ЕВРАЗИЙСКИЙ ИМПЕРИАЛИЗМ

К оглавлению1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 
17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 
34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 

Литературный прием, для Леонтьева очень характерный, — гротескная декламация великих говорунов-спорщиков в его романах. Все они — рупоры автора и говорят всерьез, но в пылу спора часто заговариваются, и их скачущая речь напоминает пародию. Первый леонтьевский ритор — Милькеев («В своем краю»), блестящий causeur: он сыплет афоризмами и не в ладах с синтаксисом, а все же нельзя о нем сказать:

 

Уж не пародия ли он?

 

Пародийные же говоруны в «Одиссее» часто «договариваются до чертиков»!

Один из них, полугрек, полуитальянец, доктор Коэвино — персонаж очень яркий и отчасти комический, в особенности когда он «грызется» со своей кухаркой-ведьмой Гайдушей: оба они друг без друга жить не могут, а домашняя гражданская война стала своего рода нормой их существования!

Коэвино может замучить своими выкриками: «...Италия, папа, фарфор голубой: у меня три жакетки из Вены последней моды... фарфор...» Но может он говорить и связно, в особенности когда автор заставляет его высказывать свои излюбленные мысли.

1. О мусульманстве: «Я люблю суровую простоту этой идеальной, воинственной и таинственно сладострастной религии. "Бог один!" Какой Бог? не знаю! Один Бог. "И я, Магомет, — его пророк". Величие! Я люблю, когда темною зимнею ночью с минарета раздается возглас муэдзина <...> А многоженство? О! я друг многоженства! Я друг таинственного стыдливого сладострастия!..»

2. О современной Греции: «Я материалист, я, может быть, атеист, но я понимаю высоту христианства... а теперь, когда турки перестали вас бить и резать, вы уже не строите монастырей; вы строите ваши национальные школы, где оборванный осел-учитель (дурак! дурак!) кричит: "Эллада! Эллада!" Вы теперь не веруете, вы не бежите в Пустыню, не молитесь, рыдая... нет! вы лжете, обманываете, торгуете... вы, как евреи, грабите процентами турок, которые гораздо лучше, благороднее вас...»

Это, конечно, сплошной Леонтьев — его риторика, его поэзия!

Еще больше дикости, красочности, гротеска — в образе греческого негоцианта Петро Хаджи-Хамамджи, которого турки зовут Дели-Петро (безумный, отчаянный Петро). Леонтьев говорит, что его прототип — некий Хаджи-Кариаджи, которого он знал в Адрианополе и оттуда перенес в роман «Одиссей Полихрониадес» — в Эпир, в Янину.

Вот его забавный монолог с примесью офранцуженных греческих слов: так, он думает, что canonique означает правильный, красивый...

«...Я, Хаджи-Хамамджи, не отчаиваюсь перейти во главе иррегулярной конницы Гималайю... Qui! Cette teste fera tout... Elle passera le... diable... comment le nommez-vous?., le Gangues à la teste des troupes irrégulières et cosaques. Sacré nom de Dieu! Какое пышное зрелище! Древние города, миллионами, триллионами населенные! Священные коровы... их держат святые люди за хвост... Океаны разноцветных зданий... Нагие баядерки... Слоны белые величиною с гору... Боги с десятками рук... Обезьяны кричат и прыгают с ветки на ветку... Христос и Панагия!... Кто это с полосатою лентой св. Георгия через плечо? C'est le chef des troupes irrégulières... Граф Дели-Петро Загангесский, Хаджи-Хамамджи, князь Загималайский... Sacré nom de Dieu!.. Женщины кричат: "Аман, аман, пощади нас!" Нельзя! Во имя Отца и Сына и Святого Духа... Попов сюда!.. В Ганг их всех, в реку... В Ганг, в Ганг!.. Cette petite bayadère est très jolie. Sa figure est tout à-fait cannonique...»

Все это говорится после обильных возлияний на веселом пиру у русского консула Благова, т. е. как будто не всерьез! Вместе с тем очевидно, что Леонтьев мог мечтать о таком историческом зрелище, о новой самобытной России в далеких дебрях Азии... Писал же он еще в Тульче, что Россия могла бы найти свое истинное призвание в Индии...

Правда, Леонтьев фантастом не был, но любил воображать — и создал этот гротескный монолог; бешеный Хаджи-Хамамджи не Репетилов на балу, не Хлестаков у городничего, не Степан Трофимович Верховенский на скандальном фестивале литературы, он сам по себе, и он не менее своеобразен и забавен, чем те более прославленные врали и говоруны Грибоедова, Гоголя, Достоевского!

«Священные коровы... их держат святые люди за хвост... Океаны разноцветных зданий...» — это запоминается!

 

ГРЕЧЕСКИЕ ПОВЕСТИ

В Янине Леонтьев, по-видимому, уже не работает над романом-хроникой «Река времен» и пишет ряд рассказов, в том числе и критскую повесть «Хамид и Маноли».

Главный герой «греческой повести» «Аспазия Ламприди» (1871) — молодой человек лет двадцати пяти, корфиот Алкивиад Аспреас, учившийся в Афинском университете. Под влиянием своего старшего друга, журналиста и политика, он становится западником, англофилом. Он едет в гости — в имение того же приятеля, который по соображениям политическим находится в контакте с местными разбойниками; они ему нужны для избрания в парламент. Интеллигент Алкивиад все махинации эти не одобряет; все же при встрече главарь шайки, албанец Дэли, его очаровывает. Еще более восхищается им его слуга Тодори: он родом из разбойничьего клана «злой Сулии». Этот сулиот напоминает, что сам Христос благословил разбойника, и говорит, что греческие разбойники грабят только богатых, помогают бедным и жертвуют на церкви, монастыри и школы. Население их поддерживает. Но один из товарищей Дэли убивает священника, и тогда греческие крестьяне, его укрывавшие, выдают убийцу турецким властям.

