КОНСУЛ ЛЕОНТЬЕВ-ЛАДНЕВ

К оглавлению1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 
17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 
34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 

Об адрианопольской жизни и деятельности Леонтьева мы знаем по его воспоминаниям о Фракии (1879) и по его автобиографическому роману «Египетский голубь» (1881). Главный герой этой повести — Ладнев (второй) был консулом в Адрианополе. А с другим Ладневым (первым), московским студентом, мы уже знакомы по роману «Подлипки» (1861). Ладневы и Леонтьевы московские и адрианопольские — такие же эгоцентрики, Нарциссы, но все же они друг от Друга отличаются.

Московский студент «обливался слезами», читая тургеневские «Записки лишнего человека», а адрианопольский консул заявляет, что не хочет быть слабым героем Тургенева и его жалких подражателей. «Самоунижения сороковых годов я знать не хочу, я его презираю. Я хочу быть правым пред высшим судией моим, пред самим собой». Первый тешится мечтами, а второй на самом деле живет, действует, хотя иногда любит и помечтать.

По верному замечанию Леонтьева, каждый европейский консул в Оттоманской империи был тогда «в одно и то же время дипломат и нотариус, революционер и консерватор, смотря по нужде, по эпохе, по интересам своей державы, по местности».

Менее всего интересовала Леонтьева нотариально-юридическая работа, сводившаяся к защите русских подданных во Фракии. А их было немало, и они часто ссорились, судились. Многие из них были — по происхождению своему — греками, болгарами, евреями. Одного русского еврея, варшавского портного, другой еврей, австрийский драгоман, обозвал «русской сволочью» и ударил хлыстом; из-за этого возник своего рода международный конфликт между адрианопольскими представителями России и Австрии; каждый консул с большим упорством защищал «своего еврея». Другой случай: восьмилетняя крымская татарка, тоже русская подданная, получила из России наследство в размере 800 рублей; деньги эти где-то затерялись, и после долгих поисков их нашли в шкафах русского консульства! Во всех этих делах, как в дрязгах, так и в тяжбах, Леонтьев плохо разбирался, и ими обыкновенно занимался грек — драгоман консульства Манолаки (Михалаки в «Египетском голубе»), которого он в шутку называл Меттернихом.

Леонтьева преимущественно интересовала высокая политика. Политические же инструкции, которые русские консулы получали через посла в Константинополе, были очень широкие и не слишком определенные; Леонтьев сводит их к двум главным пунктам.

1. Наблюдение за тем, что в данной местности делается и даже думается; сюда входили и статистические обследования; этого рода фактическая информация Леонтьева мало занимала, но он интересовался настроениями фракийских болгар и греков.

2. Каждый русский агент должен «держать себя в стране так, чтобы помнили, что есть на свете Россия, единоверная христианам»; и этого Леонтьев никогда не забывал: престижу он придавал большее значение, чем информации.

Замечательно то, что, утверждая величие России на Балканах, Леонтьев вместе с тем утверждал и свое собственное величие консула: свое «я» (Нарцисса) он иногда бессознательно отождествлял с Россией, и, кажется, Российская империя от этого только выигрывала. Посол граф Игнатьев и канцлер князь Горчаков его деятельность одобряли. Последний был лицейским товарищем Пушкина, любил «литературность» и, как говорят, с особенным удовольствием читал донесения Леонтьева (вероятно, они до сих пор хранятся в архивах и когда-нибудь будут опубликованы).

Вот два очень леонтьевских панегирика дипломатической службе на Балканах.

1. «Столько простора самоуправству и вдохновению, столько возможности делать добро политическим "друзьям", а противникам безнаказанно и без зазрения совести вредить!.. Жизнь турецкой провинции была так пасторальна, с одной стороны, так феодальна, с другой...» («Египетский голубь»).

2. «Это не просто служба, это какой-то восхитительный водоворот добра и лжи, поэзии и сухости, строгого формализма и свободной находчивости, тончайшей интриги и офицерской лихости, европейской вежливости и татарского размаха...» («Воспоминания о Фракии»).

Как не походят эти признания «хищного эстета» Леонтьева на нравственную проповедь других русских писателей, которые будто бы вышли «из-под "Шинели" Гоголя»! (и тут же добавим — из-под «Шинели», очень произвольно истолкованной!).

