ГЛАВА XII Язык книги

С момента выхода в свет книги «О преступлениях и наказаниях» внимание и друзей, и врагов Беккариа было привлечено особенностями языка ее, особенностями формы изложения.

Сам Беккариа в обращении «К тому, кто читает» писал, что он говорил в своей книге языком, «отдаляющим от нее непросвещенное и нетерпеливое простонародье». Это должно было в глазах «снисходительного и просвещенного правительства» служить, по мнению Беккариа, доказательством, что сочинение его отнюдь не является мятежным, бунтовщическим.

Слова Беккариа невольно вспоминаются при чтении «повинной» Радищева, написанной им в каземате Петропавловской крепости в 1790 г., когда он был арестован и предан суду Екатериной за «Путешествие из Петербурга в Москву»: «Если кто скажет, что я писал сию книгу, хотел сделать возмущение, тому скажу, что ошибается, первое и потому, что народ наш книг не читает, что писана она слогом, для простого народа невнятным...»

Беккариа сам признавался, что он «прикрывает свет облаками». Но он писал в XVIII в., когда в борьбе с абсолютизмом, с католической церковью писатели и публицисты-«просветители» прибегали к намекам, полунамекам, к «фигурам умолчания». Они рассчитывали с полным основанием, что «рассудительные люди» поймут, «что ни... место, ни время, ни предмет не позволяют ему, — как писал Беккариа в главе "Об особом роде преступления", — исследовать природу этого преступления». И если в другом месте Беккариа говорил: «Я не буду вдаваться в подробности и указывать условия, которых требуют подобные учреждения (речь шла о том, что суды должны быть публичны). Ничего я не мог бы сказать, если бы нужно было сказать все», — то «просвещенные читатели» отлично понимали, что «всего сказать» нельзя было и в других главах книги.

Для «скромных и мирных последователей разума» было вполне понятно, что имел в виду Беккариа, когда «бесполезную жестокость» он называл «орудием злобы и фанатизма слабых тиранов», или когда наряду с «тиранией» он упоминал о «столь же беспощадном невежестве» или же говорил о «неумолимом суеверии». Если в этих случаях разумелась католическая церковь и духовенство, то нетрудно было видеть в «послушном невежестве», в «фанатической толпе слепых», в «слепом невежестве» народные массы, одурманенные религией.

76

 

Беккариа не мог открыто сказать, что бессмысленно преследовать за ересь, богохульство, волшебство. Вместо этого он говорил о «невозможных преступлениях, созданных трусливым невежеством», о «недоказанных или химерических преступлениях» и т.п.

Но этот язык понимали и враги «просветителей», понимали они и ту тонкую иронию, к которой иногда прибегал Беккариа, «затемняя свет облаками».

В той же главе «Об особом роде преступления» Беккариа пишет: «Выходило бы за пределы моего труда и было бы слишком долго доказывать, что... мнения, отличающиеся между собой только тончайшими, неясными, слишком далекими для человеческого понимания чертами, могут тем не менее потрясти общественное благополучие, если одному из них не будет отдано предпочтение... Слишком долго было бы доказывать, что "природа мнений" такова, что некоторые из них были бы побеждены, если бы не были облечены "авторитетом и силой"».

Приведя этот отрывок, Факинеи замечает, что «эти слова кажутся темными, но они имеют достаточно ясный смысл, и вся их темнота является намеренной и показной». И тут же «переводит», показывает, как надо понимать это место.

«Слишком долго было бы доказывать, что, подвергшись исследованию, догматы христианской религии оказались бы частью истинными, а частью ложным и. Отсюда следует, что некоторые из этих учений, несмотря на то, что они ложны и нелепы и не имеют никаких других заслуг, кроме тех, что упорные католики считают их хорошими, поддерживаются самими католиками вплоть до уничтожения тех, кто захотел бы их отрицать».