Алкивиад едет в Эпир и влюбляется в богатую вдову Аспазию, но родственники выдают ее за более зажиточного эпириота. Однако обойденный любовник нисколько не горюет и утешается тем, что в итоге он оказывается в выигрыше: он опять свободный человек! И он из породы нарциссов. Отметим также, что в эпилоге этот англофил становится русофилом. Ударение в этой повести делается на описание нравов и политическую ситуацию — это этнографический очерк и журнальный фельетон в форме повести.

Греческий быт описывается в двух коротких рассказах: о сулиоте Паликар-Костаки и о бывшем разбойнике, Капитане Илии. Эти «истории» рассказаны как анекдоты и отдаленно напоминают пушкинские «Повести Белкина». Все описания — суховатые, точные. Рассказчики — простые эпические греки, и говорят они очень просто. Вот начало второго рассказа: «Я с Илией познакомился в Элладе. Я украл у него лошадь, и он мне это простил». Здесь уже намечена вся незамысловатая фабула повести.

В том же стиле написан миниатюрный рассказ «Ядес»; это шутливый анекдот и едва ли удачный. Шутки — не к лицу Леонтьеву, все комическое — не его «амплуа».

О Леонтьеве, авторе балканских повестей, можно сказать то же, что Б. Эйхенбаум сказал о молодом Толстом, писавшем кавказские и севастопольские рассказы: у него была «тяга к материалу, к факту». Ту же «тягу» он знал и в старости, когда писал народные рассказы.

Толстой преимущественно пользовался «материалом» из крестьянской и солдатской жизни. У Леонтьева другой «материал» — полудикие Балканы. Все же в длинных романах («Одиссее» или в «Египетском голубе») он больше внимания уделяет образованному обществу.

Восток — большая тема русской литературы, которая соблазняла и Толстого: его «лебединая песня» — «Хаджи-Мурат».

Многое и разное привлекало русских писателей на Востоке: сперва героическая романтика — Пушкин, Марлинский, Лермонтов. Толстой же искал на мусульманском Востоке то, что он более всего ценил и любил: простую жизнь, простую правду — без примеси лжи цивилизации. Это линия Руссо, Бернардена Сен Пьера.

Леонтьев ближе прежним романтикам, вдохновлявшимся Байроном; но при этом он делает упор не столько на эпическую героику, сколько на бытовую красочность.

Эстетику романтиков, влюблявшихся в Восток, хорошо определил Гоголь: «Никто не станет спорить, что дикий горец в своем воинственном костюме, вольный, как воля, сам себе и судья и господин, гораздо ярче какого-нибудь заседателя, и, несмотря на то что он зарезал своего врага, притаясь в ущелье, или выжег деревню, однако же он более поражает, сильнее возбуждает в нас участие, нежели наш судья в истертом фраке, испачканном табаком, который невинным образом, посредством справок и выправок, пустил по миру множество всякого рода крепостных и свободных душ».

Леонтьев Гоголя не любил, но мог бы под этим гоголевским комментарием подписаться... Здесь дается исчерпывающее истолкование и леонтьевского востоколюбия!

Все же не Восток — главная тема Леонтьева. Пестрые Балканы для него — лучший фон для Нарциссов, яркое волнующее зрелище, которым он любуется, втайне прислушиваясь к дальней, смутной музыке любви и смерти.

 

ДИТЯ ДУШИ

В цикл балканских рассказов Леонтьева входит и утопическая повесть — «Дитя души». Эта легенда основана на греческих и греко-молдавских преданиях, сообщенных автору «одним придунайским жителем».

Петро — приемный сын дровосека и его жены — дитя души, дсихо пэди, т. е. «дитя не телом рожденное, а душой принятое». Сказание это балканское, но Леонтьев стилизует его под русскую сказку; и есть некоторая натяжка, фальшь в изложении легенды. Несколько народных выражений и прилагательные, поставленные после существительных, еще не составляют стиля... Леонтьеву так и не удалось создать новый эпос, о котором он так долго мечтал.

Вот как изображается сказочный герой Петро:

«Бедна одежда на нем — шальвары простой абы, темной, из овчины, простой безрукавник, ветхий, отцовский; но и в убогой одежде этой высится он между другими юношами кипарисом прямым и душистым между другими деревьями; а из-под белого валеного колпачка, как гроздия винограда полные, и как лозы гибкие, и как шелк мягчайший, и как соболиный темный мех зимою на шубе царской, ниспадают кудри его молодые, длинные, на широкие плечи. И руки его сильны и ловки, и поступь как у королевского сына, и ноги в простых кожаных сандальях, по колена нагие, красивы, как столбы мраморные, и как железо крепки и быстры как стрела, которую мечет искусный генуэзский стрелок или житель критских снежных вершин — сфакиот белокурый».

Замечательно, что этот леонтьевский эпический богатырь — грек, а не славянин, что, с точки зрения славянофилов, было еретично... Но эллинофил Леонтьев и не мог поступить иначе!

Кем только не был Петро: угольщиком, дровосеком, пономарем... Прислуживая в церкви, он убил турка, который прокалы-валг1глаза святым на иконах; священник и перепуганные прихожане выдают его турецким властям. Петро спасает от казни богатый купец и делает его управителем, но вскоре с позором изгоняет по наговорам жены, которой не удалось соблазнить Целомудренного юношу. Потом он служит у епископа, и тот его удаляет по наветам слуг. Затем Петро работает у фабриканта, мусье Франко, который оказывается самим дьяволом! Наконец Петро попадает к царю и вылечивает его дочь Жемчужину, одержимую бесами: она высасывала кровь у своих мужей. После того он на царевне женится и становится правителем всего царства: он друг бедных людей, народный вождь. Неожиданно им самим овладевает бес корыстолюбия, самый опасный из всех балканских бесов! И его доводит до беды неистощимый кошелек, данный ему нищим, который, как и мусье Франко, был воплощением дьявола!

Наконец Петро покидает жену и уходит к отшельнику, который был когда-то великим грешником, отцеубийцей, кровосмесителем и богохульником. Он уже давно свои грехи замаливает, но покоя не находит и очень мучается. Петра же отшельник давно поджидал: он его наставляет на путь истинный и умирает примиренный...

