КРИТИЧЕСКИЙ ОТЗЫВ ЩЕДРИНА

К оглавлению1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 
17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 
34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 

Леонтьев уже десять лет писал и печатался (1854—1864), но его художественные произведения пространных критических отзывов не удостаивались... Наконец в «Современнике» был помещен подробный разбор его романа «В своем краю» (в 1864); на него волком ощерился злобный М. Е. Салтыков-Щедрин.

Последний роман Леонтьева, утверждает злой сатирик, похож на хрестоматию: читая его, «на каждом шагу» вспоминаешь Тургенева, Толстого, Писемского и других. Но, однако, примеры он приводит неубедительные: мелкопоместная и «мелкотравчатая» тургеневская тетушка Татьяна Борисовна ничем не напоминает аристократическую умницу в леонтьевском романе — графиню Новосильскую, которая скорее походит на Ласунскую в «Рудине», но она и умнее и добрее этой снобистической «барыни». «Шалопай» Веретьев (в «Затишье») не похож на умного и героического Милькеева, а цыганка — возлюбленная Чертопханова — на опустившуюся барышню Варю.

Издеваясь над Леонтьевым, Салтыков говорит, что он изготовляет яды по чужим рецептам и все они друг друга обезвреживают, так что в результате получается «не яд, а мутный сироп, не вредный, но и не полезный!» Эти яды: «и сильнодействующие средства г. Тургенева, и тараканные отравы г. Григоровича, и гнилостно-заражающие припасы г. Писемского», также «хныкающая эссенция, изготовленная г. Ф. Достоевским». Все это очень остроумно, но бьет мимо: в леонтьевских повестях нет «ни одного грана» Достоевского; а их сходство с «творениями» г. Григоровича и гр. Л. Н. Толстого ядовитый рецензент ничем не подтверждает. Между тем у Леонтьева можно найти «граны» Писемского и, в особенности, Тургенева — но не там, где их искал Салтыков. Он вообще не взял на себя труда проверить свои поверхностные наблюдения и впечатления.

О влиянии Писемского судить не берусь. Может быть, злая, но и «красочная» чугуновская бабушка напоминает его утрированные бытовые персонажи.

Сходство с Тургеневым — не явное, но все же несомненное для каждого читателя. «Дымка поэзии» в леонтьевских описаниях природы или влюбленности, а также точность в воспроизведении помещичьего быта напоминают тургеневскую живопись. Ниже привожу несколько примеров из романа «В своем краю».

Тургеневская природа:

«В старой липовой роще, на горке, над большим озером, был второй привал. Что за веселая картина!.. Над мирным озером, где все дно было видно, — зеленая горка, под липами тень, а по воде и по лугам вокруг нестерпимое солнце...» Или: «Огонек деревни все ближе, и красные огни костров все меньше. Боже мой! как хорошо на чистом, широком озере».

Тургеневский быт:

«Во всем были видны остатки широкого, покойного, веселого житья; всего было еще много: старой мебели красного дерева, с бронзовыми львами и грифами, посуды, белья столового; на зиму сушили груши, мочили яблоки, огромные бутылки с наливкой стояли в самой спальне барыни, на окнах; водку шипучую делали трех сортов: малиновую, яблочную и из черной смородины...».

Явление тургеневской девушки:

«Она, она сама, сияя, встречает его в дверях — розовая, озябшая, веселая, в черной амазонке и теплых перчатках».

Природа и любовь из Тургенева:

Любаша говорит Рудневу: «Пойдемте на нашу ель смотреть...» И они идут: «Ель была на том же месте; только уже не в снегу или инее, как зимой, а кой-где бурая, подсохшая, кой-где зеленее зимнего.

— Я все это так — только баловалась; а люблю-то я вас, — сказала Любаша».

Но Тургенев растянул бы эту сцену и отвел бы ей центральное место в композиции романа, а у Леонтьева иначе: это только эпизод с декорациями, взятыми у Тургенева напрокат: ель, снег... и барышня, которая уже совсем не по-тургеневски, сразу же приступает к делу!

Но, как мы видели, в романе есть и другое — пусть Руднев слабый, тургеневский герой и тургеневская же Любаша над ним господствует; но другие мужчины — Милькеев, Лихачев младший — властные любовники; в любви они занимают командные высоты — это не тургеневская черта. Они избалованы, подобно героям Жорж Санд или Альфреда де Мюссе, но мужественнее их, крепче. Когда-то студент Леонтьев обливался слезами, читая «Записки лишнего человека», но позднее задался целью создать людей не лишних: и их он найдет на Балканах. Милькеев был еще только первой «пробой сил»; своего места в жизни он не нашел; и все же он не тургеневский лишний человек, а неудачник — до конца не сломленный и не унывающий под «ударами судьбы»!

