ПЕРВЫЙ ПРОГНОСТИЧЕСКИЙ СЦЕНАРИЙ: ВОССТАНОВЛЕНИЕ ГРАЖДАНСКОГО КОНСЕНСУСА НА ОСНОВЕ ИСКЛЮЧЕНИЯ КОЧЕВНИЧЕСКОЙ ДИАСПОРЫ

К оглавлению1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 
17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 
34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 
51 52 53 54 55 56 57 58 59 

При разработке такого сценария важно не сбиться на сугубо политический «конструкционализм» и учесть влияние общих социокультурных факторов. Сценарный тип прогнозирования является контрастным по преимуществу — он предполагает разбегание «культурных галактик» после прохождения точки бифуркации или, что тоже самое, действие законов поляризации. Для того, чтобы мобилизовать социальную энергию в борьбе со спекулятивно-финансовым комплексом, грозящим вернуть капитализм из продуктивной фазы к старому ростовщичеству, необходимо обратиться к наиболее последовательным и непримиримым оппонентам виртуальной экономики. Этому признаку отвечает тип народного капитализма — вышедших из низов «трудоголиков», которым удалось организовать свое небольшое самостоятельное дело.

Собственно, если иметь в виду классическую рыночную теорию, то такого рода мелкие и средние предприниматели являются ее эталоном. Настоящий рынок — это стохастическая (не контролируемая из какого-либо центра) система, где множество независимых производителей конкурируют перед лицом независимого потребителя, являющегося единственной инстанцией, наделенной правом поощрять и наказывать. Западный капитализм стал утрачивать эти черты уже в последней третий XIX века, вместе с появлением крупных корпораций, тяготеющих к монополизму, к контролю над рынком и над самим потребителем. Классическому рыночному принципу «потребитель всегда прав» неокапитализм крупных корпораций противопоставляет принцип «производства новых потребностей» — эффективного манипулирования массовым потребительским сознанием. Здесь уже не потребитель законодательствует, поощряя угождающую ему производительную добросовестность; законодательствует финансируемая производителями реклама, которая руководит потребителем, одновременно и льстя ему и запугивая его участью презираемого простака, не допущенного в престижную современность. А пропуском в современность является приобретение товаров наиболее престижных фирм, эксплуатирующих «имиджмейкерскую» интеллектуальную ренту.

Вся новейшая «экономика спроса» построена на альянсе капитализма с богемой — и той, что создает призрачные образы мира, и той, что не может жить без их наркотического эффекта. В историческом и социокультурном отношении здесь поляризованы два мира. На одной стороне мы имеем добрый старый рынок, основанный на союзе патриархального производителя с патриархальным потребителем. В одном случае под патриархальностью понимается специфический социокультурный комплекс, замешанный на старинном трудолюбии, прилежании и ответственности — всем том, что в свое время «капитализировал» М. Вебер в работе «Протестантская этика и дух капитализма». Во втором случае патриархальность олицетворяется осмотрительными покупками, рассчитанными на естественные («здоровые») потребности и длительную службу. От товара требуется не внешний блеск и символическая насыщенность аллюзиями на престижность и раскованность, а добротное качество и ясность функции.

На другой стороне мы сталкиваемся с «постмодернистским» рынком, где сторона производителя представлена искусительным лукавством, торгующим не столько товарами в прямом смысле, сколько знаками престижной современности. Здесь на долю прямой функции, удовлетворяющей необходимые потребности, приходится совсем немного — большая часть усилий (как и создаваемой ими цены) тратится на то, чтобы распознать «комплексы» потребителя и сыграть на них. Эта лукавая психоаналитика рынка предполагает скрытую от нас перестройку в рядах производителя.

Носители строгого фальсифицируемого знания — механик, физик, химик и биохимик, создающие новые технологии, как и те, кто реализует это знание в повседневных производственных практиках, — грамотный инженер и дисциплинированный, дорожащий профессиональной честью рабочий, оказываются существенно потесненными специалистами виртуального мира — всякого рода дизайнерами, вкладывающими в товар разнообразную гамму сугубо символического содержания. Вместо ожидаемой демократами и социалистами старого закала гуманизации капиталистического производства произошла его гуманитаризация. На долю гуманитариев — создателей символической «интеллектуальной ренты», связанной с манипулятивными свойствами товара, приходится более половины создаваемой в производстве прибыли и, соответственно, столь же высокая доля получаемых гонораров.

Сторона потребителя в этой новой символической системе представлена психостениками, к которым едва ли применима теория рационального выбора, — подлинными субъектами выбора здесь являются не они, а те, кто их наставляет, — бесчисленные учителя и поводыри «современности», одновременно и внушающими им страх неполноценности, вызванный отлучением от современности, и тут же предлагающими самую престижную продукцию, предназначенную отвести от своих обладателей всякое подозрение в «неприобщенности».

В некотором смысле можно сказать, что новейшая экономика представлена двумя специфическими «субкультурами» — находящимися в состоянии зависимости неврастениками, с одной стороны, и своекорыстными «психотерапевтами», заинтересованными в хроническом характере заболевания, — с другой.

Неужто современность навсегда монополизирована этими сомнительными типами? Если опираться на экономические аргументы, с некоторых пор считающиеся наиболее весомыми, то положение не кажется таким уж безнадежным. Мало того: в отношении современной виртуальной экономики, созданной гигантскими корпорациями и связанной с ними богемной субкультурой искусственных потребностей и искусственного спроса, существует подозрение в паразитарности. Она существует за счет реальной продуктивной экономики — до тех пор, пока потенциал последней не будет до конца растрачен.

В конечном счете полная победа манипулятивной «интеллектуальной ренты» над производительной прибылью, создаваемой руками ученых, инженеров и рабочих, как и организаторским усердием настоящих предпринимателей, означала бы, что всякое различие между производством нужной, удовлетворяющей реальные запросы, и ненужной продукции исчезло. В этом случае рыночная экономика совершила бы самоубийство, и у нее не осталось бы никаких преимуществ перед административно-командной системой, в которой заказчиком выступает не независимый потребитель, а бюрократические и идеологические инстанции.

Как оказалось, устранение потребителя как решающей экономической инстанции, реализующей теорию предельной полезности и наделенной правом отделять экономически рациональное поведение от иррационального, возможно не только в ходе эскалации бюрократического социалистического планирования, но и в ходе эскалации манипулятивной индустрии спроса, в которой грань между реальными потребностями и потребностями внушенными окончательно теряется. Поэтому понятие реального спроса и реальных потребностей в конечном счете неустранимо из экономики — это тот ее «натурфилософский» референт, исчезновение которого грозит провалом в виртуальный мир, что, судя по уже проявившимся признакам, будет пострашнее тоталитарного провала. По сути дела, на наших глазах возникает противостояние, которому суждено определять характер всей грядущей эпохи — между реальным и виртуальным, естественным и искусственным. Это противостояние в рамках предпринимательского класса может оформиться как столкновение производителей реальной производственной прибыли с представителями спекулятивно-манипулятивного альянса — финансовых игроков и создателей манипулятивной «интеллектуальной ренты».

С учетом экономической и научно-технической перспективы дело представителей реальной экономики отнюдь не выглядит проигрышным. Научно-техническая и экологическая революции современности заново реабилитируют натуральный продукт. Новый научно-технический опыт засвидетельствовал принципиальные преимущества натурального сырья перед синтетическим и невозможность его полноценной замены всякого рода суррогатами. Природные продукты, в которых воплощена бесконечная сложность и, в ряде случаев, бесконечная длительность естественных процессов, не могут быть полноценно продублированы процессами, организованными человеком, — в которых воплощена пространственно-временная ограниченность и одномерность конъюнктурного технологического замысла.

Точно так же новая экологическая экспертиза, вносящая свой вклад в формирование современности и ее деспотических критериев, в свою очередь свидетельствует о преимуществе натуральных продуктов, наделенных соответствующим потребительским престижем. Сегодня элитарный спрос тем и отличается от массового, что ориентируется на экологические показатели и включает специфический снобизм «неонатурализма». По закону имитации, свойственному массовым демократическим обществам, а также под давлением растущих «экологических ошибок» современной технической цивилизации натуралистический императив станет все больше обретать черты категорического императива, довлеющего над современным потребительским сознанием в целом.

На кого же может всерьез рассчитывать взыскательный, потребитель, которого отчасти обманула новейшая техническая цивилизация, подсунув ему суррогаты вместо добротной натуральной продукции, отчасти дезориентировала манипулятивная «индустрия сознания»? Если иметь в виду исторические прецеденты, ему лучше всего угодили бы добросовестный мелкий предприниматель и ремесленник, работающие не на анонимный массовый рынок, а на конкретного, адресного потребителя, доверие которого выше конъюнктурных выгод. Один из шансов малого и среднего предпринимательства — диверсификация спроса, приведшего к замене массового «конвейерного» рынка множеством индивидуализированных рынков — экономических субкультур. Второй шанс представляет сама современная научно-техническая революция, создавшая новую технику малых форм. Большинство современных высоких наукоемких технологий представляют технику малых форм, доступную для малого бизнеса.

Вопреки прежним политэкономическим стереотипам, внушившим представление об обреченности мелкой буржуазии в нашу эпоху, мелкие фирмы, воспользовавшись экспансией техники малых форм, не только доказали свою живучесть, но и обнаружили ряд преимуществ перед крупными по таким современным показателям, как наукоемкость, рентабельность, экологичность. Средний возраст оборудования в малых фирмах сегодня намного меньше, чем в крупных, у которых гирей на ногах висят гигантские основные фонды, зачастую устаревшие. Да и честь открытия качественно новых рынков, а значит — и новых общественных потребностей сегодня чаще всего принадлежит малым производственным формам, так как всякая новая потребность, прежде чем стать массовой, переживает известный период времени в качестве «экзотической» и рисковой — относящейся к малым экономическим субкультурам.

Большие корпорации, не желая сразу рисковать переналадкой своего гигантского оборудования, передоверяют освоение новых потребностей малым венчурным формам, наделяемыми функцией экспериментирующего авангарда. В целом в развитых странах более 65% валового продукта создается малым предпринимательством, а среди фирм, осваивающих новые рынки, их доля достигает 90%. И эта пионерская экономическая субкультура парадоксальным образом несет в себе некоторые черты, которые принято отождествлять с патриархальными.

Производство в этих фирмах — более трудоемкое, чем капитальное (особенно это касается сферы услуг). Доля живого, причем высококвалифицированного труда в стоимости продукции здесь значительно выше, чем у крупных фирм. А самое главное состоит в том, что моральная компонента квалифицированной трудовой деятельности, связанная с высокой партнерской ответственностью, прилежанием, заботой о сохранении лица, мотивами профессионального самоуважения и самореализации, здесь неотделима от интеллектуальной, в которой воплощено новое знание. В этих новых видах производства, ориентированных на специализированные потребности и взыскательного потребителя, веберовская «рациональность по ценности» отнюдь не выглядит чем-то архаическим, уступающим по значению профессиональной осведомленности, находчивости и мобильности. Аромат доброго старого ремесленничества, дорожащего репутацией и накладывающего на продукт печать индивидуальности мастера, как бы снова возвращается сюда, в сферу наукоемкого мелкого бизнеса и рынка высокоспециализированных услуг.

Иными словами, если иметь в виду некоторые объективные экономические, научно-технические и социальные предпосылки возможной реабилитации производства, живущего «натурфилософскими» идеями, касающимися естественных (не манипулируемых) потребностей, естественной основы изделий как гарантии их качества, естественной мотивации работника, желающего реализовать себя в труде как неповторимую индивидуальность, а не быть безгласным придатком гигантских технических агломератов, — то эти предпосылки явно созрели.

Но этому реваншу здоровых естественных форм, стремящихся вырваться из плена нездоровой искусственности, мешает другой, весьма могущественный альянс. Среда финансовых спекулянтов, заинтересованных в дальнейшей дематериализации экономики, — только часть этого альянса. В него также входит многочисленная богема и полубогема, отвыкшая платить наличными и прилагать какие-либо усилия — физические, интеллектуальные, моральные. «Виртуальный мир» привлекает ее как раз тем, что дает возможности уйти от расплаты наличностью и эксплуатировать всякого рода ренты, созданные дутыми репутациями, ухищрениями рекламы и имиджмейкерства, всем тем, на чем лежит печать непроверяемости и неподконтрольности.

Когда-то, на заре европейского модерна, между буржуа-протестантом — аскетом первоначального накопления и литературно-художественной богемой, проповедующей свободную чувственность, возник жесточайший социокультурный конфликт. Угрюмые «схимники» накопления, неустанные скопидомы, знающие цену копейки и тиранящие своих работников и домочадцев в соответствии с канонами суровой патриархальной этики, видели своих главных врагов в богеме, объединяющей бойких и насмешливых щелкоперов журналистики, литературных виртуозов антимещанской «романтической иронии», буйных представителей художественного авангарда, адептов половой свободы и пр.

Не случайно, когда, в полном соответствии со схемой М. Вебера, на протестантском севере Европы возобладал дух соответствующей аскезы накопления, создав невыносимо пресную культуру пуританских добродетелей, все перечисленные носители «проекта эмансипации» устремились на католический юг, превратив Париж, Рим и Мадрид в свою Мекку. Так наряду с собственно пролетарским радикализмом, ждущим мировой пролетарской революции, сформировался социокультурный радикализм, мишенью которого стало не столько буржуазное государство и политический строй, сколько буржуазная «мещанская мораль».

Сегодня мы наблюдаем явную перегруппировку сил. Крупная «номенклатурная» буржуазия, связанная с властными структурами и пользующаяся всякого рода привилегиями монополизма, постепенно впитала в себя дух богемы и научилась находить общий язык с культурным (или контркультурным) авангардом. Вместе с ним она стала третировать архаичную среду мелких предпринимателей и хозяйчиков, могущих рассчитывать только на свои силы и на верного потребителя, умеющего ценить их добротные изделия и услуги.

С высоты номенклатурно-монополистических возможностей, когда получение одного привилегированного государственного, в частности военно-промышленного, заказа способно обеспечить многомиллиардную прибыль, муравьиная работа мелкого предпринимателя стала выглядеть жалким анахронизмом. А когда пришло время виртуальной экономики, основанной на ловкости имиджмейкерства и искусственном спросе, связанном с извлечением манипулятивной «интеллектуальной ренты», союз с контркультурной богемой обрел не только черты духовной близости людей, питающих отвращение к настоящим методическим усилиям, но и профессионального кредо.

С одной стороны, без разложения старой морали контркультурным авангардом современный рынок никогда бы не получил нового потребителя, воплощающего предельно «раскованную» и одновременно истерическую чувственность. С другой стороны, без услуг специалистов в сфере контркультуры, ставшей союзницей всего «контрреалистического», виртуального, паразитическая интеллектуальная рента не могла бы быть произведена. Если раньше контркультурный авангард находился по ту сторону системы буржуазного производства, в качестве ее критика, то теперь он интегрирован в эту систему в качестве создателя символических форм, на долю которых приходится ныне более половины стоимости товара. Натуральное содержание товара, связанное с его реальной потребительной стоимостью, — это та «архаичная» часть цены, доля которой непрерывно уменьшается под натиском создателей манипулятивной ренты, относящейся к психологическим комплексам потребителя, главным из которых является комплекс внутренней неполноценности.