Читателю следовало бы прочесть все балканские повести и записки Леонтьева, чтобы иметь представление обо всем этом упоительном для него «водовороте добра и зла»! Одних цитат здесь недостаточно... А сейчас я только отмечу, что Леонтьев проявлял самоуправство преимущественно по отношению к сильнейшим или равным противникам (к консулам или к униатам). Он резко осудил своего шефа Золотарева (Богатырева в «Египетском голубе») за его приказ рубить ятаганом турецких пожарных, которые преградили ему дорогу в каком-то адрианополь-ском закоулке! Малых сих он никогда не трогал и любил их приободрять! Но не из любви-жалости к «младшим братьям», а из рыцарского великодушия!

Итак, в Адрианополе Леонтьев наконец живет той жизнью, которой всегда хотел жить. И эту живую жизнь он всегда любил и ценил больше, чем литературу, и, может быть, именно поэтому никогда не смог вполне проявить себя в искусстве. Созерцание кончилось и началось «алкивиадство»... Впрочем, поле деятельности этого нового Алкивиада было очень ограниченное. Ему не пришлось «бунтовать народ», как это позднее делал в Боснии его знакомый В. С. Ионин, и он не «царил» во Фракии, как А. С. Ионин (брат предыдущего) в Черногории. В Адрианополе никаких исторических событий тогда не происходило; и через несколько месяцев вернулся главный консул Золотарев, а с ним Леонтьев иногда расходился во взглядах.

Что же Леонтьев делал во время единоличного управления консульством? По долгу службы и по собственному убеждению он мешал пропаганде униатских священников среди болгарского населения; он мешал и иностранным консулам, например английскому агенту Блонту (Виллартону в «Египетском голубе»). Он также должен был мешать турецким властям — паше-губернатору. Ему же вменялось в обязанность всячески покровительствовать т. н. греческим и болгарским приматам (торговцам, помещикам). Но здесь интересы Российской империи не всегда совпадали с эстетикой русского консула: очень уж его восхищали живописные одеяния и нравы турецких правителей; нравилось ему и мусульманство; наконец, он считал неблагородным унижать и без того уже униженных пашей, беев, мюридов! А дружественных России приматов он люто ненавидел за бездарное подражание европейской буржуазии, за сальные сюртуки, за грязные рубашки, за немытые руки и за модное безбожие! Именно поэтому Леонтьев иногда «обрывал» уже упоминавшегося русского драгомана из греческих приматов Манолаки (или Михалаки в «Египетском голубе»), хотя и очень высоко расценивал способности этого доморощенного Меттерниха. Как-то Манолаки-Михалаки сказал ему: вы изучали медицину и поэтому не можете верить в Бога... Возмущенный Леонтьев-Ладнев немедленно же «обличил его в лакейском атеизме»... (Заметим, что Шатов в «Бесах» Достоевского говорит «о лакейской нелепости» безбожников-революционеров.) Консул Золотарев-Богатырев вступился тогда за драгомана и сказал Леонтьеву-Лад-неву: нельзя так оскорблять человека, всецело преданного России. Но как мы знаем, Леонтьев-Ладнев был прежде всего предан эстетике!

Были еще другие приматы: ярые католики и русофобы. И им Леонтьев мешал жить... Когда-то их гостем был Ламартин: и Леонтьев уверяет, что автор «Грациеллы» и «Озера» не мог не страдать от гостеприимства своих пошлых единоверцев!

Леонтьев сочувствовал не только туркам, но и полякам — самым непримиримым врагам России. Он их часто встречал в Турции. Некоторые из видных польских эмигрантов проживали тогда в Адрианополе и служили в турецких войсках. Особенно выделялся высокий и красивый граф Доливо-Ландцковский (Мурад-бей). Ладнев смотрит на него из окна и любуется: очень уж лихо гарцует поляк на коне! Правда, в своих донесениях он постоянно пишет неприятные для поляков «вещи» (против католической пропаганды); и он знает, что паны с удовольствием швырнули бы в него камнем. Однако это его радует. Вражда его увлекает, вдохновляет. Он признается: «...я полюбил жизнь со всеми ее противоречиями, непримиримыми вовеки, и стал считать почти священнодействием мое страстное участие в этой живописной драме земного бытия, которой глубокий смысл мне казался невыразимо таинственным, мистически-неразгаданным».

Но Леонтьев-Нарцисс, обернувшийся Леонтьевым-Алкивиадом, настоящей борьбы не дождался. Россия, едва оправившаяся после Крымской катастрофы, об экспансии тогда не помышляла. И знамя этой исподволь крепнущей России он «высоко держал» на Балканах, хотя, как мы видели, его эстетика не всегда совпадала с «видами русской политики».