Романтический пафос, романтический эгоцентризм леонтьев-ских нарциссов, как сильных, так и слабых, ничего общего с «тургеневщиной» не имеет. Также и лучшие описания в романе «В своем краю» ярче и грубее тургеневских пастельных картин. Я уже говорил выше о том «море красок», которым Леонтьев упивался, любуясь видом на Москву и разряженными дворовыми в имении Лихачевых...

Леонтьев, несомненно, от своего литературного ментора отталкивался, как отталкиваются веслом от берега, но плыл он в другом направлении — не по тургеневским заводям, а по каким-то опасным порогам, на которых его ладья не раз перевертывалась! Цели у его главных героев иные: это не женщина, не полезная деятельность (как у Тургенева), а мужественный идеал женственного Нарцисса, который в борьбе за этот идеал мужает, крепнет (и именно поэтому ему не удался Руднев — интеллигент-труженик, обожающий свою Любашу!).

У нетерпеливого Леонтьева времени не хватало на тургеневское тщательное выписывание «картин», на согласование частей речи в предложении; он везде берет натиском, часто рубит с плеча; он не заботится о гладкости слога и прежде всего добивается выразительности; он не боится выражений вроде «гремучие лица», он целуется «полусонным султаном»...

Хрупкую «тургеневщину» или ломкую «сандовщину» он разбивает романтической героикой, необайронизмом! Что же после этой расправы остается? — Уже не Тургенев, не Жорж Санд и не Байрон, — а Леонтьев, который найдет себя, свой стиль — уже не в России, а на Балканах. Байрон, а до него Шатобриан, которому Леонтьев тоже поклонялся, убегали от цивилизации в экзотику и, ею вдохновившись, писали свои зыбкие поэмы в стихах и прозе: Леонтьев убежал туда же, но его романы построены иначе; он часто отводит душу в лирических отступлениях, но есть у него и другое: те точные подробности, которые характерны для т. н. реалистического романа середины XIX века.

В конце своей статьи Салтыков делает еще один упрек Леонтьеву: его герои обнаруживают «невежество относительно положения их собственных чувств» и забывают то, что они говорили и делали на предыдущей странице; далее он иронически заявляет: здесь нельзя отказать автору «в некоторой оригинальности». Но этот упрек верен лишь по отношению к эпизодическим героям, которых вообще слишком много в леонтьевских романах: они всегда очень «перенаселены». Читатель постоянно забывает: who's who (кто — кто); и это уже мой упрек Леонтьеву... Многие «лица» в его повестях, едва появившись, куда-то пропадают и затем появляются на дистанции ста страниц! Но надо знать и помнить: ось, стержень любой леонтьевской композиции — не герои, а один герой — и это всегда новая инкарнация самого автора; и его уже нельзя ни с кем спутать: он всегда ясен — в своем развитии. Так что непрочность архитектурной постройки возмещается монументальностью супергероя, диалектикой его становления, его роста.

Особенность Леонтьев в том, что он слабо верил в существование других людей; он преимущественно верил в свое собственное существование! Именно поэтому он лучше всего выражал себя в жанре дневника или записок. Объективное изложение ему не удавалось. В этом смысле роман «В своем краю» — шаг назад по сравнению с «Подлипками», где главный герой и рассказчик пишет о том, что в голову взбредет, и так удачно играет со временем: от описаний юношества он переходит к детским воспоминаниям, а самое начало романа, после длинных отступлений, продолжается и заканчивается в эпилоге; и таким образом воссоздается самый процесс припоминания. Ни критики, ни сам Леонтьев всей революционности этого эллиптического приема не замечали; а между тем в наше время это перескакивающее изложение вполне оправдывается современной психологией, анализирующей капризы памяти.

В одной записи Леонтьев, упоминая о «злом» отзыве Щедрина, говорит, что критика его «хороша» и что роман («В своем краю») «за грубость некоторых приемов заслуживает строгого разбора... По мысли, конечно, он самобытен». Как мы уже знаем, «грубость» или «махровость» Леонтьев усматривал в описаниях безобразных деталей и в областных словечках, которыми будто бы щеголяли и Тургенев, и Толстой, и он сам в первых своих повестях.