Прежде, в культуре доброго старого времени, чувство неполноценности могло возникать на базе профессиональной несостоятельности личности. Сегодня такая несостоятельность мало кого волнует, ибо массовый человек идентифицирует себя преимущественно как потребитель. Нередко он готов выполнять самые унизительные, по меркам собственно профессиональной этики или этики вообще, роли, лишь бы оставаться на высоте как потребитель, носящий знаки приобщения к современности.

Все эти сдвиги, превращающие носителей антитрудовой контркультуры во властную элиту и в законодателей современности, получили особо наглядное проявление в постсоветских реформах в России, да и во всем постсоветском пространстве. Как уже отмечалось выше, главным условием, по которому бывшая партийная и гебистская номенклатура соглашалась сдать свой прежний режим «реального социализма», был статус новых собственников и сохранение статуса господствующего класса уже при новом режиме. По логике реального классового противостояния носителей старого и нового, партийная и гебистская номенклатура в лучшем случае должна была занять при новом режиме маргинальное пространство антисистемной оппозиции. А центральное пространство народной антиноменклатурной оппозиции должно было бы принадлежать носителям идеи народного капитализма — тех трудолюбивых, квалифицированных и инициативных людей, кому прежняя система идеологического и бюрократического надсмотрщичества не давала развернуться. Материальной основой народного капитализма могли стать многомиллиардные трудовые сбережения71.

Эти деньги невозможно было отоварить продуктами потребления — советская экономика, производящая преимущественно средства производства, к этому не была готова. В этих условиях в 1991–1992 гг. вставала дилемма: либо отоварить эти реальные деньги, организовав распродажу многомиллиардных средств производства, лежащих на складах предприятий мертвым грузом неликвидов, и тем самым заложить основы массового народного предпринимательства, либо — каким-то образом экспроприировать эти народные сбережения и объявить приватизацию после того, как они будут изъяты. Новый режим Б. Н. Ельцина пошел по второму пути. Искусственно организованная гиперинфляция в считанные недели уничтожила народные сбережения, и в результате процесс приватизации был монополизирован бывшей номенклатурой и давно уже вступившей с нею в тайный альянс торговой мафией.

Сегодня многие задаются вопросом: как случилось, что наша либеральная западническая интеллигенция, казалось бы, более всех настрадавшаяся от партийной и гебистской номенклатуры, так быстро и охотно признала режим номенклатурных собственников и в развернувшемся противостоянии между народом и новыми узурпаторами собственности активно заняла сторону последних?

Многие склонны приписывать это идеологическим причинам — ведь бывшая номенклатура объявила прозападный курс, а либеральная интеллигенция как раз и состояла из западников, мечтающих в процессе возвращения в «европейский дом» обрести свое «подлинное» отечество. Нельзя сбрасывать со счета и такой фактор, как догматическая слепота наших западников, неизменно отдающих предпочтение идеологическим «фактам» в противовес фактам реальным. Подобно тому как прежний социалистический авангард предпочитал не видеть зверств коллективизации и экономической разрухи, отдавая предпочтение сугубо доктринальным критериям, относящимся не к жизни, а к идее (социализм судили не по тому, что он представляет в действительности, а по тому, чем он должен быть, «по идее»), так ныне либеральный авангард демонстрирует удивительную доктрииальную слепоту, касающуюся массового провала в нищету и бесправие, предпочитая доверять не жизни, а новой «идее».

И все же все эти соображения не дают исчерпывающего объяснения, не затрагивают главной тайны. А она как раз и касается тайного консенсуса либеральной интеллигенции с представителями номенклатурного и даже номенклатурно-мафиозного капитализма на базе принципа богемной раскрепощенности и безответственности. Не требующая усилий безответственность и неподотчетность нормам — вот истинный секрет того «либерализма», на почве которого сошлись и помирились, казалось бы, столь разнотипные социальные персонажи, как чурающиеся настоящих предпринимательских усилий номенклатурные выходцы, чурающаяся закона торговая мафия и чурающаяся внутренней и внешней дисциплины западническая интеллигенция. Все они — адепты богемно-раскованной чувственности и богемного образа жизни. Не случайно они сегодня легко встречаются на всякого рода презентациях и банкетах и неплохо понимают друг друга. Достаточно отключить «наносные» черты, вызванные различием социального происхождения и воспитания, и включить голос новой чувственности, как понимание дается без всякого труда.

Революция раскованной чувственности — вот что объединило эти группы раньше и прочнее той революции в области собственности, которая, обделив массу интеллигенции, породила номенклатурно-мафиозный экономический альянс. Казалось бы, по этому экономическому критерию, который принято считать решающим, обделенная и обнищавшая интеллигенция должна почувствовать свое единство с народом, столь же обнищавшим и обделенным.

Но результаты социокультурных революций, касающихся богемной чувственности, для некоторых социальных слоев оказываются более значимыми, чем итоги социально-экономических революций (или контрреволюций). Свобода от ответственности как специфически интерпретированный проект освобождения, принадлежащий модерну, может, как оказалось, создать соблазн, превышающий по своей силе факторы, относящиеся к другой стороне этого проекта — творческой самореализации личности, требующей не чувственной расслабленности, а, напротив, предельной внутренней сосредоточенности и ответственности.

Если бы эмансипаторский проект модерна, вместо того чтобы включать столь противоречивые интенции, отличался цельностью и монолитностью, история нового и новейшего времени не дала бы столько драм и трагедий, срывов и отступлений. Богемствующая неангажированная личность, следующая закону возрастающей «экономии усилий» (в том числе и моральных), и самореализующаяся личность, истолковавшая свободу в смысле никому не передоверяемой профессиональной и гражданской ответственности и готовая к предельным усилиям моральной воли и творческого воображения, — вот две противоположные ипостаси, в которых проявился великий проект модерна. Современные либералы предпочитают сегодня выпячивать первую ипостась, замалчивая и компрометируя вторую. С этой целью и был изобретен постмодерн, аргументы которого в целом посвящены реабилитации первого типа и дискредитации второго, как якобы архаического.

Что здесь на самом деле бросается в глаза, так это то различное отношение к традиции и к сохранению преемственности, какое обнаруживает модерн в этих двух разных своих ипостасях. Богемствующий модерн рвет с традицией по тем же самым основаниям, по каким личность с отклоняющимся поведением рвет с моралью, а преступник с законом — для того чтобы не возникало поводов для жестокой самокритики и терзаний раскаяния. В горизонте такого модерна никакая реконструкция традиции не мыслится — все традиционное подлежит сбрасыванию с корабля современности. Напротив, модерн второго типа, связанный с проектом творческой самореализации, периодически обращается к традиции в поисках морального перевооружения. Традиция может отвергаться в своих запретительных и сковывающих моментах; но она признается заслуживающей уважения, признания и — возрождения в тех своих истоках и основаниях, которые касаются нашей подлинности — способности оставаться верными собственным идеалам, достойно выдерживать вызовы действительности, не быть марионетками внешних сил и обстоятельств.

Оцениваемые по этому критерию, некоторые типы традиционного опыта оказываются заслуживающими нашего признания — и не только в моральной сфере. Как показал опыт модернизации стран АТР, конфуцианская этика, сочетающая ценности знания с ценностями традиционной коллективистской лояльности и общего блага, может успешно соперничать с индивидуалистической протестантской этикой и ее превращенными формами, известными как «мораль успеха».

Основной парадокс модерна состоит в том, что его достижения нельзя удержать без напряжения нравственной воли, сегодня зачисляемой в разряд «пережитков». Как только подобная воля слабеет, сменяясь гедонистической расслабленностью, проекты модернизации и просвещения повисают в воздухе — ибо и для экономических инвестиций, и для мобилизации личных усилий, необходимых в процессе овладения знаниями, квалификацией и адаптационным процессом в целом, требуется известный минимум аскетического усердия.

Вот он, парадокс: просвещение питается аскезой, и оно же, в условиях промотанной традиции, убивает ее. Этим парадоксом объясняются пагубные эффекты урбанизации: недавние выходцы из деревни, из традиционной среды, являются, как правило, истовыми служителями и энтузиастами модерна; издержки неадаптированности они возмещают усердием и привычкой переносить трудности. Горожане же третьего-четвертого поколения несут на себе ту же печать, что и капиталисты в третьем поколении, — печать декадентского безволия, скепсиса и нигилизма. В этом смысле шансы модерна зависят от разрешения одного вопроса: сумеют ли встретиться и заключить социокультурный и политический союз два исторических типа — традиционный доэкономический человек, обладающий избытком выносливости и нравственной воли, и постэкономический человек, осознавший цену недавно третируемых нравственных добродетелей и значимость постматериальных ценностей?

С одной стороны, это зависит от скорости разрушения традиционных социокультурных анклавов экономики человеком, у которого стремление «иметь» вытеснило все ценности, относящиеся к аутентичному «быть».

Грядущая волна постэкономизма может запоздать со своей помощью доэкономическому человеку, третируемому циничным модерном и теряющим всякую уверенность в себе. С другой стороны, это зависит от того, а не явится ли нам постэкономический человек в облике досужего стилизатора, возвращение которого к морали, религии и постматериальным ценностям — всего лишь эстетская игра и имитаторство?

Противоядием от этого может стать только нешуточная серьезность грядущего политического и культурного конфликта. Это, кстати, весьма вероятно: ввиду той угрозы обездоливания и унижения, которую несут в себе дельцы виртуальной экономики всем честным труженикам, последние могут не просто стать «протестным электоратом», но и попытаться реализовать свой протест в различного рода бунтах, политических и экономических саботажах. Такой саботаж деревни против экспроприаторского города Россия испытала в эпоху гражданской войны «зеленых» с красными комиссарами.

Сегодня молчаливое провинциальное большинство с не меньшим неодобрением наблюдает последствия разрушительного «либерального» эксперимента, инициаторами которого и на этот раз выступили столичные центры. Сегодня имеет место давно невиданное дистанцирование провинций от центра, деревни от города, молчаливого большинства — от крикливого «либерального» меньшинства. Это подрывает сам механизм модерна, связанный как раз с тем, что городские авангардные слои выступают в роли референтных групп для всей территориальной и культурной периферии — последняя жадно внимает им и горит нетерпеливым желанием стать «как они». Именно это желание исчезло сегодня: авангардные группы вызывают откровенное недоверие, презрение и отвращение.

Словом, с тех пор как новый социально-экономический и культурный авангард оказался вовлеченным в спекулятивно-экспроприаторские игры с нулевой суммой и переориентировался на стратегии краткосрочного выигрыша, ценой обмана большинства, ему грозит повиснуть в безвоздушном пространстве. Не случайно он несет в себе комплекс набедокуривших внутренних эмигрантов, находящихся в состоянии «готовности № 1». В одном случае это готовность к пиночетовской диктатуре, в другом — к поспешному бегству за рубеж; и та и другая питаются страхом мести и страхом пустоты.

Антигосударственные акции прозападного курса, чудовищные по своей необъяснимой «опрометчивости», могут найти удовлетворительное объяснение только в одном: основательно проштрафившаяся перед нацией, ненавидящая ее и ненавидимая ею элита надеялась на поддержку Запада в случае серьезного кризиса в отношениях с собственным народом. Это только для ранних прозелитов либерализма государственное капитулянтство перед Западом могло иметь какие-то идейные корни. Для «семьи» и олигархов геополитические уступки Западу были реальной платой за ожидаемую поддержку и покровительство.

Это циничное вероломство правящей элиты, уже знающей, что «главный враг — в своей собственной стране», и ведущей себя соответственно, может иметь самые неожиданные последствия.

Мы сталкиваемся со случаем еще небывалой компрометации модерна, эмансипаторская программа которого завершается полной эмансипацией новых буржуа от культуры и морали. Эта своеобразная «богема», тяготящаяся любыми продуктивными усилиями, так же как и любыми социальными и моральными обязательствами, нашла свою новую идеологию в лице философии постмодернизма. Как ни предосудительна данная философия по старым критериям истины, добра и красоты, одного только социального и нравственного негодования недостаточно для ее ниспровержения. Ожидаемый массовый протест в идеологической области так же не эффективен, как и стихийные выступления в политике. Прогнозируемая в рамках данного сценария поляризация предпринимательского класса на продуктивный и спекулятивный типы должна найти свое подтверждение в поляризации самого постмодернизма.

Только в том случае, если интеллектуальные возможности постмодерна будут взяты на вооружение представителями ныне оппозиционной среды, связанной с реальной экономикой, последняя получит шанс победить оборотней виртуального мира. В долговременном контексте это можно истолковать как проблему исторической выживаемости буржуазного класса как такового. Он не выживет, если не реабилитирует себя, решительно и бесповоротно размежевавшись с паразитарной «виртуальной экономикой».

В свое время М. Вебер реабилитировал капитализм, установив связь продуктивного предпринимательства с религиозной (протестантской) аскезой. Сегодня, когда глобальный образ нового капитализма в глазах всего мира формируют пиарщики виртуальной экономики, по-настоящему рискуя тем самым его репутацией, необходим новый идейный переворот. В значительной мере он уже запрограммирован теми многообразными альтернативными «пост», которые мировая культура стала вынашивать еще в 60-х годах. Посттехническая, постэкономическая, постиндустриальная, постматериальная цивилизация — вот большие культурные задания, адресованные альтернативным движениям современности.

Деятели неоконсервативной и монетаристской волны попытались эти задания замолчать или скомпрометировать; на деле они просто оказались отодвинутыми на будущее — на XXI столетие, которое становится нашим временем. 60-е годы — эпоха многообещающей творческой самокритики Запада — готовили совсем иной постмодерн, нежели тот, который создан противниками всяких твердых норм и правил. Разве экологическая критика технического модерна не представляет логику постмодерна (не в его нынешнем «виртуальном» понимании)?

Теперь, когда мы рассуждаем об исторических судьбах буржуазии, сегодня опять скомпрометированной новым спекулятивно-ростовщическим «авангардом», нам предстоит ответить на вопрос: может ли совпасть, в каких-то существенных моментах, линия размежевания внутри предпринимательского класса на продуктивный и контрпродуктивный типы с линией размежевания в рамках идеологии постмодерна? Одна ветвь постмодерна, ныне господствующая, связана со стремлением деморализовать альтернативные движения нашего времени, подменив контрпроект будущего всесмесительным релятивизмом и скептицизмом.

Другую ветвь, которую хотели обречь на засыхание, представляли «новые левые», «зеленые», участники гражданских альтернатив и протестных движений, объединенные, несмотря на всю свою пестроту, принципом новой ценностной иерархии, в которой «быть» значило выше, чем «иметь». Потребительское общество означало национальный консенсус, связанный с глаголом «иметь». Это грозило полным обесценением и потерей интереса к социальным и культурным предпосылкам процесса производства реального богатства: потребительскую психологию интересует один только голый результат.