Все сочинение Беккариа проникнуто верой в человеческий разум, и, конечно, ни один «просвещенный» читатель XVIII в. не думал, что автор книги «О преступлениях и наказаниях» действительно верит в «непогрешимый догмат», который «учит нас, что грехи, порожденные человеческой слабостью, но не заслуживающие вечного гнева высшего существа, должны быть очищены непостижимым огнем чистилища». Ведь это говорится в главе о пытке, где одно из оснований ее применения — «очищение от бесчестья» — объявляется «нелепым» и где Беккариа тутже обобщает, что «даже нелепости, усвоенные нацией», всегда имеют некоторую связь с религиозными идеями благодаря тому, что «люди злоупотребляют надежнейшим светом божественного откровения».

Недаром Факинеи называет иронию, к которой прибегал Беккариа, «самой наглой».

Зарудному казалось, что если в главе «О преступлениях особого рода» не заменить в переводе слово «мнения» словом «верования», то текст будет непонятным. Впрочем, и с такой заменой он так и не понял текста до конца.

Екатерина не читала Факинеи. Она не могла с ним познакомиться и по «Ответу», потому что последний не был переведен Морелле. Но она прекрасно разобралась во взглядах Беккариа на религию. Она попросту игнорировала их в своем «Наказе».

77

 

Умный старик Таганцев, останавливаясь в своих «Лекциях» на переводе Зарудного, в котором «Наказ» сопоставляется с соответствующими местами из книги Беккариа, ядовито заметил, что «несравненно интереснее был бы критический анализ не того, что заимствовано "Наказом", а того, что при этом заимствовании не взято составительницей "Наказа"» (т. I, 1902, с. 203).

Буржуазия, пришедшая к власти, не была заинтересована в том, чтобы подрывать «религию». Наоборот. Поэтому борьба Беккариа с религией замалчивалась или дело представлялось так, что зло, против которого выступал Беккариа, в настоящее время более уже не существует. Так, Эли снабдил главу «Об особом роде преступлений» кратким замечанием, что «преступления, оскорбляющие божественное величество, к которым причислялись ересь, богохульство, кощунство, волшебство и магия, перестали считаться, по крайней мере во Франции, наказуемыми деяниями». Как будто бы Беккариа не возмущался тем, что религия вообще опирается на принуждение силой!

В XIX в. устанавливается взгляд на Беккариа «только» как на криминалиста. К тому же переводчики, по крайней мере такие, как Зарудный и Беликов, не постарались даже вникнуть в «социально-политический» язык XVIII в. и в язык самого Беккариа.

Взгляд на Беккариа исключительно как на криминалиста приводит к недооценке его как мыслителя и как публициста. Для своих современников Беккариа говорил не только о недостатках «уголовной системы». Вся его книга пронизана свободолюбивыми взглядами, да и вопросы «уголовной системы» исследуются не сами по себе, а всегда в определенном политическом освещении. Ведь это и придавало его сочинению особый боевой характер. Недаром Факинеи, Жуссы и Вугланы усматривали в книге Беккариа проповедь, направленную и против «земных властей», недаром и Екатерина в политических доктринах своего «Наказа» предпочла следовать умеренному Монтескье, а политическую окраску положений Беккариа вытравила или исказила.

Но чтобы увидеть все это, надо понимать язык книги «О преступлениях и наказаниях». Гримм сразу отметил уменье Беккариа с изумительной тонкостью и легкостью касаться «щекотливых» вопросов. «Он обладает, — писал Гримм, — огромным искусством заставлять звучать известные струны так, что не видишь, как он их касается» (VI).

Так, «мельком» Беккариа коснулся права собственности, «ужасного и, может быть, не необходимого права», как он заметил в скобках. Французский буржуазный криминалист Эли в своих комментариях на § XXII «Кражи» советует не останавливаться «на атаке, которую Беккариа предпринял мимоходом, в скобках, против права собственности». «Мысль Беккариа становится, — замечает Эли, — менее уверенной, и его превосходный здравый смысл, по-видимому, изменяет ему, как только он удаляется от своего предмета», т.е. от вопросов уголовного права. Если же «выбросить эти слова», то взгляды, высказываемые Беккариа в этой главе, являются, по мнению Эли, бесспорными.