 

Леонтьев уже десять лет писал и печатался (1854—1864), но его художественные произведения пространных критических отзывов не удостаивались... Наконец в «Современнике» был помещен подробный разбор его романа «В своем краю» (в 1864); на него волком ощерился злобный М. Е. Салтыков-Щедрин.

Последний роман Леонтьева, утверждает злой сатирик, похож на хрестоматию: читая его, «на каждом шагу» вспоминаешь Тургенева, Толстого, Писемского и других. Но, однако, примеры он приводит неубедительные: мелкопоместная и «мелкотравчатая» тургеневская тетушка Татьяна Борисовна ничем не напоминает аристократическую умницу в леонтьевском романе — графиню Новосильскую, которая скорее походит на Ласунскую в «Рудине», но она и умнее и добрее этой снобистической «барыни». «Шалопай» Веретьев (в «Затишье») не похож на умного и героического Милькеева, а цыганка — возлюбленная Чертопханова — на опустившуюся барышню Варю.

Издеваясь над Леонтьевым, Салтыков говорит, что он изготовляет яды по чужим рецептам и все они друг друга обезвреживают, так что в результате получается «не яд, а мутный сироп, не вредный, но и не полезный!» Эти яды: «и сильнодействующие средства г. Тургенева, и тараканные отравы г. Григоровича, и гнилостно-заражающие припасы г. Писемского», также «хныкающая эссенция, изготовленная г. Ф. Достоевским». Все это очень остроумно, но бьет мимо: в леонтьевских повестях нет «ни одного грана» Достоевского; а их сходство с «творениями» г. Григоровича и гр. Л. Н. Толстого ядовитый рецензент ничем не подтверждает. Между тем у Леонтьева можно найти «граны» Писемского и, в особенности, Тургенева — но не там, где их искал Салтыков. Он вообще не взял на себя труда проверить свои поверхностные наблюдения и впечатления.

О влиянии Писемского судить не берусь. Может быть, злая, но и «красочная» чугуновская бабушка напоминает его утрированные бытовые персонажи.

Сходство с Тургеневым — не явное, но все же несомненное для каждого читателя. «Дымка поэзии» в леонтьевских описаниях природы или влюбленности, а также точность в воспроизведении помещичьего быта напоминают тургеневскую живопись. Ниже привожу несколько примеров из романа «В своем краю».

Тургеневская природа:

«В старой липовой роще, на горке, над большим озером, был второй привал. Что за веселая картина!.. Над мирным озером, где все дно было видно, — зеленая горка, под липами тень, а по воде и по лугам вокруг нестерпимое солнце...» Или: «Огонек деревни все ближе, и красные огни костров все меньше. Боже мой! как хорошо на чистом, широком озере».

Тургеневский быт:

«Во всем были видны остатки широкого, покойного, веселого житья; всего было еще много: старой мебели красного дерева, с бронзовыми львами и грифами, посуды, белья столового; на зиму сушили груши, мочили яблоки, огромные бутылки с наливкой стояли в самой спальне барыни, на окнах; водку шипучую делали трех сортов: малиновую, яблочную и из черной смородины...».

Явление тургеневской девушки:

«Она, она сама, сияя, встречает его в дверях — розовая, озябшая, веселая, в черной амазонке и теплых перчатках».

Природа и любовь из Тургенева:

Любаша говорит Рудневу: «Пойдемте на нашу ель смотреть...» И они идут: «Ель была на том же месте; только уже не в снегу или инее, как зимой, а кой-где бурая, подсохшая, кой-где зеленее зимнего.

— Я все это так — только баловалась; а люблю-то я вас, — сказала Любаша».

Но Тургенев растянул бы эту сцену и отвел бы ей центральное место в композиции романа, а у Леонтьева иначе: это только эпизод с декорациями, взятыми у Тургенева напрокат: ель, снег... и барышня, которая уже совсем не по-тургеневски, сразу же приступает к делу!

Но, как мы видели, в романе есть и другое — пусть Руднев слабый, тургеневский герой и тургеневская же Любаша над ним господствует; но другие мужчины — Милькеев, Лихачев младший — властные любовники; в любви они занимают командные высоты — это не тургеневская черта. Они избалованы, подобно героям Жорж Санд или Альфреда де Мюссе, но мужественнее их, крепче. Когда-то студент Леонтьев обливался слезами, читая «Записки лишнего человека», но позднее задался целью создать людей не лишних: и их он найдет на Балканах. Милькеев был еще только первой «пробой сил»; своего места в жизни он не нашел; и все же он не тургеневский лишний человек, а неудачник — до конца не сломленный и не унывающий под «ударами судьбы»!