Романтические альтернативисты-шестидесятники рассчитывали на революцию сознания, связанную с воздействием новых ценностей самих по себе. Потребительски пресыщенные представители «средне-высшего» класса их интересовали даже больше, чем бедняки, идеологически опекаемые «старыми левыми». Они полагали, что антипотребительскую революцию сознания совершат те, для кого ценности потребления представляют вчерашний день.

Действительность показала, что они ошиблись: средний класс по большому счету так и остался мещанским. Когда его представители оказывались перед лицом дилеммы: качество жизни или уровень жизни, ценности самоосуществления или потребительские ценности, они в большинстве случаев выбирали последнее.

Имманентной революции сознания, связанной со сменой фаз «иметь» и «быть», не произошло. Мы, современники виртуальной экономики, разрушающей основы материального благополучия миллионов людей, имеем основания предполагать, что антипотребительская революция сознания будет происходить не спонтанно, а под влиянием краха прежних завышенных потребительских ожиданий, и потому в авангарде ее скорее станут не потребительски пресыщенные верхи общества, а в который раз обманутые низы. В особенности ярко это происходит в постсоветском пространстве. С началом либеральных реформ начался реванш потребительских ценностей над не потребительскими. Как характерна при этом та поспешность, с которой новые идеологи объявили потребительскую мораль единственной современной, а всех ее оппонентов зачислили в разряд агрессивного традиционализма.

Советская интеллигенция 60-х годов, уже разуверившаяся в коммунистической идеологии, вполне понимала западных критиков потребительского общества и вслед за Э. Фроммом провозглашала первенство «быть» по отношению к «иметь». Новые либеральные догматики как будто все это забыли. Они требуют безоговорочной капитуляции перед ценностями потребления и «моралью успеха».

Всех выразителей постматериальных ценностей — а среди них доминировали авангардные группы городской интеллигенции, профессионально связанные с наукоемким производством и институтами информационного общества, — объявили приверженцами общинного традиционализма и тоталитарного коллективизма. И интеллигентский авангард сдал свои позиции перед натиском агрессивной среды новых буржуа, которых по действительным критериям производительной экономики скорее следует признать паразитарной потребительской средой, чем средой предпринимательской. Новая постматериальная революция сознания сегодня, после всех провалов либерального реформизма, идет уже не сверху, а снизу. Августовский (1998 г.) дефолт, разоривший миллионы постсоветских «челноков» и других адептов «открытой экономики», как оказалось, больше послужил реваншу постматериальных ценностей над материально-потребительскими, чем рафинированная критика потребительского общества. 1997 год в России следует считать пиком потребительско-индивидуалистической перестройки сознания.

Вторая половина 1998-го, после знаменитого финансового обвала, ознаменовалась реваншем постматериальных, нравственно-духовных и патриотических ценностей. Что именно здесь приходится на долю традиционного «доэкономического» человека и что на долю новейшего, постэкономического, сказать трудно. Важно отметить зачатки нового консенсуса между низовым доэкономическим человеком и постэкономическим человеком — авангардом грядущей эпохи. О такой ценности, как спокойная совесть и душевная гармония, в 1997 году вспоминали 69,3% опрошенных респондентов, в 2000 году — 93,8%; главенство материальному благополучию перед ценностями самоопределения и профессиональной самореализации в 1997 году отдали 58,3%, в 2000-м — только 33,7%; с 38% до 67,5% возросло число лиц, идентифицирующих себя с единственной родиной — Россией; соответственно в 2,5 раза снизилась доля лиц с неопределенным гражданским самосознанием72.

Моя гипотеза состоит в следующем. Опасно разросшаяся виртуальная экономика, основанная на паразитарном бизнесе финансовых спекулянтов, грозит поглотить все плоды научно-технического прогресса, реализованные в продуктивной экономике. Мало того: такая демонстративно высокая «прибыльность» грозит отвратить от продуктивных видов деятельности наиболее мобильные элементы современного социума, не желающие проигрывать вместе с проигрышем всего того, что воплощает терпение, добросовестность и порядочность.

Сегодня «Иосифово пророчество» применительно к будущему нашей цивилизации может быть перефразировано так: тощие коровы виртуальной экономики съедят тучных коров научно-технического прогресса. Масштабы дефолта, связанного с обрушением глобальной пирамиды «МММ», многократно превысят августовскую катастрофу 1998 года. Условия жизни сотен миллионов людей, сегодня на основе ложной идентификации причисляющих себя к потребительскому обществу, снова станут экстремальными. В этих условиях понятия адаптированности и неадаптированности роковым образом изменятся. Самыми неадаптированными окажутся те, кто доверились новой либеральной пропаганде и ценностям морали успеха. Заново окажется затребованным аскетический опыт во всех его проявлениях — от неприметной бытовой аскетики неприхотливых «извозчиков повседневности» до аскетики социального и воинского служения, жречества и пророчества.

История, судя по всему, повторяется. На рубеже XIX–XX веков либералы и технократы всех мастей обещали вечный мир, процветание, благоденствие и «безграничную свободу». Те, кто в самом деле поверили им, в XX веке оказались самыми неприспособленными. «Железный век» потребовал от людей качеств, которые большинству адептов прогрессивных идеологий XIX века показались бы крайне архаичными. Кажется, история повторяется на новом витке и в еще более ужесточенном варианте. На рубеже веков и тысячелетий новые либералы решили дать «последний бой» тысячелетней архаике, связанной с жертвенной и аскетической моралью. Радикалы постмодерна вознамерились превзойти радикалов модерна в деле ниспровержения всех традиционных запретов и нравственных ограничений.

В результате они взрастили тех самых «худых коров» массового антипрофессионализма, коррупции, пренебрежения всяким долгом и ответственностью, которые непременно съедят «тучных коров» прогресса, вскормленных на пастбище прежней культуры. Конечным итогом новейшей культурной революции скорее всего станет еще не виданный обвал. И на фоне этого гигантского обвала ценности индивидуалистической морали успеха покажутся столь утопичными и иллюзорными, что большинству их нынешних адептов останется только изумляться собственной доверчивости.

Новую революцию сознания, связанную с возрождением постматериальных ценностей, возглавят не «изначально проницательные» — зачинщики альтернативных движений шестидесятничества и их прямые продолжатели, а разочарованные и обманутые адепты сегодняшнего либерального мифа. Они не простят нынешним «учителям раскованности» ни своих иллюзий, ни тем более того, чем за них пришлось впоследствии уплатить. Таким образом, революция постматериальных ценностей обещает быть очень радикальной и непримиримой — поскольку питаться она будет энергетикой обиды и отчаяния.

Как поведет себя перед лицом ее предпринимательский класс — та его часть, которая осознает всю бесперспективность следования за магнатами спекулятивно-ростовщического глобализма?

Для разработки сценариев грядущего важно учитывать законы исторической драмы: возврат к продуктивному принципу в экономике не может не сопровождаться решительным противостоянием нынешнему виртуальному комплексу во всех его составляющих.

Если дельцы виртуальной экономики ведут себя как безответственная богема, презирающая порядок, долг и дисциплину, то будущие адепты продуктивного принципа станут самоопределяться как аскеты долга, морального закона и накопления. Если финансовые спекулянты эксплуатируют идею открытого общества для беспрепятственного вывоза награбленных капиталов за границу, то новые аскеты накопления станут решительными сторонниками крепких государственных границ, протекционистской защиты национальной промышленности, ценностей патриотизма.

Если интеллектуальная богема и полубогема, создающая и обслуживающая «дутую» интеллектуальную ренту, исповедует постмодернистскую всеядность и приблизительность, многозначность неверифицируемых смыслов, к которым неприложимы четкие критерии «да» и «нет», то реставраторы продуктивного принципа непременно заявят о себе и как реставраторы четких принципов строгого знания, поддающегося недвусмысленной опытной проверке. Категория опыта вернет себе центральное значение в интеллектуальной сфере, потеснив двусмысленный постмодернистский символизм.

Кое-какие прецеденты в этом направлении уже были созданы неоконсервативной волной на Западе. Зачинатели неоконсервативного переворота исходили из нескольких презумпций:

— из того, что наряду с богемствующей интеллигенцией, промотавшей национальное, культурное наследие в процессе безответственной «игры в бисер», существует национально ответственная интеллигенция, в то же время ничем не уступающая мондиалистской богеме по профессиональным критериям современного духовного производства;

— из того, что наряду с крикливым меньшинством, монополизировавшим средства массовой информации, существует консервативное «моральное большинство», сохранившее нетленные духовные ценности;

— из того, наконец, что возможен и необходим союз неоконсервативной интеллигенции с молчаливым большинством, заключенный в обход компрадорского «крикливого меньшинства».

Мы сегодня вправе исходить из сходных предпосылок. Никто не станет отрицать, что между нынешним либеральным авангардом и молчаливым большинством народа, терпяющим невиданную нужду и лишения, ныне пролегла настоящая пропасть. Сегодня народ отлучен и от действительного участия в политике (его потребность в политической оппозиции удовлетворяет сама власть, подсовывая ему провокаторов), и от средств массовой информации. Вынужденное молчание народа в условиях растущего возмущения политикой верхов становится все более драматическим. Если российская интеллигенция еще сохранилась как специфический социокультурный феномен, сочетающий жреческие и пророческие функции в нашем теряющем духовность мире, то она непременно выделит внутри себя тот костяк, которому суждено будет озвучить немой протест народа. В русской истории действуют два тайных принципа:

— союз грозного царя с народом против изменников-бояр;

— союз пророчествующей церкви с «нищими духом» против сильных и наглых;

Изучение мировой истории показывает, что это — архетип не только нашей культуры, но и всех монотеистических культур. Множество ссорящихся богов создает «постмодернистскую» ситуацию, удобную для тех, кому выгодна неопределенность морально-правовых и ценностных критериев. Но монотеизм исключает эту лукавую двусмысленность социальных и нравственных оценок, как и двусмысленность долгосрочной исторической перспективы.

Эффекты постмодернистского многобожия в «либеральную» эпоху мы на себе уже испытали. То, что это многобожие выгодно ловкачам виртуального мира, клянущимся в невозможности отличить истину от лжи и добро от зла, вряд ли у кого еще остались сомнения. Вопрос, следовательно, в том, в каких формах в грядущую постлиберальную эпоху будет восстановлена культура единобожия — нетерпимая к лукавству и двусмысленностям в важнейших вопросах человеческого самоопределения. Важно с этих позиций оценить некоторые старые и новые идеологии XX века — какие из них могли бы вписаться в монотеистическую доминанту постлиберальной эпохи.

Начнем с социал-демократической идеологии. На нее сегодня возлагают некоторые надежды те, кто уже понял бесперспективность современного либерализма, выродившегося в социал-дарвинизм, в безграничное потакание сильным и приспособленным в ущерб нравственности, справедливости и цивилизованности. Обращают внимание и на то, что на Западе, в соответствии с известными законами «смены фаз», деятелей неоконсервативной волны сменяют социал-демократические правительства. Наконец, можно указать и на то, что социал-демократическая политика включает близкий нашему менталитету акцент социального равенства и социальной справедливости. Что можно ответить на это?

Во-первых, необходимо отметить, что социал-демократический ответ на современный либеральный «беспредел», на бесцеремонный выход экономической элиты во главе с ее финансовым авангардом из системы гражданского консенсуса является неадекватно слабым, невнятным. Нынешние социал-демократы на Западе по-настоящему не ответили на вызов либеральных монетаристов и атлантистов ни в области внутренней политики, ни в области внешней, касающейся эксцессов «однополярности». Да и коллизии нашей переломной, по большому историческому счету, эпохи не таковы, чтобы их можно было разрешить в рамках ритуальной смены республиканцев демократами, консерваторов — лейбористами, христианских демократов — социал-демократами. Российский избиратель интуитивно чувствует это: наша новоиспеченная социал-демократическая партия едва набирает 1% голосов.

Дело в том, что в культуре назревает жесткая реакция на расточительные эксперименты модерна в форме новой аскезы. Социал-демократическое течение ближе к модернистской доминанте расточительного эмансипаторства, чем к аскезе и самодисциплине.

Совсем недавно общей культурной реакцией на это расточительство воспользовались западные неоконсерваторы. Они критиковали попустительство леволиберального и социал-демократического комплекса, социальное государство за вскормленную им «субкультуру пособий» (социального иждивенчества), прожектерство и утопизм. Но, как оказалось, монетаризм и кейнсианство, правый либерализм и социал-демократия борются между собой внутри общей попустительской доминанты модерна. Речь просто идет о том, кому преимущественно будет адресовано это попустительство.

В социал-демократическом варианте речь идет о баловнях из низов — тех, кого левые считают «социально близкими». В либеральном варианте — о баловнях из числа верхов, которые давно уже тяготятся тем, что правовое государство норовит обращаться с ними «как со всеми», хотя каждому ясно, что они не такие, как все. Для меня лично очевидно одно: вернуть в систему современного гражданского консенсуса даже ту часть предпринимательского класса, которая тяготеет к продуктивной экономике и готова порвать со спекулятивно-мафиозными дельцами виртуальной экономии, на основе социал-демократической платформы не возможно. Если вы хотите потребовать от предпринимательского класса национально ответственного поведения со всеми вытекающими отсюда служилыми тяготами, вы не можете одновременно снисходительно относиться к низовой «субкультуре пособий» и в духе «демократии равенства» одинаково вознаграждать радивых и нерадивых, работающих и неработающих.

Грядущий социокультурный и политический переворот в духе этики социального служения, аскезы и ответственности предполагает по меньшей мере равенство в жертвенности. По опыту российской истории мы знаем, что утрата национального единства происходила тогда, когда верхи односторонне нарушали консенсус служилого государства, как это было, например, после указа Петра III о золотой вольности дворянства.

Новый, «западнический», то есть неслужилый статус дворянства, которому позволено было вести вольную частную жизнь, обессмыслил, в глазах крестьянства, всю систему крепостничества, ибо одно дело обслуживать дворянина — воина и слугу государства, другое — обслуживать безответственного сибарита и расточителя.

Реформы 1991–1992 годов таким же образом нарушили у нас систему гражданского консенсуса, установленную при сталинском режиме. Бывшие партийные верхи рвали со своим служилым статусом, приватизировали государственную собственность и стали на особицу вести «западный» образ жизни. Словом, они воспользовались постсоветской либерализацией вполне профессионально, качественно улучшив свой общественный статус и насытив все новые свободы весомым (для себя) социальным содержанием. На долю низов осталась символическая удовлетворенность формальными свободами, никак не затрагивающими их изнуряющую повседневность.

Сегодня на повестку дня встал вопрос о восстановлении гражданского консенсуса в каких-то новых социальных и политических формах.

По моему мнению, этот консенсус не может быть достигнут в форме простого реванша обманутых низов над деятелями номенклатурной приватизации. Поэтому ни коммунистическая, ни социал-демократическая идеи здесь не годятся — не говоря уже о том, что первая из них скомпрометирована тоталитарным режимом.

В самом деле, если уж в обществе (как и в современной культуре в целом) сложился консенсус по поводу того, что рыночной экономике нет альтернативы, то ясно, что настоящая альтернатива лежит за пределами таких старых дихотомий, как план — рынок, коммунизм — либерализм, социал-демократия — монетаризм. Истинная дилемма лежит в иной плоскости и касается выбора между паразиторной культурой виртуальной экономики и аскетически-мобилизованной культурой реальной продуктивной экономики, способной на реальные инвестиционные накопления и долгосрочную хозяйственную ответственность.