78

 

Канту это высказывание Беккариа так взволновало, что он проверил по рукописи и установил, что в ней и в первых двух изданиях стояло «ужасное, но необходимое право собственности». Этим только и можно объяснить, что Факинеи не отозвался на замечание Беккариа, хотя он и без того записал его в «секту социалистов».

Канту, впрочем, считает возможным снисходительно отнестись к Беккариа, указывая, что нельзя сравнивать с фальшивомонетчиком того, кто использует фальшивую монету, не ведая, что она фальшивая.

Также «мимоходом» останавливается Беккариа и на дворянстве. В главе «Наказания для дворян» он говорит, что не станет останавливаться на вопросах, полезно ли оно вообще при каком-либо образе правления, действительно ли оно сдерживает крайние власти или же оно только «цветущий оазис» среди обширных пустынь Аравии Он как бы предлагает самому читателю разрешить все эти вопросы Но ведь этим вопросам предшествует заявление, что привилегии дворян составляют значительную часть законов различных наций! И в других местах книги высказывается не раз жестокая критика этих дворянских привилегий, на что указывалось нами еще в первой главе.

«Мимоходом» высказывается, например, Беккариа в главе «О духе семейственном», что «слишком обширная республика может спастись от деспотизма, только разделясь на несколько объединенных в один союз федеративных республик».

В XVIII в. слово «республика» употреблялось и в смысле «государство», и у Беккариа в этом смысле оно встречается не раз. Но в данном случае оно звучит уже совсем по-«республикански». Вообще в его книге прямого высказывания о том, какая форма правления лучше — монархическая или республиканская, мы не найдем. Беккариа, несомненно, искренне писал в главе «О смертной казни» о «восседающих на престолах Европы благодетельных монархах, покровительствующих мирным добродетелям, наукам и искусствам, отцах своих народов». Но тут же он называет их «увенчанными гражданами».

При социально-политических условиях Милана, когда реформы шли сверху, от австрийских «просвещенных» правителей, встречая противодействие миланского консервативного патрициата, вполне понятно, что Беккариа мог искренне желать «усиления власти» этих правителей.

Вспомним, однако, что и такие крупнейшие просветители, как Вольтер и Дидро, находились в дружеской переписке с «философами на троне» — Екатериной II и Фридрихом II Прусским.

Но, не говоря уже о теории общественного договора, согласно которой «верховная власть нации составилась из суммы всех частиц свободы, пожертвованных (людьми) на общее благо» (§ I «Происхождение наказания»), революционизирующую направленность книге Беккариа придает ее общий тон.

«Жестокость, — провозглашает Беккариа, — была бы не только далека от плодотворных добродетелей, порождаемых просвещенным разумом, предпочитающим властвовать над свободными людьми, а не над стадом

79

 

рабов, самая запуганность которых постоянно сочетается с жестокостью, — но была бы далека и от справедливости, и от природы самого общественного договора» (§ III). Отношения человека к человеку являются «отношениями равенства» (§ VII). «Мнение, что каждый гражданин вправе делать все, что не противно законам... является политическим догматом... Это священный догмат, без которого не может существовать законное общество, справедливое вознаграждение — за принесенную в жертву свободу по отношению ко всей природе, присущую всем существам, одаренным чувствами...» (§ VIII).

«Афоризмы» такого характера щедро рассыпаны по всей книге. В редкой главе не говорится также о «тиране», «тирании», «деспоте» или «деспотизме».