 

Об адрианопольской жизни и деятельности Леонтьева мы знаем по его воспоминаниям о Фракии (1879) и по его автобиографическому роману «Египетский голубь» (1881). Главный герой этой повести — Ладнев (второй) был консулом в Адрианополе. А с другим Ладневым (первым), московским студентом, мы уже знакомы по роману «Подлипки» (1861). Ладневы и Леонтьевы московские и адрианопольские — такие же эгоцентрики, Нарциссы, но все же они друг от Друга отличаются.

Московский студент «обливался слезами», читая тургеневские «Записки лишнего человека», а адрианопольский консул заявляет, что не хочет быть слабым героем Тургенева и его жалких подражателей. «Самоунижения сороковых годов я знать не хочу, я его презираю. Я хочу быть правым пред высшим судией моим, пред самим собой». Первый тешится мечтами, а второй на самом деле живет, действует, хотя иногда любит и помечтать.

По верному замечанию Леонтьева, каждый европейский консул в Оттоманской империи был тогда «в одно и то же время дипломат и нотариус, революционер и консерватор, смотря по нужде, по эпохе, по интересам своей державы, по местности».

Менее всего интересовала Леонтьева нотариально-юридическая работа, сводившаяся к защите русских подданных во Фракии. А их было немало, и они часто ссорились, судились. Многие из них были — по происхождению своему — греками, болгарами, евреями. Одного русского еврея, варшавского портного, другой еврей, австрийский драгоман, обозвал «русской сволочью» и ударил хлыстом; из-за этого возник своего рода международный конфликт между адрианопольскими представителями России и Австрии; каждый консул с большим упорством защищал «своего еврея». Другой случай: восьмилетняя крымская татарка, тоже русская подданная, получила из России наследство в размере 800 рублей; деньги эти где-то затерялись, и после долгих поисков их нашли в шкафах русского консульства! Во всех этих делах, как в дрязгах, так и в тяжбах, Леонтьев плохо разбирался, и ими обыкновенно занимался грек — драгоман консульства Манолаки (Михалаки в «Египетском голубе»), которого он в шутку называл Меттернихом.

Леонтьева преимущественно интересовала высокая политика. Политические же инструкции, которые русские консулы получали через посла в Константинополе, были очень широкие и не слишком определенные; Леонтьев сводит их к двум главным пунктам.

1. Наблюдение за тем, что в данной местности делается и даже думается; сюда входили и статистические обследования; этого рода фактическая информация Леонтьева мало занимала, но он интересовался настроениями фракийских болгар и греков.

2. Каждый русский агент должен «держать себя в стране так, чтобы помнили, что есть на свете Россия, единоверная христианам»; и этого Леонтьев никогда не забывал: престижу он придавал большее значение, чем информации.

Замечательно то, что, утверждая величие России на Балканах, Леонтьев вместе с тем утверждал и свое собственное величие консула: свое «я» (Нарцисса) он иногда бессознательно отождествлял с Россией, и, кажется, Российская империя от этого только выигрывала. Посол граф Игнатьев и канцлер князь Горчаков его деятельность одобряли. Последний был лицейским товарищем Пушкина, любил «литературность» и, как говорят, с особенным удовольствием читал донесения Леонтьева (вероятно, они до сих пор хранятся в архивах и когда-нибудь будут опубликованы).

Вот два очень леонтьевских панегирика дипломатической службе на Балканах.

1. «Столько простора самоуправству и вдохновению, столько возможности делать добро политическим "друзьям", а противникам безнаказанно и без зазрения совести вредить!.. Жизнь турецкой провинции была так пасторальна, с одной стороны, так феодальна, с другой...» («Египетский голубь»).

2. «Это не просто служба, это какой-то восхитительный водоворот добра и лжи, поэзии и сухости, строгого формализма и свободной находчивости, тончайшей интриги и офицерской лихости, европейской вежливости и татарского размаха...» («Воспоминания о Фракии»).

Как не походят эти признания «хищного эстета» Леонтьева на нравственную проповедь других русских писателей, которые будто бы вышли «из-под "Шинели" Гоголя»! (и тут же добавим — из-под «Шинели», очень произвольно истолкованной!).