В рамках такой дилеммы перед всеми постсоветскими государствами встает трудная задача: привлечь к делу национального возрождения национальный капитал, решительно оторвав его от компрадорского капитала со всеми его спекулятивно-виртуальными «играми». Речь идет об опоре на национальную среду упрямых трудоголиков, неутомимых, требовательных к себе и другим предпринимателей, сознательно противостоящих давлению растленной субкультуры гедонизма, богемной и криминальной вседозволенности. Все это указывает на нечто значительно более консервативное, монологичное и внутренне мобилизованное, чем социал-демократический комплекс, объединяющий либеральных социалистов, социальных либералов, адептов эмансипации, вечного мира и иных разновидностей социального утопизма.

Обратимся к другим цветам современного идейно-политического спектра. Как сказал поэт, «новому времени новый костюм нужен для нового дела». Это означает, что нам следует ожидать появления либо какой-то новой жесткой идеологии — наследницы монотеистического архетипа, либо соответствующей реконструкции уже известных идеологий. Современному обществу предстоит заново переистолковать важнейшие ценности модернистской эпохи — такие, как демократия, гуманизм, справедливость, равенство, самоопределение и др.

В предшествующий период расслабленного, декаденствующего модерна перечисленные ценности были истолкованы в общем попустительски-гедонистическом ключе, в контексте тенденции к демобилизации духа, разбалансированности и расслабленности. Поздний модерн стал формировать человека, не способного на длительное планетарное сосуществование в силу дефицита социальной, моральной и экологической ответственности. Подобную тенденцию необходимо прервать, если человечество желает выжить на планете, уже истощенной и перегруженной безответственными практикантами школы перезревшего модерна.

Инициаторы давно назревшей альтернативы вскорости обратятся к тем текстам и заветам культуры, в которых смогут найти противоядие от безответственности и попустительства во всех его формах. Их главной мишенью станет нынешняя идеология либерализма, с ее скандальными призывами «не стесняться». Классические ценности демократического модерна, по-прежнему воодушевляющие умы и сердца, предстоит отбить у либералов и насытить новым содержанием. Важнейшие из ценностей демократической классики — автономия, самоопределение, самореализация. По большому счету, они требуют не расслабленности в духе гедонистического «эмансипе», а предельной внутренней сосредоточенности, самодисциплины и самообладания. Равенство в самодисциплине, в профессиональной и гражданской ответственности, в готовности выносить бремя нашего жесткого евразийского пространства — вот основания нового гражданского консенсуса.

Сегодня он нарушен монадами мондиализма — теми, кто готов менять отечество, если оно слишком много требует. Одни, привязанные к родине, к евразийскому «месторазвитию», несут свое бремя, другие позволяют себе выбирать, где лучше; одни живут едиными стандартами, другие позволяют себе двойные.

В современном идейном спектре есть особая ниша, сегодня активно заполняемая сторонниками экологической идеи. Идея эта стоит того, чтобы к ней присмотреться внимательнее. В нынешнем своем виде она страдает амбивалентностью. С одной стороны, она выражает оправданную самокритику западной технической цивилизации и построенного на ее основе потребительского общества со всей его алчностью и безответственностью.

С другой стороны, на формирование экологической идеи на Западе повлияла молодежная контркультура, задумавшая с помощью этой идеи обосновать свое бегство от трудовых и воинских повинностей, от всего того, что попахивает мобилизацией и дисциплиной. «Зеленые» критикуют индустриальное общество не только за его экологическое расточительство, но и за спрятанный в нем дисциплинарный дух накопления. В этом пункте «зеленые» являются союзниками или предтечами постмодерна, обосновавшего тотальную «демобилизацию» современной личности.

Главный вопрос как раз и состоит в том, чего именно требует от нас ситуация современного глобального кризиса: тотальной демобилизации как залога того, что каким-либо жестким практикам и технологиям, опасным для природного равновесия, будет положен конец — дезертиры технической цивилизации лишат их необходимого человеческого материала, — или, напротив, качественно нового уровня мобилизованности и ответственности. Те «реформаторы», которые инициировали процесс деиндустриализации во всем постсоветском и постсоциалистическом пространстве, могут найти себе и экологическое алиби, ибо разрушение промышленности, несомненно, сопровождается какими-то снижениями экологической нагрузки. Но можем ли мы считать, что именно в процессе таких разрушений, в ходе инициированной либералами энтропии в самом деле решаются глобальные проблемы современности?

Разумеется, нет. Либеральный эксперимент сопровождается снижением всякого контроля и ответственности — в том числе и применительно к экологической области. Разрушение индустриальной инфраструктуры готовит еще не слыханные технологические катастрофы, симптомы чего мы наблюдаем уже сегодня. В целом следует подчеркнуть: дух «дезертирства», воспетый многими представителями контркультурного экологизма, — это тлетворный дух, на который никакие особые надежды возлагать нельзя.

«Зеленые», вышедшие из контр культуры, противопоставляют культуру природе, разделяя вместе с либералами утопию «естественного человека», со всеми его «laissez faire». Им хочется думать, что уход из дисгармоний современной культуры автоматически гарантирует приобщение к природной гармонии; снимая с себя бремя какой бы то ни было социальной мобилизованности, мы якобы превращаемся в блаженного вольтеровского дикаря, в котором мудро правит сама мать-природа. На самом деле природа давно уже сама не выпрыгивает в окно, будучи некогда выгнанной в двери. Экологическая аскеза, в самом деле позарез нужная человечеству, вытекает отнюдь не из расслабленности, не из морального и социального дезертирства. Опыт показывает, что сбросившие с себя всякую социальную ответственность дезертиры, как правило, становятся мародерами, в том числе и экологическими.

Скорее всего нам предстоит реинтерпретировать старую буржуазную этику накопления, включив сюда и аскезу экологического накопления. Накопление в социокультурном смысле означает воздержание от потребительства в пользу более или менее долгосрочных инвестиций. Природу можно на этом языке интерпретировать как экологический капитал человечества, требующий специальных инвестиций. Подобно другим видам долгосрочного инвестирования, экологическое инвестирование предполагает ответственного и рачительного хозяина, хорошо сознающего, что у него нет другого дома, чем этот, исконный, другой земли, чем родная земля.

Новолиберальное открытое общество «формирует безответственных кочевников мондиализма, которые любым видам долгосрочного инвестирования предпочитают краткосрочные спекулятивные игры, предполагающие готовность мгновенно исчезнуть, захватив награбленное. Преодолеть эту разрушительную экспансию мондиализма можно только совместными усилиями тех, для кого национальная территория — единственный дом, о социальном, экономическом и экологическом благополучии которого надо неустанно заботиться. В борьбе с безответственно-гедонистической психологией мондиалистических временщиков, не способных сберегать и накапливать, должен быть мобилизован консервативный дух сбережения и накопления, который всякого рода богеме наверняка покажется авторитарным.

Старая консервативная дихотомия, разделяющая тех, кто привержен своему дому, и добровольно бездомных кочевников удачи, в наших условиях насыщается высокосовременным смыслом. Глобальные проблемы требуют не психологии мигрантов, готовых покинуть экологически и социально захламленное «пространство», а психологии добросовестных возделывателей, которым некуда мигрировать и не на что менять родную землю. Идентичность людей как жителей данной земли, данной страны и региона — это та старая категория, которой суждено наполниться новым смыслом в наше время тотального противостояния мондиалистов и патриотов. Из истории буржуазии как класса мы знаем, что мелкое и среднее предпринимательство всегда занимало консервативно-националистические позиции, тогда как финансовые магнаты тяготели к космополитизму и компрадорству.

Сегодня, когда главная линия водораздела лежит между продуктивным и спекулятивно-ростовщическим типами культуры (в широком смысле, охватывающими и «базис» и «надстройку»), национальный капитал в целом совпадает с продуктивной экономикой, мондиалистский — с контрпродуктивной — виртуальной. Идея защиты национальной территории от всякого рода загрязнений — социокультурного, морального, экономического — способна объединить тех, у кого нет «второй родины», и стать основой антикомпрадорского национального консенсуса.

В этом контексте экологическая идея выступает очищенной от всяких «контркультурных» примесей и во многом обретает авторитарные черты. Программа экологического сбережения (накопления), как и программа экономического накопления, обнаруживает свою антигедонистическую, антипотребительскую, антилиберальную направленность. Экологические квоты и экологическая цензура на всякого рода расточительные практики, разрушающие природу в угоду гедонистическим аппетитам, — вот одна из составляющих грядущей консервативной реакции на либерализм с его двойными стандартами: гедонистическим попустительством для избранных и социал-дарвинистской безжалостностью для «отлученных». Здесь создается почва для нового гражданского консенсуса, объединяющего людей не на платформе общей безответственности и всеядности «постмодерна», а на почве новой социально-экологической аскезы. Данная аскеза выступает здесь в статусе доминантной идеи: под знаком ее формируются и другие формы аскезы, символизирующие поворот от гедонистического комплекса, раскалывающего общество на приобщенное меньшинство и отлученное большинство, к консервативно-охранительному комплексу, объединяющему нацию на платформе общепатриотической аскезы.

Этот поворот способен повлиять на способ организации общества в целом. Привычный нам способ организации, возникший вместе с индустриальным обществом, — отраслевой. Он означает, что поселения формируются как приложение к предприятиям, а социальная стратификация людей совпадает с промышленным разделением труда. Люди, живущие по соседству, но связанные с другими отраслями профессиональной деятельности, воспринимаются как посторонние — реальных связей с ними нет.

Напротив, люди, бесконечно далекие территориально, но объединенные в рамках гигантского отраслевого комплекса, идентифицируют себя как социальную общность — классовую, профессиональную, технологическую, организационно-управленческую. Горизонтальные межотраслевые связи при этом оказываются недоразвитыми; преобладают связи по отраслевой вертикали. Так формируется человек, ничем местным не интересующийся, бесчувственный к территориальным связям, к зову почвы, ландшафта, культурной традиции. Территории при этом выступают всего лишь как источник ресурсов и «пустое» пространство, которое подлежит расчистке под ведомственный профиль. Все это и сформировало особых кочевников технической цивилизации, лишенных территориальной культурной идентичности.

Большая экологическая идея способна перевернуть перспективу, символизируя переход от отраслевого к территориальному человеку. Это само по себе способно в корне изменить менталитет и сенсорику современного человека. Повышенная чуткость к территории, со всеми ее латентными импульсами и связями, означает смену привычного горизонта и всех установок, унаследованных от эпохи модерна. Территориальная доминанта способна выступить как мощный генератор горизонтальных связей, формирующих нового общинника. Но напрасно было бы выдвигать в этой связи обвинения в ретроградности. В конечном счете, как свидетельствует современная теория управления, развитие прямых горизонтальных связей представляет собой демократическую альтернативу авторитаризму, централизму и бюрократизму.

Цивилизация прочных территориальных связей и территориальной ответственности может показаться невыносимо авторитарной только безответственным кочевникам потребительского общества, предпочитающих пассивные социальные роли. Настоящее гражданское общество, как уже отмечалось выше, представляет собой мобилизованную территориальную общину (полис), сообща решающую все проблемы, возникающие на местах. Если потребительское общество строится на дихотомии рабочего и свободного времени, каждое из которых является предельно обескачественным в территориальном отношении, то общество, сформированное по территориальному принципу, будет интенсивно развивать третий тип социального времени, посвященного местной гражданской самодеятельности.

Такая самодеятельность исключает привычную расслабленность и социальную анемичность потребительской психологии, пуще всего боящуюся настоящих гражданских усилий и ответственности. По критериям привычного потребительского гедонизма мобилизованное общество территориальной демократии может восприниматься как невыносимо авторитарное, спартанское. Речь идет о демократии хозяев собственного города, поселка, региона, а хозяину противопоказаны равнодушие и расслабленность. Горожанин модерна пуще всего ценит анонимность, возможность затеряться в толпе, выступать не узнанным и не призванным.

Но демократически организованные общины, требующие перманентного гражданского участия, исключают безответственную анонимность: здесь все знают, кто за что отвечает в данный момент и в данном месте. Современная цивилизация более всего страдает от кочевников глобализма, не имеющих никаких «местных обязательств». Сама деформация современного капитализма, на глазах вырождающегося в спекулятивно-перераспределительную систему, раскидывающую финансовые сети по всему миру, в значительной степени объясняется подменой территориального принципа организации отраслевым. Последний, будучи доведенным до своего логического завершения, порождает тот самый отвращенный от всего местного глобализм, который фокусирует социальный, моральный и цивилизационный кризис современности.

Поэтому нет ничего удивительного в том, что вероятной реакцией на него станет новое возвращение к территориальному принципу организации общества, в котором привязка к территории становится школой возрождения гражданской ответственности. Доминанта экологизма здесь тоже не случайна. С одной стороны, она скрепляет территориальную идентичность, способствуя противопоставлению жителей региона, защищающих родную местную среду от пришлых расхитителей и загрязнителей. С другой стороны, она имеет мировоззренческо-методологическое значение. Подобно тому как природа представляет собой не конгломерат мертвых тел, а систему биоценозов, территория также воплощает некую скрытую целостность, высветление которой и на языке политики, и на языке теории управления дает необычайные эффекты.

Сегодня даже промышленное производство страдает от недоразвитости межотраслевых связей, вызванной дефицитом территориальной координации. Что же касается социального и духовного производств, непосредственно обращенных к человеку, то они в принципе могут полноценно развиваться только как взаимосвязанный комплекс. Если информационное общество преимущественно ориентировано на человеческий, социальный капитал, то становится ясной незаменимая роль территориальных связей как способа концентрации этого капитала. Социальная и культурная инфраструктуры не могут быть сугубо отраслевыми, они обращены к человеку как таковому, во всем многообразии его общественных свойств и отношений.

Сегодня масса наиболее ценной информации, производимой в различных отраслях духовного производства, рассеивается в межотраслевом пространстве, не находя адекватного применения. Относительное перепроизводство знания, (которое стало предлогом для «либеральных» программ свертывания науки, культуры и образования) объясняется не тем, что оно объективно является излишним, а тем, что отраслевая разобщенность современной социальной практики мешает его полноценной реализации. Многие виды знания остаются как бы ничейными, безадресными.

Территориальный принцип организации, восстанавливающий социальную целостность на месте нынешних отраслевых конгломератов, способен качество повысить способность нашей цивилизации аккумулировать новые типы знания, в особенности социально-гуманитарного, остающегося маргинальным по меркам «технической цивилизации». Столь же большое значение территориальный принцип имеет для перевода новой социально-гуманитарной информации из дескриптивного состояния в прескриптивное, становясь основой созидательных гражданских решений. Территориальные факторы концентрации социального капитала (вместо его отраслевого дробления) сегодня являются предпосылкой подъема гражданского общества в специфическом значении его как самодеятельного гражданского полиса.