А конец сказания счастливый: Петро возвращается к жене, опять ее исцеляет, становится великим царем и счастливо управляет своим православным царством-государством.

Все это, конечно, аллегории. Недаром исчадиями ада оказы-вются француз и нищий — представители буржуазии и пролетариата! Недаром все беды происходят от народолюбия и корыстолюбия — современных грехов буржуазно-демократической цивилизации... Все это очень леонтьевские мысли.

Самый же великий грех — это забвение Бога, проповедует Леонтьев устами юродивого: «Люби ты плоть свою, Петро, люби, Петро, люби жену молодую, Петро; но не люби ты, Петро, ни плоть свою больше души своей, ни деньги больше правды, ни жены молодой больше Бога!..»

Та же мысль повторяется в эпилоге. Петро воздвигает обитель у могилы отшельника. В монастырском храме — необыкновенная пышность, но монахи живут в сырых кельях, плохо питаются. Вот что паломники говорят об этом монастыре: «Для Бога тут все <...> а для людей ничего».

В этой легенде Леонтьев пытался примирить то, что никогда не мог примирить ни в жизни, ни в других писаниях: эстетику красочных зрелищ, плотских страстей, государственного величия и — мрачную религию отказа от всего земного, даже от красоты. Петро соединяет все качества, ценимые Леонтьевым: он и доблестен, и прекрасен, он и величав, и благочестив... И он не Нарцисс, а скорее новый Давид или Соломон. Но создан Петро воображением автора-Нарцисса, который самого себя проецировал в этого сказочного героя.

Видно, что эта православно-греческая утопия очень тешила Леонтьева, но не утешала, ибо он не верил в светлое будущее человечества, не верил в победу христианства здесь — на земле; он был также убежден в том, что красоту с верой примирить нельзя; и на своем жизненном пути он постоянно оступался: то в эстетику, то в религию. Только в сказке, да и то в эпилоге, удалось ему дойти до ровного места!

Эта повесть печаталась в «Русском вестнике» Каткова одновременно с «Анной Карениной», и Толстой леонтьевской легендой заинтересовался — хотел ее перепечатать в сборнике народных рассказов, в издании «Посредника», но из этого ничего не вышло; и не потому ли, что повесть «Дитя души» — хотя и понравилась Толстому, — но при ближайшем рассмотрении она показалась ему очень уж православной, церковной...

Приведем здесь и этот отзыв Толстого о балканских повестях Леонтьева (со слов А. Александрова, который беседовал с Толстым в 1888 г.):

«Его повести из восточной жизни — прелесть. Я редко что читал с таким удовольствием. Что касается статей, то он в них точно стекла выбивает; но такие выбиватели стекол, как он, мне нравятся».

 

ДВЕ ИЗБРАННИЦЫ

В Янине же Леонтьев писал роман из русской жизни — «Две избранницы» (1870). По данным С. Н. Дурылина, эта повесть была отвергнута Юрьевым для славянофильской «Беседы» и Катковым для «Русского вестника». В 1885 г. первая часть была помещена в газете «Россия», вторая хранится в архивах, а третья едва ли была написана.

Главное лицо Матвеев — последний в ряду леонтьевских супергероев, но в нем меньше автобиографических черт, чем у Лад-нева в «Подлипках», «Египетском голубе», Благова в «Одиссее Полихрониадесе». Здесь Леонтьев проецирует себя в военного — блестящего офицера. Матвеев — полковник, кончивший академию Генерального штаба, герой кампаний — крымской, польской, туркестанской, позднее — генерал. Он на два года моложе автора — родился в 1833 г. Может быть, кое-что в Матвееве напоминает генерала графа Игнатьева, посла в Константинополе и начальника Леонтьева во время его службы на Балканах. Роман развертывается в Петербурге — в этом Вавилоне «гнилой нужды и хладной роскоши». В душе высшему свету и нигилистической интеллигенции Матвеев предпочитает простых «азиатцев» сартов и простых русских солдат. В столицу же он приехал, надеясь, что теперь, в 1867 г., вспыхнет большая европейская война и ему удастся принять в ней участие. Матвеев любит войну и заботится о своей карьере. При всем своем благородстве, он умеет при случае хитрить. Чем-то он похож на честолюбивого друга Вронского Серпуховского, приехавшего из Туркестана, да отчасти и на самого Вронского... У Матвеева связь с молодой москвичкой — женой некрасивого набожного сановника — немножко Каренина! Но никакой драмы здесь нет. Сановник почти что мирится с изменой жены, он считает, что в его положении Матвеев — лучшая «случайность» или «возможность». Его жена тоже «не устраивает драмы» и весело заботится о карьере своего возлюбленного.

В Таврическом саду Матвеев встречает старую знакомую — А. П. Киселеву. Отмена крепостного права ее разорила, и она эмансипацию проклинает, но какая добрая душа эта реакционерка. Она живет для своей внучки Сони, и Матвеев становится завсегдатаем их бедного домика. Соня — ярая нигилистка; незадолго до этого она сошлась со студентом-революционером, но они вскоре расстались, его сослали в Сибирь. Для Сони Матвеев только солдафон, и они постоянно спорят, ссорятся. Увидев у нее портрет Добромыслова (Добролюбова), Матвеев говорит, что он напоминает ему одного знакомого чиновника-взяточника! Но он не только поддразнивает Соню: он сразу же почувствовал к ней симпатию. К тому же Матвеев прежде сам был настроен либерально, ему «нравился Фурье», он нигилистов понимает, хотя и не соглашается с их воззрениями. Соня начинает понемногу привыкать к Матвееву, даже привязывается к нему, и в конце первой части уже нельзя сомневаться в том, что они полюбили друг друга, и это не простая «интрига», как та связь с женой петербургского сановника.