В просветительной литературе XVIII в. такие слова, как «тирания», имели совершенно определенное, революционное содержание. Против «тирании» призывает и Марсельеза. Совершенно неправильно такого рода «иностранные термины» переводить, как это делает Зарудный, «русскими словами». Он считает, что такое слово, как «тирания», «приходится часто передавать русскими словами "гнет", "насилие", "самоволие" и даже просто "сила", и противопоставлять их слову "самодержавие", хотя бы для того только, чтобы показать, — добавляет Зарудный, — преимущество (!?) последнего над первыми».

Это не углубление в смысл слов автора, не более верная передача его мысли, как думает Зарудный, а извращение ее, политическое снижение общего тона книги. Так, искажение формы влечет за собой и искажение самого содержания.

Такое же снижение тона получается, когда так часто употребляемое в книге Беккариа слово «суверен» (sovrano) переводится Зарудным и Беликовым словом «государь». Когда-то в русской литературе Новгород Великий назывался «государем». Друг Радищева Ушаков в своем «Размышлении о праве наказания и о смертной казни» писал, что «состав каждого правления требует государя или вождя, который бывает нераздельною или соборной особою»1. Но в XIX в. под «государем» понимался только единоличный глава государства. У Беккариа же, как у Руссо в его «Общественном договоре», понятие «суверен» употребляется, за ничтожными исключениями, в смысле «соборной особы». Во всяком случае так предоставлялось читателям понимать это слово. Тем более что иногда Беккариа определенно говорит о «монархе», в единичных случаях о «государе» (principe) и о «царях» (re).

При чтении книги Беккариа не может не броситься в глаза, что автор часто прибегает к «математическому» языку, говоря, например, что «величина государства должна быть в обратном отношении к восприимчивости граждан» и т.п. Очень часто сравнения берутся из области физики и даже астрономии.

1 Написано Ушаковым на французском языке в бытность его в Лейпциге студентом, переведено Радищевым и опубликовано в 1789 г. Перепечатано в сборнике «XVIII век» (кн. 2-я, 1869, изд. Бартенева).

80

 

Мы знаем, что Беккариа еще в колледже проявлял большую любовь к математическим наукам. Но не только этим объяснялось такое своеобразие языка книги.

Беккариа исходил из представления о единстве природы. «Проявлению как физических, так и моральных действий поставлены, — писал он, — подобно всем движениям природы, пределы, различно обусловленные и временем, и пространством». Беккариа хотел говорить языком материалистов XVIII в. Он понимал, конечно, что «правила геометрии» не могут быть приложены полностью к общественным явлениям — «в политической арифметике приходится математическую точность заменять вычислением вероятности», но все же таким вычислением, а не какой-нибудь богословской теорией. Идеалом остается математическая точность. «Если бы геометрия была приложима к бесчисленным и неясным сочетаниям человеческих поступков, то должна была бы существовать и соответствующая лестница наказаний, от наиболее тяжкого до наиболее легкого». Такие вопросы, как смертная казнь, пытка, предупреждение преступлений и другие, по мнению Беккариа, «заслуживали бы геометрически точного решения, перед которым были бы бессильны все туманные софизмы, соблазняющее красноречие и боязливое сомнение».

Философия XVII и XVIII вв. была тесно связана с изучением математических и физических наук. Имея в виду «просвещенных» читателей, Беккариа вполне мог рассчитывать на знания их и в этой области. Сравнения, уподобления, которые он черпал из этих наук, должны были придать еще ббльшую научную убедительность его идеям, не говоря уже о том, что они придавали выпуклость и красочность их изложению. Сила, заставляющая нас стремиться к личному благополучию, у Беккариа уподобляется тяжести. «Печальное положение человеческого ума, — восклицает Беккариа, — менее важные представления о круговращении отдаленнейших небесных тел для него более ясны, чем близкие и самые важные нравственные понятия...» И тут же добавляет, что «это не покажется удивительным, если вспомним, что предметы, слишком приближенные к глазам, кажутся неясными. Нравственные идеи слишком близко касаются нас!»