Если проект эмансипации истолковывать в гедонистическо-потребительском смысле — как право, на социально неангажированное существование ко всему безразличных индивидуалистических монад, то возврат к территориальному принципу организации покажется шагом назад. Если же мы понимаем эмансипацию в смысле гражданской ответственности и права на участие в решениях, то территориальный принцип можно оценить как новую ступень в развитии современной политической цивилизации.

При разработке такого сценария важно не сбиться на сугубо политический «конструкционализм» и учесть влияние общих социокультурных факторов. Сценарный тип прогнозирования является контрастным по преимуществу — он предполагает разбегание «культурных галактик» после прохождения точки бифуркации или, что тоже самое, действие законов поляризации. Для того, чтобы мобилизовать социальную энергию в борьбе со спекулятивно-финансовым комплексом, грозящим вернуть капитализм из продуктивной фазы к старому ростовщичеству, необходимо обратиться к наиболее последовательным и непримиримым оппонентам виртуальной экономики. Этому признаку отвечает тип народного капитализма — вышедших из низов «трудоголиков», которым удалось организовать свое небольшое самостоятельное дело.

Собственно, если иметь в виду классическую рыночную теорию, то такого рода мелкие и средние предприниматели являются ее эталоном. Настоящий рынок — это стохастическая (не контролируемая из какого-либо центра) система, где множество независимых производителей конкурируют перед лицом независимого потребителя, являющегося единственной инстанцией, наделенной правом поощрять и наказывать. Западный капитализм стал утрачивать эти черты уже в последней третий XIX века, вместе с появлением крупных корпораций, тяготеющих к монополизму, к контролю над рынком и над самим потребителем. Классическому рыночному принципу «потребитель всегда прав» неокапитализм крупных корпораций противопоставляет принцип «производства новых потребностей» — эффективного манипулирования массовым потребительским сознанием. Здесь уже не потребитель законодательствует, поощряя угождающую ему производительную добросовестность; законодательствует финансируемая производителями реклама, которая руководит потребителем, одновременно и льстя ему и запугивая его участью презираемого простака, не допущенного в престижную современность. А пропуском в современность является приобретение товаров наиболее престижных фирм, эксплуатирующих «имиджмейкерскую» интеллектуальную ренту.

Вся новейшая «экономика спроса» построена на альянсе капитализма с богемой — и той, что создает призрачные образы мира, и той, что не может жить без их наркотического эффекта. В историческом и социокультурном отношении здесь поляризованы два мира. На одной стороне мы имеем добрый старый рынок, основанный на союзе патриархального производителя с патриархальным потребителем. В одном случае под патриархальностью понимается специфический социокультурный комплекс, замешанный на старинном трудолюбии, прилежании и ответственности — всем том, что в свое время «капитализировал» М. Вебер в работе «Протестантская этика и дух капитализма». Во втором случае патриархальность олицетворяется осмотрительными покупками, рассчитанными на естественные («здоровые») потребности и длительную службу. От товара требуется не внешний блеск и символическая насыщенность аллюзиями на престижность и раскованность, а добротное качество и ясность функции.

На другой стороне мы сталкиваемся с «постмодернистским» рынком, где сторона производителя представлена искусительным лукавством, торгующим не столько товарами в прямом смысле, сколько знаками престижной современности. Здесь на долю прямой функции, удовлетворяющей необходимые потребности, приходится совсем немного — большая часть усилий (как и создаваемой ими цены) тратится на то, чтобы распознать «комплексы» потребителя и сыграть на них. Эта лукавая психоаналитика рынка предполагает скрытую от нас перестройку в рядах производителя.

Носители строгого фальсифицируемого знания — механик, физик, химик и биохимик, создающие новые технологии, как и те, кто реализует это знание в повседневных производственных практиках, — грамотный инженер и дисциплинированный, дорожащий профессиональной честью рабочий, оказываются существенно потесненными специалистами виртуального мира — всякого рода дизайнерами, вкладывающими в товар разнообразную гамму сугубо символического содержания. Вместо ожидаемой демократами и социалистами старого закала гуманизации капиталистического производства произошла его гуманитаризация. На долю гуманитариев — создателей символической «интеллектуальной ренты», связанной с манипулятивными свойствами товара, приходится более половины создаваемой в производстве прибыли и, соответственно, столь же высокая доля получаемых гонораров.

Сторона потребителя в этой новой символической системе представлена психостениками, к которым едва ли применима теория рационального выбора, — подлинными субъектами выбора здесь являются не они, а те, кто их наставляет, — бесчисленные учителя и поводыри «современности», одновременно и внушающими им страх неполноценности, вызванный отлучением от современности, и тут же предлагающими самую престижную продукцию, предназначенную отвести от своих обладателей всякое подозрение в «неприобщенности».

В некотором смысле можно сказать, что новейшая экономика представлена двумя специфическими «субкультурами» — находящимися в состоянии зависимости неврастениками, с одной стороны, и своекорыстными «психотерапевтами», заинтересованными в хроническом характере заболевания, — с другой.

Неужто современность навсегда монополизирована этими сомнительными типами? Если опираться на экономические аргументы, с некоторых пор считающиеся наиболее весомыми, то положение не кажется таким уж безнадежным. Мало того: в отношении современной виртуальной экономики, созданной гигантскими корпорациями и связанной с ними богемной субкультурой искусственных потребностей и искусственного спроса, существует подозрение в паразитарности. Она существует за счет реальной продуктивной экономики — до тех пор, пока потенциал последней не будет до конца растрачен.

В конечном счете полная победа манипулятивной «интеллектуальной ренты» над производительной прибылью, создаваемой руками ученых, инженеров и рабочих, как и организаторским усердием настоящих предпринимателей, означала бы, что всякое различие между производством нужной, удовлетворяющей реальные запросы, и ненужной продукции исчезло. В этом случае рыночная экономика совершила бы самоубийство, и у нее не осталось бы никаких преимуществ перед административно-командной системой, в которой заказчиком выступает не независимый потребитель, а бюрократические и идеологические инстанции.

Как оказалось, устранение потребителя как решающей экономической инстанции, реализующей теорию предельной полезности и наделенной правом отделять экономически рациональное поведение от иррационального, возможно не только в ходе эскалации бюрократического социалистического планирования, но и в ходе эскалации манипулятивной индустрии спроса, в которой грань между реальными потребностями и потребностями внушенными окончательно теряется. Поэтому понятие реального спроса и реальных потребностей в конечном счете неустранимо из экономики — это тот ее «натурфилософский» референт, исчезновение которого грозит провалом в виртуальный мир, что, судя по уже проявившимся признакам, будет пострашнее тоталитарного провала. По сути дела, на наших глазах возникает противостояние, которому суждено определять характер всей грядущей эпохи — между реальным и виртуальным, естественным и искусственным. Это противостояние в рамках предпринимательского класса может оформиться как столкновение производителей реальной производственной прибыли с представителями спекулятивно-манипулятивного альянса — финансовых игроков и создателей манипулятивной «интеллектуальной ренты».

С учетом экономической и научно-технической перспективы дело представителей реальной экономики отнюдь не выглядит проигрышным. Научно-техническая и экологическая революции современности заново реабилитируют натуральный продукт. Новый научно-технический опыт засвидетельствовал принципиальные преимущества натурального сырья перед синтетическим и невозможность его полноценной замены всякого рода суррогатами. Природные продукты, в которых воплощена бесконечная сложность и, в ряде случаев, бесконечная длительность естественных процессов, не могут быть полноценно продублированы процессами, организованными человеком, — в которых воплощена пространственно-временная ограниченность и одномерность конъюнктурного технологического замысла.

Точно так же новая экологическая экспертиза, вносящая свой вклад в формирование современности и ее деспотических критериев, в свою очередь свидетельствует о преимуществе натуральных продуктов, наделенных соответствующим потребительским престижем. Сегодня элитарный спрос тем и отличается от массового, что ориентируется на экологические показатели и включает специфический снобизм «неонатурализма». По закону имитации, свойственному массовым демократическим обществам, а также под давлением растущих «экологических ошибок» современной технической цивилизации натуралистический императив станет все больше обретать черты категорического императива, довлеющего над современным потребительским сознанием в целом.

На кого же может всерьез рассчитывать взыскательный, потребитель, которого отчасти обманула новейшая техническая цивилизация, подсунув ему суррогаты вместо добротной натуральной продукции, отчасти дезориентировала манипулятивная «индустрия сознания»? Если иметь в виду исторические прецеденты, ему лучше всего угодили бы добросовестный мелкий предприниматель и ремесленник, работающие не на анонимный массовый рынок, а на конкретного, адресного потребителя, доверие которого выше конъюнктурных выгод. Один из шансов малого и среднего предпринимательства — диверсификация спроса, приведшего к замене массового «конвейерного» рынка множеством индивидуализированных рынков — экономических субкультур. Второй шанс представляет сама современная научно-техническая революция, создавшая новую технику малых форм. Большинство современных высоких наукоемких технологий представляют технику малых форм, доступную для малого бизнеса.

Вопреки прежним политэкономическим стереотипам, внушившим представление об обреченности мелкой буржуазии в нашу эпоху, мелкие фирмы, воспользовавшись экспансией техники малых форм, не только доказали свою живучесть, но и обнаружили ряд преимуществ перед крупными по таким современным показателям, как наукоемкость, рентабельность, экологичность. Средний возраст оборудования в малых фирмах сегодня намного меньше, чем в крупных, у которых гирей на ногах висят гигантские основные фонды, зачастую устаревшие. Да и честь открытия качественно новых рынков, а значит — и новых общественных потребностей сегодня чаще всего принадлежит малым производственным формам, так как всякая новая потребность, прежде чем стать массовой, переживает известный период времени в качестве «экзотической» и рисковой — относящейся к малым экономическим субкультурам.

Большие корпорации, не желая сразу рисковать переналадкой своего гигантского оборудования, передоверяют освоение новых потребностей малым венчурным формам, наделяемыми функцией экспериментирующего авангарда. В целом в развитых странах более 65% валового продукта создается малым предпринимательством, а среди фирм, осваивающих новые рынки, их доля достигает 90%. И эта пионерская экономическая субкультура парадоксальным образом несет в себе некоторые черты, которые принято отождествлять с патриархальными.

Производство в этих фирмах — более трудоемкое, чем капитальное (особенно это касается сферы услуг). Доля живого, причем высококвалифицированного труда в стоимости продукции здесь значительно выше, чем у крупных фирм. А самое главное состоит в том, что моральная компонента квалифицированной трудовой деятельности, связанная с высокой партнерской ответственностью, прилежанием, заботой о сохранении лица, мотивами профессионального самоуважения и самореализации, здесь неотделима от интеллектуальной, в которой воплощено новое знание. В этих новых видах производства, ориентированных на специализированные потребности и взыскательного потребителя, веберовская «рациональность по ценности» отнюдь не выглядит чем-то архаическим, уступающим по значению профессиональной осведомленности, находчивости и мобильности. Аромат доброго старого ремесленничества, дорожащего репутацией и накладывающего на продукт печать индивидуальности мастера, как бы снова возвращается сюда, в сферу наукоемкого мелкого бизнеса и рынка высокоспециализированных услуг.

Иными словами, если иметь в виду некоторые объективные экономические, научно-технические и социальные предпосылки возможной реабилитации производства, живущего «натурфилософскими» идеями, касающимися естественных (не манипулируемых) потребностей, естественной основы изделий как гарантии их качества, естественной мотивации работника, желающего реализовать себя в труде как неповторимую индивидуальность, а не быть безгласным придатком гигантских технических агломератов, — то эти предпосылки явно созрели.

Но этому реваншу здоровых естественных форм, стремящихся вырваться из плена нездоровой искусственности, мешает другой, весьма могущественный альянс. Среда финансовых спекулянтов, заинтересованных в дальнейшей дематериализации экономики, — только часть этого альянса. В него также входит многочисленная богема и полубогема, отвыкшая платить наличными и прилагать какие-либо усилия — физические, интеллектуальные, моральные. «Виртуальный мир» привлекает ее как раз тем, что дает возможности уйти от расплаты наличностью и эксплуатировать всякого рода ренты, созданные дутыми репутациями, ухищрениями рекламы и имиджмейкерства, всем тем, на чем лежит печать непроверяемости и неподконтрольности.

Когда-то, на заре европейского модерна, между буржуа-протестантом — аскетом первоначального накопления и литературно-художественной богемой, проповедующей свободную чувственность, возник жесточайший социокультурный конфликт. Угрюмые «схимники» накопления, неустанные скопидомы, знающие цену копейки и тиранящие своих работников и домочадцев в соответствии с канонами суровой патриархальной этики, видели своих главных врагов в богеме, объединяющей бойких и насмешливых щелкоперов журналистики, литературных виртуозов антимещанской «романтической иронии», буйных представителей художественного авангарда, адептов половой свободы и пр.

Не случайно, когда, в полном соответствии со схемой М. Вебера, на протестантском севере Европы возобладал дух соответствующей аскезы накопления, создав невыносимо пресную культуру пуританских добродетелей, все перечисленные носители «проекта эмансипации» устремились на католический юг, превратив Париж, Рим и Мадрид в свою Мекку. Так наряду с собственно пролетарским радикализмом, ждущим мировой пролетарской революции, сформировался социокультурный радикализм, мишенью которого стало не столько буржуазное государство и политический строй, сколько буржуазная «мещанская мораль».

Сегодня мы наблюдаем явную перегруппировку сил. Крупная «номенклатурная» буржуазия, связанная с властными структурами и пользующаяся всякого рода привилегиями монополизма, постепенно впитала в себя дух богемы и научилась находить общий язык с культурным (или контркультурным) авангардом. Вместе с ним она стала третировать архаичную среду мелких предпринимателей и хозяйчиков, могущих рассчитывать только на свои силы и на верного потребителя, умеющего ценить их добротные изделия и услуги.

С высоты номенклатурно-монополистических возможностей, когда получение одного привилегированного государственного, в частности военно-промышленного, заказа способно обеспечить многомиллиардную прибыль, муравьиная работа мелкого предпринимателя стала выглядеть жалким анахронизмом. А когда пришло время виртуальной экономики, основанной на ловкости имиджмейкерства и искусственном спросе, связанном с извлечением манипулятивной «интеллектуальной ренты», союз с контркультурной богемой обрел не только черты духовной близости людей, питающих отвращение к настоящим методическим усилиям, но и профессионального кредо.

С одной стороны, без разложения старой морали контркультурным авангардом современный рынок никогда бы не получил нового потребителя, воплощающего предельно «раскованную» и одновременно истерическую чувственность. С другой стороны, без услуг специалистов в сфере контркультуры, ставшей союзницей всего «контрреалистического», виртуального, паразитическая интеллектуальная рента не могла бы быть произведена. Если раньше контркультурный авангард находился по ту сторону системы буржуазного производства, в качестве ее критика, то теперь он интегрирован в эту систему в качестве создателя символических форм, на долю которых приходится ныне более половины стоимости товара. Натуральное содержание товара, связанное с его реальной потребительной стоимостью, — это та «архаичная» часть цены, доля которой непрерывно уменьшается под натиском создателей манипулятивной ренты, относящейся к психологическим комплексам потребителя, главным из которых является комплекс внутренней неполноценности.