Читатель видит, слышит Соню, эту «нежную бунтовщицу» в черном башлыке и поношенной шубке. Она сильная, цельная женщина и, может быть, чем-то напоминает «Марину из Алого Рога» Марковича. Все же, если судить по первой части, этот женский образ не «дорисован». Кое-что о второй части романа мы узнаем от С. Н. Дурылина. Матвеев предлагает Соне жить втроем с его женой. Соня пишет письмо жене: «Ни вы, ни я не можем каждая отдельно наполнить жизнь нашего мужа — ему слишком много надо. Он слишком выше нас обеих (это, я думаю, вы мне простите). Обе же вместе мы можем составить для него такое счастье, какое люди еще не видели и не испытывали. Я буду жить у вас как сестра — не больше, и прошу вас еще только об одном: если вам не понравится что-нибудь, если тогда жизнь будет вам тяжела — скажите мне дружески и прямо, я тотчас же уеду, и никого, кроме судьбы, винить не буду. Главное, чтобы мы ни в чем не винили друг друга». Далее Дурылин пишет: «На предложении жене Матвеева этого опыта свободы <...> кончается сохранившаяся в рукописи 2-я часть романа. В первой же части едва намечена героическая роль Сони в будущем: Матвеев мечтает, что она могла бы стать «орудием какой-то особой славянской проповеди»...

Кто же жена Матвеева — его первая избранница? Зовут ее Лина, и в «действии» первой части романа она участия не принимает, но тем не менее «обрисована» лучше Сони. Матвеев встречает ее в Константинополе, где находился в плену, но пользовался относительной свободой (это было еще в 50-х гг.). Лина — валашка из Бухареста. Там ее соблазнил молодой еврей. Он продал ее своей сестре — «мадаме», владелице константинопольского публичного дома, где ее и встретил Матвеев. Во всей этой ситуации Леонтьев смело нарушает литературные и моральные «шаблоны» о молодых негодяях, торгующих соблазненными девушками. Бронзовая красавица жертвой себя не считает. О соблазнителе своем Лина говорит, что он был красивее Матвеева, и его не осуждает, она очень привязана к своей «мадаме»-баловнице! Все же Лина бежит к Матвееву, хотя и считает, что этим самым совершает грех против доброй хозяйки дома! Перед отправкой во Францию Матвеев передает Лину товарищу-моряку. «Бери ее любовницей», — говорит он ему... Пожелание это необычное, но для Леонтьева характерное. Леонтьев много писал о любви, о страстях, однако ревности его супергерои не знают. Но они не расчетливые развратники, хотя и «эпикурейцы»... При этом «эпикурейство» их особое — жалостливое. Есть в леонтьевской эротике — агапе, любовь-жалость. Матвеев говорит, что любит Лину, как мать свою дочь... Позднее он увозит свою возлюбленную в Крым, нанимает ей там домик и иногда к ней наезжает. О женитьбе он не помышляет. Матвеев почитал брак, семью, но всегда хотел, чтобы его эта горькая чаша миновала. Врак — бремя, скука... Но он все больше жалеет свою бронзовую красавицу. Ее в крымском городке обижают, к ней лезут в дом какие-то пьяные писари. Матвеев не прочь выдать ее замуж, но вот он вдруг понимает, что другой, муж, не поймет, что «она моя Лина, что она бедная Лина, глупая Лина, и втопчут ее в грязь». Во время венчания Матвеев чувствует, что теперь она для него больше не «игрушечка», он полюбил ее «как сестру свою вечную». Вся эта ситуация напоминает закончившийся браком роман Леонтьева с дочерью мелкого греческого торговца Е. П. Политовой. Даже в звучании их имен есть некоторое сходство — Лиза-Лина. Матвеев с женой часто разлучается, но всегда о ней заботится. Она была неграмотна и при всей своей религиозности не знала — кто Христос. Он приставляет к ней учителя, потом вводит в дом своей бабушки. О встрече с ней в доме «мадамы» он умалчивает и дает другую версию всей этой «истории». Такой странный и свободный брак для Матвеева (а также и для Леонтьева) — самый идеальный. К тому же детей у них не было — ни у Матвеевых, ни у Леонтьевых. Это брак без скуки, без бремени, но вместе с тем и не пародия на брак. Матвеев навеки связан со своей женой-дочерью, женой-сестрой. Этот же мотив отцовства-братства звучал и в семейной жизни Леонтьева (а также, хотя и в других «условиях», в его повести «Исповедь мужа»). Но его творчество мы знаем лучше, чем его жизнь, поэтому я полагаю, что скорее леонтьевские романы комментируют жизнь Леонтьева, хотя и жизнь его является комментарием к его романам. Все же вместе слагается в одну поэму жизни, отраженную в его повестях, записках, письмах и отчасти даже в воспоминаниях о нем!

Все рассуждения Матвеева очень знакомые. Автор влагает в его уста многие из своих излюбленных мыслей. Матвеев говорит, что драма собственной его жизни — боевой и сердечной — нравилась ему больше, чем «картонная драма подмостков» (опера). Так думал и Леонтьев. Но о жизни и Матвеева, и Леонтьева мы все-таки узнаем из литературы!

По композиции роман «Две избранницы» сделан лучше, чем все другие повести Леонтьева. В нем нет леонтьевских «излишеств» — лирических отступлений, философических рассуждений, нет и той толпы эпизодических героев, которые с трудом запоминаются в других романах. «Сценарий его», верно замечает Дурылин, «упрощен до предела». Но это не значит, что «Две избранницы» — лучший леонтьевский роман. Может быть, прелесть и даже сила Леонтьева в том, что он, нарушая каноны тургеневского и вообще европейского романа, включал в него все живые впечатления бытия... То же самое, но иначе делали и Толстой, и Достоевский. По существу же, Леонтьев всю жизнь писал только о себе — Нарциссе; и этот Нарцисс никогда собой доволен не был, ему всегда казалось, что он недостоин любви к самому себе! Матвеев — тоже Леонтьев, но менее на себя похожий, скрытый в военном мундире, имеющий другую судьбу, и поэтому Леонтьеву труднее было его изобразить, ведь дара перевоплощения у него не было. Мне кажется, Матвеев хорош, убедителен там, где он на автора походит, но не там, где от него отличается! Да, композиция «Избранниц» Леонтьеву удалась, но зато в этом романе только один план — фабульный, психологический, но не лирический, философический, а Леонтьев — более лирик, философ, чем психолог.