Читателю следовало бы прочесть все балканские повести и записки Леонтьева, чтобы иметь представление обо всем этом упоительном для него «водовороте добра и зла»! Одних цитат здесь недостаточно... А сейчас я только отмечу, что Леонтьев проявлял самоуправство преимущественно по отношению к сильнейшим или равным противникам (к консулам или к униатам). Он резко осудил своего шефа Золотарева (Богатырева в «Египетском голубе») за его приказ рубить ятаганом турецких пожарных, которые преградили ему дорогу в каком-то адрианополь-ском закоулке! Малых сих он никогда не трогал и любил их приободрять! Но не из любви-жалости к «младшим братьям», а из рыцарского великодушия!

Итак, в Адрианополе Леонтьев наконец живет той жизнью, которой всегда хотел жить. И эту живую жизнь он всегда любил и ценил больше, чем литературу, и, может быть, именно поэтому никогда не смог вполне проявить себя в искусстве. Созерцание кончилось и началось «алкивиадство»... Впрочем, поле деятельности этого нового Алкивиада было очень ограниченное. Ему не пришлось «бунтовать народ», как это позднее делал в Боснии его знакомый В. С. Ионин, и он не «царил» во Фракии, как А. С. Ионин (брат предыдущего) в Черногории. В Адрианополе никаких исторических событий тогда не происходило; и через несколько месяцев вернулся главный консул Золотарев, а с ним Леонтьев иногда расходился во взглядах.

Что же Леонтьев делал во время единоличного управления консульством? По долгу службы и по собственному убеждению он мешал пропаганде униатских священников среди болгарского населения; он мешал и иностранным консулам, например английскому агенту Блонту (Виллартону в «Египетском голубе»). Он также должен был мешать турецким властям — паше-губернатору. Ему же вменялось в обязанность всячески покровительствовать т. н. греческим и болгарским приматам (торговцам, помещикам). Но здесь интересы Российской империи не всегда совпадали с эстетикой русского консула: очень уж его восхищали живописные одеяния и нравы турецких правителей; нравилось ему и мусульманство; наконец, он считал неблагородным унижать и без того уже униженных пашей, беев, мюридов! А дружественных России приматов он люто ненавидел за бездарное подражание европейской буржуазии, за сальные сюртуки, за грязные рубашки, за немытые руки и за модное безбожие! Именно поэтому Леонтьев иногда «обрывал» уже упоминавшегося русского драгомана из греческих приматов Манолаки (или Михалаки в «Египетском голубе»), хотя и очень высоко расценивал способности этого доморощенного Меттерниха. Как-то Манолаки-Михалаки сказал ему: вы изучали медицину и поэтому не можете верить в Бога... Возмущенный Леонтьев-Ладнев немедленно же «обличил его в лакейском атеизме»... (Заметим, что Шатов в «Бесах» Достоевского говорит «о лакейской нелепости» безбожников-революционеров.) Консул Золотарев-Богатырев вступился тогда за драгомана и сказал Леонтьеву-Лад-неву: нельзя так оскорблять человека, всецело преданного России. Но как мы знаем, Леонтьев-Ладнев был прежде всего предан эстетике!

Были еще другие приматы: ярые католики и русофобы. И им Леонтьев мешал жить... Когда-то их гостем был Ламартин: и Леонтьев уверяет, что автор «Грациеллы» и «Озера» не мог не страдать от гостеприимства своих пошлых единоверцев!

Леонтьев сочувствовал не только туркам, но и полякам — самым непримиримым врагам России. Он их часто встречал в Турции. Некоторые из видных польских эмигрантов проживали тогда в Адрианополе и служили в турецких войсках. Особенно выделялся высокий и красивый граф Доливо-Ландцковский (Мурад-бей). Ладнев смотрит на него из окна и любуется: очень уж лихо гарцует поляк на коне! Правда, в своих донесениях он постоянно пишет неприятные для поляков «вещи» (против католической пропаганды); и он знает, что паны с удовольствием швырнули бы в него камнем. Однако это его радует. Вражда его увлекает, вдохновляет. Он признается: «...я полюбил жизнь со всеми ее противоречиями, непримиримыми вовеки, и стал считать почти священнодействием мое страстное участие в этой живописной драме земного бытия, которой глубокий смысл мне казался невыразимо таинственным, мистически-неразгаданным».

Но Леонтьев-Нарцисс, обернувшийся Леонтьевым-Алкивиадом, настоящей борьбы не дождался. Россия, едва оправившаяся после Крымской катастрофы, об экспансии тогда не помышляла. И знамя этой исподволь крепнущей России он «высоко держал» на Балканах, хотя, как мы видели, его эстетика не всегда совпадала с «видами русской политики».