Прежде, в культуре доброго старого времени, чувство неполноценности могло возникать на базе профессиональной несостоятельности личности. Сегодня такая несостоятельность мало кого волнует, ибо массовый человек идентифицирует себя преимущественно как потребитель. Нередко он готов выполнять самые унизительные, по меркам собственно профессиональной этики или этики вообще, роли, лишь бы оставаться на высоте как потребитель, носящий знаки приобщения к современности.

Все эти сдвиги, превращающие носителей антитрудовой контркультуры во властную элиту и в законодателей современности, получили особо наглядное проявление в постсоветских реформах в России, да и во всем постсоветском пространстве. Как уже отмечалось выше, главным условием, по которому бывшая партийная и гебистская номенклатура соглашалась сдать свой прежний режим «реального социализма», был статус новых собственников и сохранение статуса господствующего класса уже при новом режиме. По логике реального классового противостояния носителей старого и нового, партийная и гебистская номенклатура в лучшем случае должна была занять при новом режиме маргинальное пространство антисистемной оппозиции. А центральное пространство народной антиноменклатурной оппозиции должно было бы принадлежать носителям идеи народного капитализма — тех трудолюбивых, квалифицированных и инициативных людей, кому прежняя система идеологического и бюрократического надсмотрщичества не давала развернуться. Материальной основой народного капитализма могли стать многомиллиардные трудовые сбережения71.

Эти деньги невозможно было отоварить продуктами потребления — советская экономика, производящая преимущественно средства производства, к этому не была готова. В этих условиях в 1991–1992 гг. вставала дилемма: либо отоварить эти реальные деньги, организовав распродажу многомиллиардных средств производства, лежащих на складах предприятий мертвым грузом неликвидов, и тем самым заложить основы массового народного предпринимательства, либо — каким-то образом экспроприировать эти народные сбережения и объявить приватизацию после того, как они будут изъяты. Новый режим Б. Н. Ельцина пошел по второму пути. Искусственно организованная гиперинфляция в считанные недели уничтожила народные сбережения, и в результате процесс приватизации был монополизирован бывшей номенклатурой и давно уже вступившей с нею в тайный альянс торговой мафией.

Сегодня многие задаются вопросом: как случилось, что наша либеральная западническая интеллигенция, казалось бы, более всех настрадавшаяся от партийной и гебистской номенклатуры, так быстро и охотно признала режим номенклатурных собственников и в развернувшемся противостоянии между народом и новыми узурпаторами собственности активно заняла сторону последних?

Многие склонны приписывать это идеологическим причинам — ведь бывшая номенклатура объявила прозападный курс, а либеральная интеллигенция как раз и состояла из западников, мечтающих в процессе возвращения в «европейский дом» обрести свое «подлинное» отечество. Нельзя сбрасывать со счета и такой фактор, как догматическая слепота наших западников, неизменно отдающих предпочтение идеологическим «фактам» в противовес фактам реальным. Подобно тому как прежний социалистический авангард предпочитал не видеть зверств коллективизации и экономической разрухи, отдавая предпочтение сугубо доктринальным критериям, относящимся не к жизни, а к идее (социализм судили не по тому, что он представляет в действительности, а по тому, чем он должен быть, «по идее»), так ныне либеральный авангард демонстрирует удивительную доктрииальную слепоту, касающуюся массового провала в нищету и бесправие, предпочитая доверять не жизни, а новой «идее».

И все же все эти соображения не дают исчерпывающего объяснения, не затрагивают главной тайны. А она как раз и касается тайного консенсуса либеральной интеллигенции с представителями номенклатурного и даже номенклатурно-мафиозного капитализма на базе принципа богемной раскрепощенности и безответственности. Не требующая усилий безответственность и неподотчетность нормам — вот истинный секрет того «либерализма», на почве которого сошлись и помирились, казалось бы, столь разнотипные социальные персонажи, как чурающиеся настоящих предпринимательских усилий номенклатурные выходцы, чурающаяся закона торговая мафия и чурающаяся внутренней и внешней дисциплины западническая интеллигенция. Все они — адепты богемно-раскованной чувственности и богемного образа жизни. Не случайно они сегодня легко встречаются на всякого рода презентациях и банкетах и неплохо понимают друг друга. Достаточно отключить «наносные» черты, вызванные различием социального происхождения и воспитания, и включить голос новой чувственности, как понимание дается без всякого труда.

Революция раскованной чувственности — вот что объединило эти группы раньше и прочнее той революции в области собственности, которая, обделив массу интеллигенции, породила номенклатурно-мафиозный экономический альянс. Казалось бы, по этому экономическому критерию, который принято считать решающим, обделенная и обнищавшая интеллигенция должна почувствовать свое единство с народом, столь же обнищавшим и обделенным.

Но результаты социокультурных революций, касающихся богемной чувственности, для некоторых социальных слоев оказываются более значимыми, чем итоги социально-экономических революций (или контрреволюций). Свобода от ответственности как специфически интерпретированный проект освобождения, принадлежащий модерну, может, как оказалось, создать соблазн, превышающий по своей силе факторы, относящиеся к другой стороне этого проекта — творческой самореализации личности, требующей не чувственной расслабленности, а, напротив, предельной внутренней сосредоточенности и ответственности.

Если бы эмансипаторский проект модерна, вместо того чтобы включать столь противоречивые интенции, отличался цельностью и монолитностью, история нового и новейшего времени не дала бы столько драм и трагедий, срывов и отступлений. Богемствующая неангажированная личность, следующая закону возрастающей «экономии усилий» (в том числе и моральных), и самореализующаяся личность, истолковавшая свободу в смысле никому не передоверяемой профессиональной и гражданской ответственности и готовая к предельным усилиям моральной воли и творческого воображения, — вот две противоположные ипостаси, в которых проявился великий проект модерна. Современные либералы предпочитают сегодня выпячивать первую ипостась, замалчивая и компрометируя вторую. С этой целью и был изобретен постмодерн, аргументы которого в целом посвящены реабилитации первого типа и дискредитации второго, как якобы архаического.

Что здесь на самом деле бросается в глаза, так это то различное отношение к традиции и к сохранению преемственности, какое обнаруживает модерн в этих двух разных своих ипостасях. Богемствующий модерн рвет с традицией по тем же самым основаниям, по каким личность с отклоняющимся поведением рвет с моралью, а преступник с законом — для того чтобы не возникало поводов для жестокой самокритики и терзаний раскаяния. В горизонте такого модерна никакая реконструкция традиции не мыслится — все традиционное подлежит сбрасыванию с корабля современности. Напротив, модерн второго типа, связанный с проектом творческой самореализации, периодически обращается к традиции в поисках морального перевооружения. Традиция может отвергаться в своих запретительных и сковывающих моментах; но она признается заслуживающей уважения, признания и — возрождения в тех своих истоках и основаниях, которые касаются нашей подлинности — способности оставаться верными собственным идеалам, достойно выдерживать вызовы действительности, не быть марионетками внешних сил и обстоятельств.

Оцениваемые по этому критерию, некоторые типы традиционного опыта оказываются заслуживающими нашего признания — и не только в моральной сфере. Как показал опыт модернизации стран АТР, конфуцианская этика, сочетающая ценности знания с ценностями традиционной коллективистской лояльности и общего блага, может успешно соперничать с индивидуалистической протестантской этикой и ее превращенными формами, известными как «мораль успеха».

Основной парадокс модерна состоит в том, что его достижения нельзя удержать без напряжения нравственной воли, сегодня зачисляемой в разряд «пережитков». Как только подобная воля слабеет, сменяясь гедонистической расслабленностью, проекты модернизации и просвещения повисают в воздухе — ибо и для экономических инвестиций, и для мобилизации личных усилий, необходимых в процессе овладения знаниями, квалификацией и адаптационным процессом в целом, требуется известный минимум аскетического усердия.

Вот он, парадокс: просвещение питается аскезой, и оно же, в условиях промотанной традиции, убивает ее. Этим парадоксом объясняются пагубные эффекты урбанизации: недавние выходцы из деревни, из традиционной среды, являются, как правило, истовыми служителями и энтузиастами модерна; издержки неадаптированности они возмещают усердием и привычкой переносить трудности. Горожане же третьего-четвертого поколения несут на себе ту же печать, что и капиталисты в третьем поколении, — печать декадентского безволия, скепсиса и нигилизма. В этом смысле шансы модерна зависят от разрешения одного вопроса: сумеют ли встретиться и заключить социокультурный и политический союз два исторических типа — традиционный доэкономический человек, обладающий избытком выносливости и нравственной воли, и постэкономический человек, осознавший цену недавно третируемых нравственных добродетелей и значимость постматериальных ценностей?

С одной стороны, это зависит от скорости разрушения традиционных социокультурных анклавов экономики человеком, у которого стремление «иметь» вытеснило все ценности, относящиеся к аутентичному «быть».

Грядущая волна постэкономизма может запоздать со своей помощью доэкономическому человеку, третируемому циничным модерном и теряющим всякую уверенность в себе. С другой стороны, это зависит от того, а не явится ли нам постэкономический человек в облике досужего стилизатора, возвращение которого к морали, религии и постматериальным ценностям — всего лишь эстетская игра и имитаторство?

Противоядием от этого может стать только нешуточная серьезность грядущего политического и культурного конфликта. Это, кстати, весьма вероятно: ввиду той угрозы обездоливания и унижения, которую несут в себе дельцы виртуальной экономики всем честным труженикам, последние могут не просто стать «протестным электоратом», но и попытаться реализовать свой протест в различного рода бунтах, политических и экономических саботажах. Такой саботаж деревни против экспроприаторского города Россия испытала в эпоху гражданской войны «зеленых» с красными комиссарами.

Сегодня молчаливое провинциальное большинство с не меньшим неодобрением наблюдает последствия разрушительного «либерального» эксперимента, инициаторами которого и на этот раз выступили столичные центры. Сегодня имеет место давно невиданное дистанцирование провинций от центра, деревни от города, молчаливого большинства — от крикливого «либерального» меньшинства. Это подрывает сам механизм модерна, связанный как раз с тем, что городские авангардные слои выступают в роли референтных групп для всей территориальной и культурной периферии — последняя жадно внимает им и горит нетерпеливым желанием стать «как они». Именно это желание исчезло сегодня: авангардные группы вызывают откровенное недоверие, презрение и отвращение.

Словом, с тех пор как новый социально-экономический и культурный авангард оказался вовлеченным в спекулятивно-экспроприаторские игры с нулевой суммой и переориентировался на стратегии краткосрочного выигрыша, ценой обмана большинства, ему грозит повиснуть в безвоздушном пространстве. Не случайно он несет в себе комплекс набедокуривших внутренних эмигрантов, находящихся в состоянии «готовности № 1». В одном случае это готовность к пиночетовской диктатуре, в другом — к поспешному бегству за рубеж; и та и другая питаются страхом мести и страхом пустоты.

Антигосударственные акции прозападного курса, чудовищные по своей необъяснимой «опрометчивости», могут найти удовлетворительное объяснение только в одном: основательно проштрафившаяся перед нацией, ненавидящая ее и ненавидимая ею элита надеялась на поддержку Запада в случае серьезного кризиса в отношениях с собственным народом. Это только для ранних прозелитов либерализма государственное капитулянтство перед Западом могло иметь какие-то идейные корни. Для «семьи» и олигархов геополитические уступки Западу были реальной платой за ожидаемую поддержку и покровительство.

Это циничное вероломство правящей элиты, уже знающей, что «главный враг — в своей собственной стране», и ведущей себя соответственно, может иметь самые неожиданные последствия.

Мы сталкиваемся со случаем еще небывалой компрометации модерна, эмансипаторская программа которого завершается полной эмансипацией новых буржуа от культуры и морали. Эта своеобразная «богема», тяготящаяся любыми продуктивными усилиями, так же как и любыми социальными и моральными обязательствами, нашла свою новую идеологию в лице философии постмодернизма. Как ни предосудительна данная философия по старым критериям истины, добра и красоты, одного только социального и нравственного негодования недостаточно для ее ниспровержения. Ожидаемый массовый протест в идеологической области так же не эффективен, как и стихийные выступления в политике. Прогнозируемая в рамках данного сценария поляризация предпринимательского класса на продуктивный и спекулятивный типы должна найти свое подтверждение в поляризации самого постмодернизма.

Только в том случае, если интеллектуальные возможности постмодерна будут взяты на вооружение представителями ныне оппозиционной среды, связанной с реальной экономикой, последняя получит шанс победить оборотней виртуального мира. В долговременном контексте это можно истолковать как проблему исторической выживаемости буржуазного класса как такового. Он не выживет, если не реабилитирует себя, решительно и бесповоротно размежевавшись с паразитарной «виртуальной экономикой».

В свое время М. Вебер реабилитировал капитализм, установив связь продуктивного предпринимательства с религиозной (протестантской) аскезой. Сегодня, когда глобальный образ нового капитализма в глазах всего мира формируют пиарщики виртуальной экономики, по-настоящему рискуя тем самым его репутацией, необходим новый идейный переворот. В значительной мере он уже запрограммирован теми многообразными альтернативными «пост», которые мировая культура стала вынашивать еще в 60-х годах. Посттехническая, постэкономическая, постиндустриальная, постматериальная цивилизация — вот большие культурные задания, адресованные альтернативным движениям современности.

Деятели неоконсервативной и монетаристской волны попытались эти задания замолчать или скомпрометировать; на деле они просто оказались отодвинутыми на будущее — на XXI столетие, которое становится нашим временем. 60-е годы — эпоха многообещающей творческой самокритики Запада — готовили совсем иной постмодерн, нежели тот, который создан противниками всяких твердых норм и правил. Разве экологическая критика технического модерна не представляет логику постмодерна (не в его нынешнем «виртуальном» понимании)?

Теперь, когда мы рассуждаем об исторических судьбах буржуазии, сегодня опять скомпрометированной новым спекулятивно-ростовщическим «авангардом», нам предстоит ответить на вопрос: может ли совпасть, в каких-то существенных моментах, линия размежевания внутри предпринимательского класса на продуктивный и контрпродуктивный типы с линией размежевания в рамках идеологии постмодерна? Одна ветвь постмодерна, ныне господствующая, связана со стремлением деморализовать альтернативные движения нашего времени, подменив контрпроект будущего всесмесительным релятивизмом и скептицизмом.

Другую ветвь, которую хотели обречь на засыхание, представляли «новые левые», «зеленые», участники гражданских альтернатив и протестных движений, объединенные, несмотря на всю свою пестроту, принципом новой ценностной иерархии, в которой «быть» значило выше, чем «иметь». Потребительское общество означало национальный консенсус, связанный с глаголом «иметь». Это грозило полным обесценением и потерей интереса к социальным и культурным предпосылкам процесса производства реального богатства: потребительскую психологию интересует один только голый результат.

Романтические альтернативисты-шестидесятники рассчитывали на революцию сознания, связанную с воздействием новых ценностей самих по себе. Потребительски пресыщенные представители «средне-высшего» класса их интересовали даже больше, чем бедняки, идеологически опекаемые «старыми левыми». Они полагали, что антипотребительскую революцию сознания совершат те, для кого ценности потребления представляют вчерашний день.