 

Литературный прием, для Леонтьева очень характерный, — гротескная декламация великих говорунов-спорщиков в его романах. Все они — рупоры автора и говорят всерьез, но в пылу спора часто заговариваются, и их скачущая речь напоминает пародию. Первый леонтьевский ритор — Милькеев («В своем краю»), блестящий causeur: он сыплет афоризмами и не в ладах с синтаксисом, а все же нельзя о нем сказать:

 

Уж не пародия ли он?

 

Пародийные же говоруны в «Одиссее» часто «договариваются до чертиков»!

Один из них, полугрек, полуитальянец, доктор Коэвино — персонаж очень яркий и отчасти комический, в особенности когда он «грызется» со своей кухаркой-ведьмой Гайдушей: оба они друг без друга жить не могут, а домашняя гражданская война стала своего рода нормой их существования!

Коэвино может замучить своими выкриками: «...Италия, папа, фарфор голубой: у меня три жакетки из Вены последней моды... фарфор...» Но может он говорить и связно, в особенности когда автор заставляет его высказывать свои излюбленные мысли.

1. О мусульманстве: «Я люблю суровую простоту этой идеальной, воинственной и таинственно сладострастной религии. "Бог один!" Какой Бог? не знаю! Один Бог. "И я, Магомет, — его пророк". Величие! Я люблю, когда темною зимнею ночью с минарета раздается возглас муэдзина <...> А многоженство? О! я друг многоженства! Я друг таинственного стыдливого сладострастия!..»

2. О современной Греции: «Я материалист, я, может быть, атеист, но я понимаю высоту христианства... а теперь, когда турки перестали вас бить и резать, вы уже не строите монастырей; вы строите ваши национальные школы, где оборванный осел-учитель (дурак! дурак!) кричит: "Эллада! Эллада!" Вы теперь не веруете, вы не бежите в Пустыню, не молитесь, рыдая... нет! вы лжете, обманываете, торгуете... вы, как евреи, грабите процентами турок, которые гораздо лучше, благороднее вас...»

Это, конечно, сплошной Леонтьев — его риторика, его поэзия!

Еще больше дикости, красочности, гротеска — в образе греческого негоцианта Петро Хаджи-Хамамджи, которого турки зовут Дели-Петро (безумный, отчаянный Петро). Леонтьев говорит, что его прототип — некий Хаджи-Кариаджи, которого он знал в Адрианополе и оттуда перенес в роман «Одиссей Полихрониадес» — в Эпир, в Янину.

Вот его забавный монолог с примесью офранцуженных греческих слов: так, он думает, что canonique означает правильный, красивый...

«...Я, Хаджи-Хамамджи, не отчаиваюсь перейти во главе иррегулярной конницы Гималайю... Qui! Cette teste fera tout... Elle passera le... diable... comment le nommez-vous?., le Gangues à la teste des troupes irrégulières et cosaques. Sacré nom de Dieu! Какое пышное зрелище! Древние города, миллионами, триллионами населенные! Священные коровы... их держат святые люди за хвост... Океаны разноцветных зданий... Нагие баядерки... Слоны белые величиною с гору... Боги с десятками рук... Обезьяны кричат и прыгают с ветки на ветку... Христос и Панагия!... Кто это с полосатою лентой св. Георгия через плечо? C'est le chef des troupes irrégulières... Граф Дели-Петро Загангесский, Хаджи-Хамамджи, князь Загималайский... Sacré nom de Dieu!.. Женщины кричат: "Аман, аман, пощади нас!" Нельзя! Во имя Отца и Сына и Святого Духа... Попов сюда!.. В Ганг их всех, в реку... В Ганг, в Ганг!.. Cette petite bayadère est très jolie. Sa figure est tout à-fait cannonique...»

Все это говорится после обильных возлияний на веселом пиру у русского консула Благова, т. е. как будто не всерьез! Вместе с тем очевидно, что Леонтьев мог мечтать о таком историческом зрелище, о новой самобытной России в далеких дебрях Азии... Писал же он еще в Тульче, что Россия могла бы найти свое истинное призвание в Индии...

Правда, Леонтьев фантастом не был, но любил воображать — и создал этот гротескный монолог; бешеный Хаджи-Хамамджи не Репетилов на балу, не Хлестаков у городничего, не Степан Трофимович Верховенский на скандальном фестивале литературы, он сам по себе, и он не менее своеобразен и забавен, чем те более прославленные врали и говоруны Грибоедова, Гоголя, Достоевского!

«Священные коровы... их держат святые люди за хвост... Океаны разноцветных зданий...» — это запоминается!

 

ГРЕЧЕСКИЕ ПОВЕСТИ

В Янине Леонтьев, по-видимому, уже не работает над романом-хроникой «Река времен» и пишет ряд рассказов, в том числе и критскую повесть «Хамид и Маноли».

Главный герой «греческой повести» «Аспазия Ламприди» (1871) — молодой человек лет двадцати пяти, корфиот Алкивиад Аспреас, учившийся в Афинском университете. Под влиянием своего старшего друга, журналиста и политика, он становится западником, англофилом. Он едет в гости — в имение того же приятеля, который по соображениям политическим находится в контакте с местными разбойниками; они ему нужны для избрания в парламент. Интеллигент Алкивиад все махинации эти не одобряет; все же при встрече главарь шайки, албанец Дэли, его очаровывает. Еще более восхищается им его слуга Тодори: он родом из разбойничьего клана «злой Сулии». Этот сулиот напоминает, что сам Христос благословил разбойника, и говорит, что греческие разбойники грабят только богатых, помогают бедным и жертвуют на церкви, монастыри и школы. Население их поддерживает. Но один из товарищей Дэли убивает священника, и тогда греческие крестьяне, его укрывавшие, выдают убийцу турецким властям.

