее разрыв соискателей денег со всеми правовыми и нравственными нормами. Глобалистская доминанта современности благоприятствует такому разрыву и даже освящает его, помогая все формы прежнего законопослушного и морального аутентичного поведения третировать как проявления ретроградного фундаментализма.

Режим Ельцина базировался на определенном консенсусе между этими двумя типами — номенклатурной «аристократией» и монетаристскими «игроками». Но отныне их пути расходятся. Это расхождение напоминает раскол среди большевистских революционеров. Одни, как и тогда, пожелают строить свое «новое общество» в «одной, отдельно взятой стране», в которой им стены помогают.

Другие, менее рассчитывающие на лояльность местной среды, станут ориентироваться на глобальный интернационал, объединяющий всех революционеров монетаризма. О перспективе этой борьбы мы поговорим позже (см. часть II настоящей книги). Сейчас подчеркнем другое.

Концепция М. Вебера и концепция Г. Зиммеля указывают нам две противоположные стратегии, вопрос о которых поставлен возвышением буржуазного класса как культурного изгоя цивилизации. М. Вебер полагал, что поднятая всей литературной классикой проблема буржуазного выскочки, попирающего культурные и моральные нормы цивилизации, в принципе разрешима. Разрешение ее состоит в том, чтобы размежевать спекулятивно-монетаристский тип буржуа, ведущий свое происхождение от средневекового еврея-ростовщика, и продуктивный тип, ведущий происхождение от протестантских аскетов и изначально связанный с большой морально-религиозной традицией. Вебер полагал, что марксистский революционеризм не удосужился уточнить предмет своей неистовой критики. Мишенью выбран буржуа — без уточнения, о каком буржуа должна идти речь, кого современная цивилизация может брать в союзники, а кого оставить за бортом как носителя контрпродуктивного принципа.

Георг Зиммель, напротив, полагал, что подменной интенцией буржуазного класса является не та или иная конкретная прибыль, а прибыль вообще, в чистом виде выражаемая в форме самовозрастания денег. Концепция Зиммеля обещает нам, что, как только буржуа откроют способы делания денег независимо от производственного помещения своего капитала, они оставят прежние скучные занятия, в лучшем случае дающие прибыль в 5–7% годовых, и займутся спекулятивными денежными играми как таковыми.

Монетаристская революция современности, высвободившая краткосрочный спекулятивный капитал и сделавшая центром общества банк, а не предприятие, предоставила новым буржуа эту возможность. Перед лицом этой возможности они повели себя совсем не в духе М. Вебера. Вместо того чтобы заниматься деньгами, способными интегрировать их в окружающую социальную среду, сосредотачивающуюся вокруг промышленного предприятия, они занялись деланием таких денег, которые выключают их из общества и позволяют новой финансовой касте господствовать над туземным населением. В этом качестве они назвали себя глобалистами, свободными от национальных кодексов.

Итак, новые буржуа — это реставраторы прежней функции денег, служащей не обществу в целом, но специфической маргинальной среде, берущей благодаря им реванш над обществом. Постиндустриальное общество, которое они строят, имеет своим центром не университет (и другие институты духовного производства), как это обещала интеллектуальная элита, а банк.

Интеллектуалы могут утешать себя тем, что их пророчества по поводу маргинализации индустриальной среды так или иначе сбылись. Промышленная среда в самом деле отступает и теряет позиции, но не в пользу центров духовного производства, производящих новые продуктивные идеи, а в пользу центров финансовых манипуляций, производящих виртуальное пространство контрцивилизации, враждебной остальному обществу.

Если цивилизации не удастся себя защитить от мировой революции монетаризма, ставящей с ног на голову нормальные приоритеты и статусные критерии, не удастся отбить контрнаступление маргиналов, вооружившихся более или менее грязными деньгами, ее будущее останется под вопросом. Чтобы остановить атаку новых маргиналов, необходимо предварительно выполнить теоретическую работу, связанную с разоблачением нового денежного фетишизма.

Товарный фетишизм, с которым в свое время боролся К. Маркс, был связан с верой в загадочное самовозрастание стоимости, за которым в действительности стояла эксплуатация наемного труда. Нынешний монетаристский фетишизм связан с идеей самовозрастания денег, за которым на самом деле стоит экспроприация богатства, представленного в его реальных, натурально-вещественных формах. «Самовозрастание денег» порождает инфляцию, уничтожающую честные сбережения. Эта инфляция прямо вытекает из разрыва между семантической, обозначающей функцией денег, требующей соответствия товарной и денежной массы, и их семиотическо-символической функцией, лежащей в основе манипулятивных практик.

Выступая в роли «делателей денег», финансовые игроки имеют дело с их семиотической функцией, позволяющей создавать виртуальную реальность финансовых пирамид. Но, выступая как потребители богатства, они требуют за свои дутые деньги твердой наличности — и получают ее за счет ограбления всего общества. Здесь перед нами раскрывается основной парадокс монетаристской теории. Выступая как теория «дорогих денег», не рекомендующая их расточать в форме дешевого кредита ненадежных форм экономической активности, не говоря уже о расточительстве социального патернализма, подкармливающего всех «неприспособленных», она в то же время требует независимости банков, как центров власти и решений, от традиционных форм социального контроля, в том числе и государственного.

Но банки, избавленные от такого контроля, начинают заниматься производством денег ради денег, вместо того чтобы сохранять за деньгами роль стимулирующего средства в отношении других видов активности. Монетаристы начали с критики советской практики «производства ради производства», требуя подвергнуть производителей контролю со стороны рынка; кончают же они тем, что оправдывают спекулятивную практику денег ради денег, избавленную от законного контроля со стороны общества. И все это выдается за объективную логику экономического развития, которой нет альтернативы.