Действительность показала, что они ошиблись: средний класс по большому счету так и остался мещанским. Когда его представители оказывались перед лицом дилеммы: качество жизни или уровень жизни, ценности самоосуществления или потребительские ценности, они в большинстве случаев выбирали последнее.

Имманентной революции сознания, связанной со сменой фаз «иметь» и «быть», не произошло. Мы, современники виртуальной экономики, разрушающей основы материального благополучия миллионов людей, имеем основания предполагать, что антипотребительская революция сознания будет происходить не спонтанно, а под влиянием краха прежних завышенных потребительских ожиданий, и потому в авангарде ее скорее станут не потребительски пресыщенные верхи общества, а в который раз обманутые низы. В особенности ярко это происходит в постсоветском пространстве. С началом либеральных реформ начался реванш потребительских ценностей над не потребительскими. Как характерна при этом та поспешность, с которой новые идеологи объявили потребительскую мораль единственной современной, а всех ее оппонентов зачислили в разряд агрессивного традиционализма.

Советская интеллигенция 60-х годов, уже разуверившаяся в коммунистической идеологии, вполне понимала западных критиков потребительского общества и вслед за Э. Фроммом провозглашала первенство «быть» по отношению к «иметь». Новые либеральные догматики как будто все это забыли. Они требуют безоговорочной капитуляции перед ценностями потребления и «моралью успеха».

Всех выразителей постматериальных ценностей — а среди них доминировали авангардные группы городской интеллигенции, профессионально связанные с наукоемким производством и институтами информационного общества, — объявили приверженцами общинного традиционализма и тоталитарного коллективизма. И интеллигентский авангард сдал свои позиции перед натиском агрессивной среды новых буржуа, которых по действительным критериям производительной экономики скорее следует признать паразитарной потребительской средой, чем средой предпринимательской. Новая постматериальная революция сознания сегодня, после всех провалов либерального реформизма, идет уже не сверху, а снизу. Августовский (1998 г.) дефолт, разоривший миллионы постсоветских «челноков» и других адептов «открытой экономики», как оказалось, больше послужил реваншу постматериальных ценностей над материально-потребительскими, чем рафинированная критика потребительского общества. 1997 год в России следует считать пиком потребительско-индивидуалистической перестройки сознания.

Вторая половина 1998-го, после знаменитого финансового обвала, ознаменовалась реваншем постматериальных, нравственно-духовных и патриотических ценностей. Что именно здесь приходится на долю традиционного «доэкономического» человека и что на долю новейшего, постэкономического, сказать трудно. Важно отметить зачатки нового консенсуса между низовым доэкономическим человеком и постэкономическим человеком — авангардом грядущей эпохи. О такой ценности, как спокойная совесть и душевная гармония, в 1997 году вспоминали 69,3% опрошенных респондентов, в 2000 году — 93,8%; главенство материальному благополучию перед ценностями самоопределения и профессиональной самореализации в 1997 году отдали 58,3%, в 2000-м — только 33,7%; с 38% до 67,5% возросло число лиц, идентифицирующих себя с единственной родиной — Россией; соответственно в 2,5 раза снизилась доля лиц с неопределенным гражданским самосознанием72.

Моя гипотеза состоит в следующем. Опасно разросшаяся виртуальная экономика, основанная на паразитарном бизнесе финансовых спекулянтов, грозит поглотить все плоды научно-технического прогресса, реализованные в продуктивной экономике. Мало того: такая демонстративно высокая «прибыльность» грозит отвратить от продуктивных видов деятельности наиболее мобильные элементы современного социума, не желающие проигрывать вместе с проигрышем всего того, что воплощает терпение, добросовестность и порядочность.

Сегодня «Иосифово пророчество» применительно к будущему нашей цивилизации может быть перефразировано так: тощие коровы виртуальной экономики съедят тучных коров научно-технического прогресса. Масштабы дефолта, связанного с обрушением глобальной пирамиды «МММ», многократно превысят августовскую катастрофу 1998 года. Условия жизни сотен миллионов людей, сегодня на основе ложной идентификации причисляющих себя к потребительскому обществу, снова станут экстремальными. В этих условиях понятия адаптированности и неадаптированности роковым образом изменятся. Самыми неадаптированными окажутся те, кто доверились новой либеральной пропаганде и ценностям морали успеха. Заново окажется затребованным аскетический опыт во всех его проявлениях — от неприметной бытовой аскетики неприхотливых «извозчиков повседневности» до аскетики социального и воинского служения, жречества и пророчества.

История, судя по всему, повторяется. На рубеже XIX–XX веков либералы и технократы всех мастей обещали вечный мир, процветание, благоденствие и «безграничную свободу». Те, кто в самом деле поверили им, в XX веке оказались самыми неприспособленными. «Железный век» потребовал от людей качеств, которые большинству адептов прогрессивных идеологий XIX века показались бы крайне архаичными. Кажется, история повторяется на новом витке и в еще более ужесточенном варианте. На рубеже веков и тысячелетий новые либералы решили дать «последний бой» тысячелетней архаике, связанной с жертвенной и аскетической моралью. Радикалы постмодерна вознамерились превзойти радикалов модерна в деле ниспровержения всех традиционных запретов и нравственных ограничений.

В результате они взрастили тех самых «худых коров» массового антипрофессионализма, коррупции, пренебрежения всяким долгом и ответственностью, которые непременно съедят «тучных коров» прогресса, вскормленных на пастбище прежней культуры. Конечным итогом новейшей культурной революции скорее всего станет еще не виданный обвал. И на фоне этого гигантского обвала ценности индивидуалистической морали успеха покажутся столь утопичными и иллюзорными, что большинству их нынешних адептов останется только изумляться собственной доверчивости.

Новую революцию сознания, связанную с возрождением постматериальных ценностей, возглавят не «изначально проницательные» — зачинщики альтернативных движений шестидесятничества и их прямые продолжатели, а разочарованные и обманутые адепты сегодняшнего либерального мифа. Они не простят нынешним «учителям раскованности» ни своих иллюзий, ни тем более того, чем за них пришлось впоследствии уплатить. Таким образом, революция постматериальных ценностей обещает быть очень радикальной и непримиримой — поскольку питаться она будет энергетикой обиды и отчаяния.

Как поведет себя перед лицом ее предпринимательский класс — та его часть, которая осознает всю бесперспективность следования за магнатами спекулятивно-ростовщического глобализма?

Для разработки сценариев грядущего важно учитывать законы исторической драмы: возврат к продуктивному принципу в экономике не может не сопровождаться решительным противостоянием нынешнему виртуальному комплексу во всех его составляющих.

Если дельцы виртуальной экономики ведут себя как безответственная богема, презирающая порядок, долг и дисциплину, то будущие адепты продуктивного принципа станут самоопределяться как аскеты долга, морального закона и накопления. Если финансовые спекулянты эксплуатируют идею открытого общества для беспрепятственного вывоза награбленных капиталов за границу, то новые аскеты накопления станут решительными сторонниками крепких государственных границ, протекционистской защиты национальной промышленности, ценностей патриотизма.

Если интеллектуальная богема и полубогема, создающая и обслуживающая «дутую» интеллектуальную ренту, исповедует постмодернистскую всеядность и приблизительность, многозначность неверифицируемых смыслов, к которым неприложимы четкие критерии «да» и «нет», то реставраторы продуктивного принципа непременно заявят о себе и как реставраторы четких принципов строгого знания, поддающегося недвусмысленной опытной проверке. Категория опыта вернет себе центральное значение в интеллектуальной сфере, потеснив двусмысленный постмодернистский символизм.

Кое-какие прецеденты в этом направлении уже были созданы неоконсервативной волной на Западе. Зачинатели неоконсервативного переворота исходили из нескольких презумпций:

— из того, что наряду с богемствующей интеллигенцией, промотавшей национальное, культурное наследие в процессе безответственной «игры в бисер», существует национально ответственная интеллигенция, в то же время ничем не уступающая мондиалистской богеме по профессиональным критериям современного духовного производства;

— из того, что наряду с крикливым меньшинством, монополизировавшим средства массовой информации, существует консервативное «моральное большинство», сохранившее нетленные духовные ценности;

— из того, наконец, что возможен и необходим союз неоконсервативной интеллигенции с молчаливым большинством, заключенный в обход компрадорского «крикливого меньшинства».

Мы сегодня вправе исходить из сходных предпосылок. Никто не станет отрицать, что между нынешним либеральным авангардом и молчаливым большинством народа, терпяющим невиданную нужду и лишения, ныне пролегла настоящая пропасть. Сегодня народ отлучен и от действительного участия в политике (его потребность в политической оппозиции удовлетворяет сама власть, подсовывая ему провокаторов), и от средств массовой информации. Вынужденное молчание народа в условиях растущего возмущения политикой верхов становится все более драматическим. Если российская интеллигенция еще сохранилась как специфический социокультурный феномен, сочетающий жреческие и пророческие функции в нашем теряющем духовность мире, то она непременно выделит внутри себя тот костяк, которому суждено будет озвучить немой протест народа. В русской истории действуют два тайных принципа:

— союз грозного царя с народом против изменников-бояр;

— союз пророчествующей церкви с «нищими духом» против сильных и наглых;

Изучение мировой истории показывает, что это — архетип не только нашей культуры, но и всех монотеистических культур. Множество ссорящихся богов создает «постмодернистскую» ситуацию, удобную для тех, кому выгодна неопределенность морально-правовых и ценностных критериев. Но монотеизм исключает эту лукавую двусмысленность социальных и нравственных оценок, как и двусмысленность долгосрочной исторической перспективы.

Эффекты постмодернистского многобожия в «либеральную» эпоху мы на себе уже испытали. То, что это многобожие выгодно ловкачам виртуального мира, клянущимся в невозможности отличить истину от лжи и добро от зла, вряд ли у кого еще остались сомнения. Вопрос, следовательно, в том, в каких формах в грядущую постлиберальную эпоху будет восстановлена культура единобожия — нетерпимая к лукавству и двусмысленностям в важнейших вопросах человеческого самоопределения. Важно с этих позиций оценить некоторые старые и новые идеологии XX века — какие из них могли бы вписаться в монотеистическую доминанту постлиберальной эпохи.

Начнем с социал-демократической идеологии. На нее сегодня возлагают некоторые надежды те, кто уже понял бесперспективность современного либерализма, выродившегося в социал-дарвинизм, в безграничное потакание сильным и приспособленным в ущерб нравственности, справедливости и цивилизованности. Обращают внимание и на то, что на Западе, в соответствии с известными законами «смены фаз», деятелей неоконсервативной волны сменяют социал-демократические правительства. Наконец, можно указать и на то, что социал-демократическая политика включает близкий нашему менталитету акцент социального равенства и социальной справедливости. Что можно ответить на это?

Во-первых, необходимо отметить, что социал-демократический ответ на современный либеральный «беспредел», на бесцеремонный выход экономической элиты во главе с ее финансовым авангардом из системы гражданского консенсуса является неадекватно слабым, невнятным. Нынешние социал-демократы на Западе по-настоящему не ответили на вызов либеральных монетаристов и атлантистов ни в области внутренней политики, ни в области внешней, касающейся эксцессов «однополярности». Да и коллизии нашей переломной, по большому историческому счету, эпохи не таковы, чтобы их можно было разрешить в рамках ритуальной смены республиканцев демократами, консерваторов — лейбористами, христианских демократов — социал-демократами. Российский избиратель интуитивно чувствует это: наша новоиспеченная социал-демократическая партия едва набирает 1% голосов.

Дело в том, что в культуре назревает жесткая реакция на расточительные эксперименты модерна в форме новой аскезы. Социал-демократическое течение ближе к модернистской доминанте расточительного эмансипаторства, чем к аскезе и самодисциплине.

Совсем недавно общей культурной реакцией на это расточительство воспользовались западные неоконсерваторы. Они критиковали попустительство леволиберального и социал-демократического комплекса, социальное государство за вскормленную им «субкультуру пособий» (социального иждивенчества), прожектерство и утопизм. Но, как оказалось, монетаризм и кейнсианство, правый либерализм и социал-демократия борются между собой внутри общей попустительской доминанты модерна. Речь просто идет о том, кому преимущественно будет адресовано это попустительство.

В социал-демократическом варианте речь идет о баловнях из низов — тех, кого левые считают «социально близкими». В либеральном варианте — о баловнях из числа верхов, которые давно уже тяготятся тем, что правовое государство норовит обращаться с ними «как со всеми», хотя каждому ясно, что они не такие, как все. Для меня лично очевидно одно: вернуть в систему современного гражданского консенсуса даже ту часть предпринимательского класса, которая тяготеет к продуктивной экономике и готова порвать со спекулятивно-мафиозными дельцами виртуальной экономии, на основе социал-демократической платформы не возможно. Если вы хотите потребовать от предпринимательского класса национально ответственного поведения со всеми вытекающими отсюда служилыми тяготами, вы не можете одновременно снисходительно относиться к низовой «субкультуре пособий» и в духе «демократии равенства» одинаково вознаграждать радивых и нерадивых, работающих и неработающих.

Грядущий социокультурный и политический переворот в духе этики социального служения, аскезы и ответственности предполагает по меньшей мере равенство в жертвенности. По опыту российской истории мы знаем, что утрата национального единства происходила тогда, когда верхи односторонне нарушали консенсус служилого государства, как это было, например, после указа Петра III о золотой вольности дворянства.

Новый, «западнический», то есть неслужилый статус дворянства, которому позволено было вести вольную частную жизнь, обессмыслил, в глазах крестьянства, всю систему крепостничества, ибо одно дело обслуживать дворянина — воина и слугу государства, другое — обслуживать безответственного сибарита и расточителя.

Реформы 1991–1992 годов таким же образом нарушили у нас систему гражданского консенсуса, установленную при сталинском режиме. Бывшие партийные верхи рвали со своим служилым статусом, приватизировали государственную собственность и стали на особицу вести «западный» образ жизни. Словом, они воспользовались постсоветской либерализацией вполне профессионально, качественно улучшив свой общественный статус и насытив все новые свободы весомым (для себя) социальным содержанием. На долю низов осталась символическая удовлетворенность формальными свободами, никак не затрагивающими их изнуряющую повседневность.

Сегодня на повестку дня встал вопрос о восстановлении гражданского консенсуса в каких-то новых социальных и политических формах.

По моему мнению, этот консенсус не может быть достигнут в форме простого реванша обманутых низов над деятелями номенклатурной приватизации. Поэтому ни коммунистическая, ни социал-демократическая идеи здесь не годятся — не говоря уже о том, что первая из них скомпрометирована тоталитарным режимом.

В самом деле, если уж в обществе (как и в современной культуре в целом) сложился консенсус по поводу того, что рыночной экономике нет альтернативы, то ясно, что настоящая альтернатива лежит за пределами таких старых дихотомий, как план — рынок, коммунизм — либерализм, социал-демократия — монетаризм. Истинная дилемма лежит в иной плоскости и касается выбора между паразиторной культурой виртуальной экономики и аскетически-мобилизованной культурой реальной продуктивной экономики, способной на реальные инвестиционные накопления и долгосрочную хозяйственную ответственность.