Алкивиад едет в Эпир и влюбляется в богатую вдову Аспазию, но родственники выдают ее за более зажиточного эпириота. Однако обойденный любовник нисколько не горюет и утешается тем, что в итоге он оказывается в выигрыше: он опять свободный человек! И он из породы нарциссов. Отметим также, что в эпилоге этот англофил становится русофилом. Ударение в этой повести делается на описание нравов и политическую ситуацию — это этнографический очерк и журнальный фельетон в форме повести.

Греческий быт описывается в двух коротких рассказах: о сулиоте Паликар-Костаки и о бывшем разбойнике, Капитане Илии. Эти «истории» рассказаны как анекдоты и отдаленно напоминают пушкинские «Повести Белкина». Все описания — суховатые, точные. Рассказчики — простые эпические греки, и говорят они очень просто. Вот начало второго рассказа: «Я с Илией познакомился в Элладе. Я украл у него лошадь, и он мне это простил». Здесь уже намечена вся незамысловатая фабула повести.

В том же стиле написан миниатюрный рассказ «Ядес»; это шутливый анекдот и едва ли удачный. Шутки — не к лицу Леонтьеву, все комическое — не его «амплуа».

О Леонтьеве, авторе балканских повестей, можно сказать то же, что Б. Эйхенбаум сказал о молодом Толстом, писавшем кавказские и севастопольские рассказы: у него была «тяга к материалу, к факту». Ту же «тягу» он знал и в старости, когда писал народные рассказы.

Толстой преимущественно пользовался «материалом» из крестьянской и солдатской жизни. У Леонтьева другой «материал» — полудикие Балканы. Все же в длинных романах («Одиссее» или в «Египетском голубе») он больше внимания уделяет образованному обществу.

Восток — большая тема русской литературы, которая соблазняла и Толстого: его «лебединая песня» — «Хаджи-Мурат».

Многое и разное привлекало русских писателей на Востоке: сперва героическая романтика — Пушкин, Марлинский, Лермонтов. Толстой же искал на мусульманском Востоке то, что он более всего ценил и любил: простую жизнь, простую правду — без примеси лжи цивилизации. Это линия Руссо, Бернардена Сен Пьера.

Леонтьев ближе прежним романтикам, вдохновлявшимся Байроном; но при этом он делает упор не столько на эпическую героику, сколько на бытовую красочность.

Эстетику романтиков, влюблявшихся в Восток, хорошо определил Гоголь: «Никто не станет спорить, что дикий горец в своем воинственном костюме, вольный, как воля, сам себе и судья и господин, гораздо ярче какого-нибудь заседателя, и, несмотря на то что он зарезал своего врага, притаясь в ущелье, или выжег деревню, однако же он более поражает, сильнее возбуждает в нас участие, нежели наш судья в истертом фраке, испачканном табаком, который невинным образом, посредством справок и выправок, пустил по миру множество всякого рода крепостных и свободных душ».

Леонтьев Гоголя не любил, но мог бы под этим гоголевским комментарием подписаться... Здесь дается исчерпывающее истолкование и леонтьевского востоколюбия!

Все же не Восток — главная тема Леонтьева. Пестрые Балканы для него — лучший фон для Нарциссов, яркое волнующее зрелище, которым он любуется, втайне прислушиваясь к дальней, смутной музыке любви и смерти.

 

ДИТЯ ДУШИ

В цикл балканских рассказов Леонтьева входит и утопическая повесть — «Дитя души». Эта легенда основана на греческих и греко-молдавских преданиях, сообщенных автору «одним придунайским жителем».

Петро — приемный сын дровосека и его жены — дитя души, дсихо пэди, т. е. «дитя не телом рожденное, а душой принятое». Сказание это балканское, но Леонтьев стилизует его под русскую сказку; и есть некоторая натяжка, фальшь в изложении легенды. Несколько народных выражений и прилагательные, поставленные после существительных, еще не составляют стиля... Леонтьеву так и не удалось создать новый эпос, о котором он так долго мечтал.

Вот как изображается сказочный герой Петро:

«Бедна одежда на нем — шальвары простой абы, темной, из овчины, простой безрукавник, ветхий, отцовский; но и в убогой одежде этой высится он между другими юношами кипарисом прямым и душистым между другими деревьями; а из-под белого валеного колпачка, как гроздия винограда полные, и как лозы гибкие, и как шелк мягчайший, и как соболиный темный мех зимою на шубе царской, ниспадают кудри его молодые, длинные, на широкие плечи. И руки его сильны и ловки, и поступь как у королевского сына, и ноги в простых кожаных сандальях, по колена нагие, красивы, как столбы мраморные, и как железо крепки и быстры как стрела, которую мечет искусный генуэзский стрелок или житель критских снежных вершин — сфакиот белокурый».

Замечательно, что этот леонтьевский эпический богатырь — грек, а не славянин, что, с точки зрения славянофилов, было еретично... Но эллинофил Леонтьев и не мог поступить иначе!

Кем только не был Петро: угольщиком, дровосеком, пономарем... Прислуживая в церкви, он убил турка, который прокалы-валг1глаза святым на иконах; священник и перепуганные прихожане выдают его турецким властям. Петро спасает от казни богатый купец и делает его управителем, но вскоре с позором изгоняет по наговорам жены, которой не удалось соблазнить Целомудренного юношу. Потом он служит у епископа, и тот его удаляет по наветам слуг. Затем Петро работает у фабриканта, мусье Франко, который оказывается самим дьяволом! Наконец Петро попадает к царю и вылечивает его дочь Жемчужину, одержимую бесами: она высасывала кровь у своих мужей. После того он на царевне женится и становится правителем всего царства: он друг бедных людей, народный вождь. Неожиданно им самим овладевает бес корыстолюбия, самый опасный из всех балканских бесов! И его доводит до беды неистощимый кошелек, данный ему нищим, который, как и мусье Франко, был воплощением дьявола!

Наконец Петро покидает жену и уходит к отшельнику, который был когда-то великим грешником, отцеубийцей, кровосмесителем и богохульником. Он уже давно свои грехи замаливает, но покоя не находит и очень мучается. Петра же отшельник давно поджидал: он его наставляет на путь истинный и умирает примиренный...

А конец сказания счастливый: Петро возвращается к жене, опять ее исцеляет, становится великим царем и счастливо управляет своим православным царством-государством.