Нам должно быть вполне понятно, что Беккариа не мог последовать совету Даламбера — отказаться от «математического» языка. Как мог он это сделать, когда одно из самых основных положений его заключалось в требовании соразмерности, пропорциональности наказания с преступлением?

Нельзя поэтому, переводя книгу Беккариа, «исправлять» ее язык самому, придерживаясь совета Даламбера, как это допускает иногда Беликов.

На языке книги отразились философские воззрения Беккариа. Буржуазные криминалисты как раз меньше всего интересовались ими. Эли заявлял прямо, что он оставляет в стороне «чисто философские положения Беккариа, наполняющие несколько страниц его книги и представ-

81

 

ляюшие для нас лишь посредственный интерес». (Вводная статья, XVIII.) Почти в то же время известный русский криминалист профессор Кис-тяковский в статье «Влияние Беккариа на русское уголовное право»1 писал, что «часть сочинения его, говорящая об отдельных предметах уголовного права и судопроизводства, лучше и неизмеримо для нас важнее философской».

Такой искусственный отрыв философских взглядов Беккариа от уголовно-правовых, незнание и непонимание философии XVII и XVIII вв. вообще и привело к тому, что если Беккариа говорит о «материи», то в погоне за чистотой русского языка Зарудный это слово переводит словом «вещи», а Беликов — словом «вещество».

Но и от таких криминалистов, как Эли, не укрылось, что успехом своим книга Беккариа в значительной мере обязана форме, в которой были изложены его идеи. Вместо того чтобы спорить, Беккариа ясно и кратко излагает свои принципы; «вместо правовых тезисов, недоступных для большей части публики, ряд смелых предложений, бросающих луч света на то, что до тех пор пребывало во мраке». Канту замечает, что Беккариа целые фолианты излагает в нескольких словах.

Убежденность Беккариа в правоте своих идей, выраженная к тому же в сжатой, афористической форме, увеличивала убедительность их. Эти идеи высказывались как истины, которые нечего доказывать, достаточно их увидеть и понять. В самом начале своего сочинения, во «Введении», Беккариа заявляет, что он говорит «о самых очевидных истинах», которые «именно вследствие своей простоты... ускользают от невежественных умов...» «Ни один человек не пожертвовал частью своей свободы единственно ради общего блага—подобные химеры существуют только в романах», — пишет он в другом месте. «Всякий разумный человек, т.е. всякий, кто обладает способностью связно мыслить и такими же чувствами, как у других людей, может быть свидетелем». Достаточно было Беккариа указать на эту истину и сделать из нее соответствующие выводы, чтобы взорвать всю средневековую теорию «формальных доказательств».

Гримм в свое время прекрасно передал, какое впечатление произвела на него книга Беккариа. «Все, что он говорит, — писал Гримм, — представляется вам столь истинным, столь соответствующим и здравому смыслу, и разуму, что вам кажется, что вы читаете ваши собственные мысли, собрание общепризнанных истин» (т. VI).

Сила книги Беккариа заключалась и в глубочайшем его убеждении, что он защищает интересы всего человечества.

Профессор М.М. ИСАЕВ

1    Журнал министерства юстиции. 1864. № 9. 82

 

ЧЕЗАРЕ БЕККАРИА

О ПРЕСТУПЛЕНИЯХ НАКАЗАНИЯХ

Пятое издание* Заново исправленное и увеличенное

В делах наиболее труцных нельзя оЖщать, мто6~ы кто-нибудь сразу и сеял а Жал? а надо позаботиться } чтпош они постепенно созрели . Бэкон . Искренние речи,Х{.У.

ГА  Р Л Е М MDCCLXVI.

1 *     1776 г.

 

 

 

«все книги     «к разделу      «содержание      Глав: 70      Главы: <   11.  12.  13.  14.  15.  16.  17.  18.  19.  20.  21. >