В рамках такой дилеммы перед всеми постсоветскими государствами встает трудная задача: привлечь к делу национального возрождения национальный капитал, решительно оторвав его от компрадорского капитала со всеми его спекулятивно-виртуальными «играми». Речь идет об опоре на национальную среду упрямых трудоголиков, неутомимых, требовательных к себе и другим предпринимателей, сознательно противостоящих давлению растленной субкультуры гедонизма, богемной и криминальной вседозволенности. Все это указывает на нечто значительно более консервативное, монологичное и внутренне мобилизованное, чем социал-демократический комплекс, объединяющий либеральных социалистов, социальных либералов, адептов эмансипации, вечного мира и иных разновидностей социального утопизма.

Обратимся к другим цветам современного идейно-политического спектра. Как сказал поэт, «новому времени новый костюм нужен для нового дела». Это означает, что нам следует ожидать появления либо какой-то новой жесткой идеологии — наследницы монотеистического архетипа, либо соответствующей реконструкции уже известных идеологий. Современному обществу предстоит заново переистолковать важнейшие ценности модернистской эпохи — такие, как демократия, гуманизм, справедливость, равенство, самоопределение и др.

В предшествующий период расслабленного, декаденствующего модерна перечисленные ценности были истолкованы в общем попустительски-гедонистическом ключе, в контексте тенденции к демобилизации духа, разбалансированности и расслабленности. Поздний модерн стал формировать человека, не способного на длительное планетарное сосуществование в силу дефицита социальной, моральной и экологической ответственности. Подобную тенденцию необходимо прервать, если человечество желает выжить на планете, уже истощенной и перегруженной безответственными практикантами школы перезревшего модерна.

Инициаторы давно назревшей альтернативы вскорости обратятся к тем текстам и заветам культуры, в которых смогут найти противоядие от безответственности и попустительства во всех его формах. Их главной мишенью станет нынешняя идеология либерализма, с ее скандальными призывами «не стесняться». Классические ценности демократического модерна, по-прежнему воодушевляющие умы и сердца, предстоит отбить у либералов и насытить новым содержанием. Важнейшие из ценностей демократической классики — автономия, самоопределение, самореализация. По большому счету, они требуют не расслабленности в духе гедонистического «эмансипе», а предельной внутренней сосредоточенности, самодисциплины и самообладания. Равенство в самодисциплине, в профессиональной и гражданской ответственности, в готовности выносить бремя нашего жесткого евразийского пространства — вот основания нового гражданского консенсуса.

Сегодня он нарушен монадами мондиализма — теми, кто готов менять отечество, если оно слишком много требует. Одни, привязанные к родине, к евразийскому «месторазвитию», несут свое бремя, другие позволяют себе выбирать, где лучше; одни живут едиными стандартами, другие позволяют себе двойные.

В современном идейном спектре есть особая ниша, сегодня активно заполняемая сторонниками экологической идеи. Идея эта стоит того, чтобы к ней присмотреться внимательнее. В нынешнем своем виде она страдает амбивалентностью. С одной стороны, она выражает оправданную самокритику западной технической цивилизации и построенного на ее основе потребительского общества со всей его алчностью и безответственностью.

С другой стороны, на формирование экологической идеи на Западе повлияла молодежная контркультура, задумавшая с помощью этой идеи обосновать свое бегство от трудовых и воинских повинностей, от всего того, что попахивает мобилизацией и дисциплиной. «Зеленые» критикуют индустриальное общество не только за его экологическое расточительство, но и за спрятанный в нем дисциплинарный дух накопления. В этом пункте «зеленые» являются союзниками или предтечами постмодерна, обосновавшего тотальную «демобилизацию» современной личности.

Главный вопрос как раз и состоит в том, чего именно требует от нас ситуация современного глобального кризиса: тотальной демобилизации как залога того, что каким-либо жестким практикам и технологиям, опасным для природного равновесия, будет положен конец — дезертиры технической цивилизации лишат их необходимого человеческого материала, — или, напротив, качественно нового уровня мобилизованности и ответственности. Те «реформаторы», которые инициировали процесс деиндустриализации во всем постсоветском и постсоциалистическом пространстве, могут найти себе и экологическое алиби, ибо разрушение промышленности, несомненно, сопровождается какими-то снижениями экологической нагрузки. Но можем ли мы считать, что именно в процессе таких разрушений, в ходе инициированной либералами энтропии в самом деле решаются глобальные проблемы современности?

Разумеется, нет. Либеральный эксперимент сопровождается снижением всякого контроля и ответственности — в том числе и применительно к экологической области. Разрушение индустриальной инфраструктуры готовит еще не слыханные технологические катастрофы, симптомы чего мы наблюдаем уже сегодня. В целом следует подчеркнуть: дух «дезертирства», воспетый многими представителями контркультурного экологизма, — это тлетворный дух, на который никакие особые надежды возлагать нельзя.

«Зеленые», вышедшие из контр культуры, противопоставляют культуру природе, разделяя вместе с либералами утопию «естественного человека», со всеми его «laissez faire». Им хочется думать, что уход из дисгармоний современной культуры автоматически гарантирует приобщение к природной гармонии; снимая с себя бремя какой бы то ни было социальной мобилизованности, мы якобы превращаемся в блаженного вольтеровского дикаря, в котором мудро правит сама мать-природа. На самом деле природа давно уже сама не выпрыгивает в окно, будучи некогда выгнанной в двери. Экологическая аскеза, в самом деле позарез нужная человечеству, вытекает отнюдь не из расслабленности, не из морального и социального дезертирства. Опыт показывает, что сбросившие с себя всякую социальную ответственность дезертиры, как правило, становятся мародерами, в том числе и экологическими.

Скорее всего нам предстоит реинтерпретировать старую буржуазную этику накопления, включив сюда и аскезу экологического накопления. Накопление в социокультурном смысле означает воздержание от потребительства в пользу более или менее долгосрочных инвестиций. Природу можно на этом языке интерпретировать как экологический капитал человечества, требующий специальных инвестиций. Подобно другим видам долгосрочного инвестирования, экологическое инвестирование предполагает ответственного и рачительного хозяина, хорошо сознающего, что у него нет другого дома, чем этот, исконный, другой земли, чем родная земля.

Новолиберальное открытое общество «формирует безответственных кочевников мондиализма, которые любым видам долгосрочного инвестирования предпочитают краткосрочные спекулятивные игры, предполагающие готовность мгновенно исчезнуть, захватив награбленное. Преодолеть эту разрушительную экспансию мондиализма можно только совместными усилиями тех, для кого национальная территория — единственный дом, о социальном, экономическом и экологическом благополучии которого надо неустанно заботиться. В борьбе с безответственно-гедонистической психологией мондиалистических временщиков, не способных сберегать и накапливать, должен быть мобилизован консервативный дух сбережения и накопления, который всякого рода богеме наверняка покажется авторитарным.

Старая консервативная дихотомия, разделяющая тех, кто привержен своему дому, и добровольно бездомных кочевников удачи, в наших условиях насыщается высокосовременным смыслом. Глобальные проблемы требуют не психологии мигрантов, готовых покинуть экологически и социально захламленное «пространство», а психологии добросовестных возделывателей, которым некуда мигрировать и не на что менять родную землю. Идентичность людей как жителей данной земли, данной страны и региона — это та старая категория, которой суждено наполниться новым смыслом в наше время тотального противостояния мондиалистов и патриотов. Из истории буржуазии как класса мы знаем, что мелкое и среднее предпринимательство всегда занимало консервативно-националистические позиции, тогда как финансовые магнаты тяготели к космополитизму и компрадорству.

Сегодня, когда главная линия водораздела лежит между продуктивным и спекулятивно-ростовщическим типами культуры (в широком смысле, охватывающими и «базис» и «надстройку»), национальный капитал в целом совпадает с продуктивной экономикой, мондиалистский — с контрпродуктивной — виртуальной. Идея защиты национальной территории от всякого рода загрязнений — социокультурного, морального, экономического — способна объединить тех, у кого нет «второй родины», и стать основой антикомпрадорского национального консенсуса.

В этом контексте экологическая идея выступает очищенной от всяких «контркультурных» примесей и во многом обретает авторитарные черты. Программа экологического сбережения (накопления), как и программа экономического накопления, обнаруживает свою антигедонистическую, антипотребительскую, антилиберальную направленность. Экологические квоты и экологическая цензура на всякого рода расточительные практики, разрушающие природу в угоду гедонистическим аппетитам, — вот одна из составляющих грядущей консервативной реакции на либерализм с его двойными стандартами: гедонистическим попустительством для избранных и социал-дарвинистской безжалостностью для «отлученных». Здесь создается почва для нового гражданского консенсуса, объединяющего людей не на платформе общей безответственности и всеядности «постмодерна», а на почве новой социально-экологической аскезы. Данная аскеза выступает здесь в статусе доминантной идеи: под знаком ее формируются и другие формы аскезы, символизирующие поворот от гедонистического комплекса, раскалывающего общество на приобщенное меньшинство и отлученное большинство, к консервативно-охранительному комплексу, объединяющему нацию на платформе общепатриотической аскезы.

Этот поворот способен повлиять на способ организации общества в целом. Привычный нам способ организации, возникший вместе с индустриальным обществом, — отраслевой. Он означает, что поселения формируются как приложение к предприятиям, а социальная стратификация людей совпадает с промышленным разделением труда. Люди, живущие по соседству, но связанные с другими отраслями профессиональной деятельности, воспринимаются как посторонние — реальных связей с ними нет.

Напротив, люди, бесконечно далекие территориально, но объединенные в рамках гигантского отраслевого комплекса, идентифицируют себя как социальную общность — классовую, профессиональную, технологическую, организационно-управленческую. Горизонтальные межотраслевые связи при этом оказываются недоразвитыми; преобладают связи по отраслевой вертикали. Так формируется человек, ничем местным не интересующийся, бесчувственный к территориальным связям, к зову почвы, ландшафта, культурной традиции. Территории при этом выступают всего лишь как источник ресурсов и «пустое» пространство, которое подлежит расчистке под ведомственный профиль. Все это и сформировало особых кочевников технической цивилизации, лишенных территориальной культурной идентичности.

Большая экологическая идея способна перевернуть перспективу, символизируя переход от отраслевого к территориальному человеку. Это само по себе способно в корне изменить менталитет и сенсорику современного человека. Повышенная чуткость к территории, со всеми ее латентными импульсами и связями, означает смену привычного горизонта и всех установок, унаследованных от эпохи модерна. Территориальная доминанта способна выступить как мощный генератор горизонтальных связей, формирующих нового общинника. Но напрасно было бы выдвигать в этой связи обвинения в ретроградности. В конечном счете, как свидетельствует современная теория управления, развитие прямых горизонтальных связей представляет собой демократическую альтернативу авторитаризму, централизму и бюрократизму.

Цивилизация прочных территориальных связей и территориальной ответственности может показаться невыносимо авторитарной только безответственным кочевникам потребительского общества, предпочитающих пассивные социальные роли. Настоящее гражданское общество, как уже отмечалось выше, представляет собой мобилизованную территориальную общину (полис), сообща решающую все проблемы, возникающие на местах. Если потребительское общество строится на дихотомии рабочего и свободного времени, каждое из которых является предельно обескачественным в территориальном отношении, то общество, сформированное по территориальному принципу, будет интенсивно развивать третий тип социального времени, посвященного местной гражданской самодеятельности.

Такая самодеятельность исключает привычную расслабленность и социальную анемичность потребительской психологии, пуще всего боящуюся настоящих гражданских усилий и ответственности. По критериям привычного потребительского гедонизма мобилизованное общество территориальной демократии может восприниматься как невыносимо авторитарное, спартанское. Речь идет о демократии хозяев собственного города, поселка, региона, а хозяину противопоказаны равнодушие и расслабленность. Горожанин модерна пуще всего ценит анонимность, возможность затеряться в толпе, выступать не узнанным и не призванным.

Но демократически организованные общины, требующие перманентного гражданского участия, исключают безответственную анонимность: здесь все знают, кто за что отвечает в данный момент и в данном месте. Современная цивилизация более всего страдает от кочевников глобализма, не имеющих никаких «местных обязательств». Сама деформация современного капитализма, на глазах вырождающегося в спекулятивно-перераспределительную систему, раскидывающую финансовые сети по всему миру, в значительной степени объясняется подменой территориального принципа организации отраслевым. Последний, будучи доведенным до своего логического завершения, порождает тот самый отвращенный от всего местного глобализм, который фокусирует социальный, моральный и цивилизационный кризис современности.

Поэтому нет ничего удивительного в том, что вероятной реакцией на него станет новое возвращение к территориальному принципу организации общества, в котором привязка к территории становится школой возрождения гражданской ответственности. Доминанта экологизма здесь тоже не случайна. С одной стороны, она скрепляет территориальную идентичность, способствуя противопоставлению жителей региона, защищающих родную местную среду от пришлых расхитителей и загрязнителей. С другой стороны, она имеет мировоззренческо-методологическое значение. Подобно тому как природа представляет собой не конгломерат мертвых тел, а систему биоценозов, территория также воплощает некую скрытую целостность, высветление которой и на языке политики, и на языке теории управления дает необычайные эффекты.

Сегодня даже промышленное производство страдает от недоразвитости межотраслевых связей, вызванной дефицитом территориальной координации. Что же касается социального и духовного производств, непосредственно обращенных к человеку, то они в принципе могут полноценно развиваться только как взаимосвязанный комплекс. Если информационное общество преимущественно ориентировано на человеческий, социальный капитал, то становится ясной незаменимая роль территориальных связей как способа концентрации этого капитала. Социальная и культурная инфраструктуры не могут быть сугубо отраслевыми, они обращены к человеку как таковому, во всем многообразии его общественных свойств и отношений.

Сегодня масса наиболее ценной информации, производимой в различных отраслях духовного производства, рассеивается в межотраслевом пространстве, не находя адекватного применения. Относительное перепроизводство знания, (которое стало предлогом для «либеральных» программ свертывания науки, культуры и образования) объясняется не тем, что оно объективно является излишним, а тем, что отраслевая разобщенность современной социальной практики мешает его полноценной реализации. Многие виды знания остаются как бы ничейными, безадресными.

Территориальный принцип организации, восстанавливающий социальную целостность на месте нынешних отраслевых конгломератов, способен качество повысить способность нашей цивилизации аккумулировать новые типы знания, в особенности социально-гуманитарного, остающегося маргинальным по меркам «технической цивилизации». Столь же большое значение территориальный принцип имеет для перевода новой социально-гуманитарной информации из дескриптивного состояния в прескриптивное, становясь основой созидательных гражданских решений. Территориальные факторы концентрации социального капитала (вместо его отраслевого дробления) сегодня являются предпосылкой подъема гражданского общества в специфическом значении его как самодеятельного гражданского полиса.

Если проект эмансипации истолковывать в гедонистическо-потребительском смысле — как право, на социально неангажированное существование ко всему безразличных индивидуалистических монад, то возврат к территориальному принципу организации покажется шагом назад. Если же мы понимаем эмансипацию в смысле гражданской ответственности и права на участие в решениях, то территориальный принцип можно оценить как новую ступень в развитии современной политической цивилизации.