Все это, конечно, аллегории. Недаром исчадиями ада оказы-вются француз и нищий — представители буржуазии и пролетариата! Недаром все беды происходят от народолюбия и корыстолюбия — современных грехов буржуазно-демократической цивилизации... Все это очень леонтьевские мысли.

Самый же великий грех — это забвение Бога, проповедует Леонтьев устами юродивого: «Люби ты плоть свою, Петро, люби, Петро, люби жену молодую, Петро; но не люби ты, Петро, ни плоть свою больше души своей, ни деньги больше правды, ни жены молодой больше Бога!..»

Та же мысль повторяется в эпилоге. Петро воздвигает обитель у могилы отшельника. В монастырском храме — необыкновенная пышность, но монахи живут в сырых кельях, плохо питаются. Вот что паломники говорят об этом монастыре: «Для Бога тут все <...> а для людей ничего».

В этой легенде Леонтьев пытался примирить то, что никогда не мог примирить ни в жизни, ни в других писаниях: эстетику красочных зрелищ, плотских страстей, государственного величия и — мрачную религию отказа от всего земного, даже от красоты. Петро соединяет все качества, ценимые Леонтьевым: он и доблестен, и прекрасен, он и величав, и благочестив... И он не Нарцисс, а скорее новый Давид или Соломон. Но создан Петро воображением автора-Нарцисса, который самого себя проецировал в этого сказочного героя.

Видно, что эта православно-греческая утопия очень тешила Леонтьева, но не утешала, ибо он не верил в светлое будущее человечества, не верил в победу христианства здесь — на земле; он был также убежден в том, что красоту с верой примирить нельзя; и на своем жизненном пути он постоянно оступался: то в эстетику, то в религию. Только в сказке, да и то в эпилоге, удалось ему дойти до ровного места!

Эта повесть печаталась в «Русском вестнике» Каткова одновременно с «Анной Карениной», и Толстой леонтьевской легендой заинтересовался — хотел ее перепечатать в сборнике народных рассказов, в издании «Посредника», но из этого ничего не вышло; и не потому ли, что повесть «Дитя души» — хотя и понравилась Толстому, — но при ближайшем рассмотрении она показалась ему очень уж православной, церковной...

Приведем здесь и этот отзыв Толстого о балканских повестях Леонтьева (со слов А. Александрова, который беседовал с Толстым в 1888 г.):

«Его повести из восточной жизни — прелесть. Я редко что читал с таким удовольствием. Что касается статей, то он в них точно стекла выбивает; но такие выбиватели стекол, как он, мне нравятся».

 

ДВЕ ИЗБРАННИЦЫ

В Янине же Леонтьев писал роман из русской жизни — «Две избранницы» (1870). По данным С. Н. Дурылина, эта повесть была отвергнута Юрьевым для славянофильской «Беседы» и Катковым для «Русского вестника». В 1885 г. первая часть была помещена в газете «Россия», вторая хранится в архивах, а третья едва ли была написана.

Главное лицо Матвеев — последний в ряду леонтьевских супергероев, но в нем меньше автобиографических черт, чем у Лад-нева в «Подлипках», «Египетском голубе», Благова в «Одиссее Полихрониадесе». Здесь Леонтьев проецирует себя в военного — блестящего офицера. Матвеев — полковник, кончивший академию Генерального штаба, герой кампаний — крымской, польской, туркестанской, позднее — генерал. Он на два года моложе автора — родился в 1833 г. Может быть, кое-что в Матвееве напоминает генерала графа Игнатьева, посла в Константинополе и начальника Леонтьева во время его службы на Балканах. Роман развертывается в Петербурге — в этом Вавилоне «гнилой нужды и хладной роскоши». В душе высшему свету и нигилистической интеллигенции Матвеев предпочитает простых «азиатцев» сартов и простых русских солдат. В столицу же он приехал, надеясь, что теперь, в 1867 г., вспыхнет большая европейская война и ему удастся принять в ней участие. Матвеев любит войну и заботится о своей карьере. При всем своем благородстве, он умеет при случае хитрить. Чем-то он похож на честолюбивого друга Вронского Серпуховского, приехавшего из Туркестана, да отчасти и на самого Вронского... У Матвеева связь с молодой москвичкой — женой некрасивого набожного сановника — немножко Каренина! Но никакой драмы здесь нет. Сановник почти что мирится с изменой жены, он считает, что в его положении Матвеев — лучшая «случайность» или «возможность». Его жена тоже «не устраивает драмы» и весело заботится о карьере своего возлюбленного.

В Таврическом саду Матвеев встречает старую знакомую — А. П. Киселеву. Отмена крепостного права ее разорила, и она эмансипацию проклинает, но какая добрая душа эта реакционерка. Она живет для своей внучки Сони, и Матвеев становится завсегдатаем их бедного домика. Соня — ярая нигилистка; незадолго до этого она сошлась со студентом-революционером, но они вскоре расстались, его сослали в Сибирь. Для Сони Матвеев только солдафон, и они постоянно спорят, ссорятся. Увидев у нее портрет Добромыслова (Добролюбова), Матвеев говорит, что он напоминает ему одного знакомого чиновника-взяточника! Но он не только поддразнивает Соню: он сразу же почувствовал к ней симпатию. К тому же Матвеев прежде сам был настроен либерально, ему «нравился Фурье», он нигилистов понимает, хотя и не соглашается с их воззрениями. Соня начинает понемногу привыкать к Матвееву, даже привязывается к нему, и в конце первой части уже нельзя сомневаться в том, что они полюбили друг друга, и это не простая «интрига», как та связь с женой петербургского сановника.

Читатель видит, слышит Соню, эту «нежную бунтовщицу» в черном башлыке и поношенной шубке. Она сильная, цельная женщина и, может быть, чем-то напоминает «Марину из Алого Рога» Марковича. Все же, если судить по первой части, этот женский образ не «дорисован». Кое-что о второй части романа мы узнаем от С. Н. Дурылина. Матвеев предлагает Соне жить втроем с его женой. Соня пишет письмо жене: «Ни вы, ни я не можем каждая отдельно наполнить жизнь нашего мужа — ему слишком много надо. Он слишком выше нас обеих (это, я думаю, вы мне простите). Обе же вместе мы можем составить для него такое счастье, какое люди еще не видели и не испытывали. Я буду жить у вас как сестра — не больше, и прошу вас еще только об одном: если вам не понравится что-нибудь, если тогда жизнь будет вам тяжела — скажите мне дружески и прямо, я тотчас же уеду, и никого, кроме судьбы, винить не буду. Главное, чтобы мы ни в чем не винили друг друга». Далее Дурылин пишет: «На предложении жене Матвеева этого опыта свободы <...> кончается сохранившаяся в рукописи 2-я часть романа. В первой же части едва намечена героическая роль Сони в будущем: Матвеев мечтает, что она могла бы стать «орудием какой-то особой славянской проповеди»...

Кто же жена Матвеева — его первая избранница? Зовут ее Лина, и в «действии» первой части романа она участия не принимает, но тем не менее «обрисована» лучше Сони. Матвеев встречает ее в Константинополе, где находился в плену, но пользовался относительной свободой (это было еще в 50-х гг.). Лина — валашка из Бухареста. Там ее соблазнил молодой еврей. Он продал ее своей сестре — «мадаме», владелице константинопольского публичного дома, где ее и встретил Матвеев. Во всей этой ситуации Леонтьев смело нарушает литературные и моральные «шаблоны» о молодых негодяях, торгующих соблазненными девушками. Бронзовая красавица жертвой себя не считает. О соблазнителе своем Лина говорит, что он был красивее Матвеева, и его не осуждает, она очень привязана к своей «мадаме»-баловнице! Все же Лина бежит к Матвееву, хотя и считает, что этим самым совершает грех против доброй хозяйки дома! Перед отправкой во Францию Матвеев передает Лину товарищу-моряку. «Бери ее любовницей», — говорит он ему... Пожелание это необычное, но для Леонтьева характерное. Леонтьев много писал о любви, о страстях, однако ревности его супергерои не знают. Но они не расчетливые развратники, хотя и «эпикурейцы»... При этом «эпикурейство» их особое — жалостливое. Есть в леонтьевской эротике — агапе, любовь-жалость. Матвеев говорит, что любит Лину, как мать свою дочь... Позднее он увозит свою возлюбленную в Крым, нанимает ей там домик и иногда к ней наезжает. О женитьбе он не помышляет. Матвеев почитал брак, семью, но всегда хотел, чтобы его эта горькая чаша миновала. Врак — бремя, скука... Но он все больше жалеет свою бронзовую красавицу. Ее в крымском городке обижают, к ней лезут в дом какие-то пьяные писари. Матвеев не прочь выдать ее замуж, но вот он вдруг понимает, что другой, муж, не поймет, что «она моя Лина, что она бедная Лина, глупая Лина, и втопчут ее в грязь». Во время венчания Матвеев чувствует, что теперь она для него больше не «игрушечка», он полюбил ее «как сестру свою вечную». Вся эта ситуация напоминает закончившийся браком роман Леонтьева с дочерью мелкого греческого торговца Е. П. Политовой. Даже в звучании их имен есть некоторое сходство — Лиза-Лина. Матвеев с женой часто разлучается, но всегда о ней заботится. Она была неграмотна и при всей своей религиозности не знала — кто Христос. Он приставляет к ней учителя, потом вводит в дом своей бабушки. О встрече с ней в доме «мадамы» он умалчивает и дает другую версию всей этой «истории». Такой странный и свободный брак для Матвеева (а также и для Леонтьева) — самый идеальный. К тому же детей у них не было — ни у Матвеевых, ни у Леонтьевых. Это брак без скуки, без бремени, но вместе с тем и не пародия на брак. Матвеев навеки связан со своей женой-дочерью, женой-сестрой. Этот же мотив отцовства-братства звучал и в семейной жизни Леонтьева (а также, хотя и в других «условиях», в его повести «Исповедь мужа»). Но его творчество мы знаем лучше, чем его жизнь, поэтому я полагаю, что скорее леонтьевские романы комментируют жизнь Леонтьева, хотя и жизнь его является комментарием к его романам. Все же вместе слагается в одну поэму жизни, отраженную в его повестях, записках, письмах и отчасти даже в воспоминаниях о нем!

Все рассуждения Матвеева очень знакомые. Автор влагает в его уста многие из своих излюбленных мыслей. Матвеев говорит, что драма собственной его жизни — боевой и сердечной — нравилась ему больше, чем «картонная драма подмостков» (опера). Так думал и Леонтьев. Но о жизни и Матвеева, и Леонтьева мы все-таки узнаем из литературы!

По композиции роман «Две избранницы» сделан лучше, чем все другие повести Леонтьева. В нем нет леонтьевских «излишеств» — лирических отступлений, философических рассуждений, нет и той толпы эпизодических героев, которые с трудом запоминаются в других романах. «Сценарий его», верно замечает Дурылин, «упрощен до предела». Но это не значит, что «Две избранницы» — лучший леонтьевский роман. Может быть, прелесть и даже сила Леонтьева в том, что он, нарушая каноны тургеневского и вообще европейского романа, включал в него все живые впечатления бытия... То же самое, но иначе делали и Толстой, и Достоевский. По существу же, Леонтьев всю жизнь писал только о себе — Нарциссе; и этот Нарцисс никогда собой доволен не был, ему всегда казалось, что он недостоин любви к самому себе! Матвеев — тоже Леонтьев, но менее на себя похожий, скрытый в военном мундире, имеющий другую судьбу, и поэтому Леонтьеву труднее было его изобразить, ведь дара перевоплощения у него не было. Мне кажется, Матвеев хорош, убедителен там, где он на автора походит, но не там, где от него отличается! Да, композиция «Избранниц» Леонтьеву удалась, но зато в этом романе только один план — фабульный, психологический, но не лирический, философический, а Леонтьев — более лирик, философ, чем психолог.