Романтический пафос, романтический эгоцентризм леонтьев-ских нарциссов, как сильных, так и слабых, ничего общего с «тургеневщиной» не имеет. Также и лучшие описания в романе «В своем краю» ярче и грубее тургеневских пастельных картин. Я уже говорил выше о том «море красок», которым Леонтьев упивался, любуясь видом на Москву и разряженными дворовыми в имении Лихачевых...

Леонтьев, несомненно, от своего литературного ментора отталкивался, как отталкиваются веслом от берега, но плыл он в другом направлении — не по тургеневским заводям, а по каким-то опасным порогам, на которых его ладья не раз перевертывалась! Цели у его главных героев иные: это не женщина, не полезная деятельность (как у Тургенева), а мужественный идеал женственного Нарцисса, который в борьбе за этот идеал мужает, крепнет (и именно поэтому ему не удался Руднев — интеллигент-труженик, обожающий свою Любашу!).

У нетерпеливого Леонтьева времени не хватало на тургеневское тщательное выписывание «картин», на согласование частей речи в предложении; он везде берет натиском, часто рубит с плеча; он не заботится о гладкости слога и прежде всего добивается выразительности; он не боится выражений вроде «гремучие лица», он целуется «полусонным султаном»...

Хрупкую «тургеневщину» или ломкую «сандовщину» он разбивает романтической героикой, необайронизмом! Что же после этой расправы остается? — Уже не Тургенев, не Жорж Санд и не Байрон, — а Леонтьев, который найдет себя, свой стиль — уже не в России, а на Балканах. Байрон, а до него Шатобриан, которому Леонтьев тоже поклонялся, убегали от цивилизации в экзотику и, ею вдохновившись, писали свои зыбкие поэмы в стихах и прозе: Леонтьев убежал туда же, но его романы построены иначе; он часто отводит душу в лирических отступлениях, но есть у него и другое: те точные подробности, которые характерны для т. н. реалистического романа середины XIX века.

В конце своей статьи Салтыков делает еще один упрек Леонтьеву: его герои обнаруживают «невежество относительно положения их собственных чувств» и забывают то, что они говорили и делали на предыдущей странице; далее он иронически заявляет: здесь нельзя отказать автору «в некоторой оригинальности». Но этот упрек верен лишь по отношению к эпизодическим героям, которых вообще слишком много в леонтьевских романах: они всегда очень «перенаселены». Читатель постоянно забывает: who's who (кто — кто); и это уже мой упрек Леонтьеву... Многие «лица» в его повестях, едва появившись, куда-то пропадают и затем появляются на дистанции ста страниц! Но надо знать и помнить: ось, стержень любой леонтьевской композиции — не герои, а один герой — и это всегда новая инкарнация самого автора; и его уже нельзя ни с кем спутать: он всегда ясен — в своем развитии. Так что непрочность архитектурной постройки возмещается монументальностью супергероя, диалектикой его становления, его роста.

Особенность Леонтьев в том, что он слабо верил в существование других людей; он преимущественно верил в свое собственное существование! Именно поэтому он лучше всего выражал себя в жанре дневника или записок. Объективное изложение ему не удавалось. В этом смысле роман «В своем краю» — шаг назад по сравнению с «Подлипками», где главный герой и рассказчик пишет о том, что в голову взбредет, и так удачно играет со временем: от описаний юношества он переходит к детским воспоминаниям, а самое начало романа, после длинных отступлений, продолжается и заканчивается в эпилоге; и таким образом воссоздается самый процесс припоминания. Ни критики, ни сам Леонтьев всей революционности этого эллиптического приема не замечали; а между тем в наше время это перескакивающее изложение вполне оправдывается современной психологией, анализирующей капризы памяти.

В одной записи Леонтьев, упоминая о «злом» отзыве Щедрина, говорит, что критика его «хороша» и что роман («В своем краю») «за грубость некоторых приемов заслуживает строгого разбора... По мысли, конечно, он самобытен». Как мы уже знаем, «грубость» или «махровость» Леонтьев усматривал в описаниях безобразных деталей и в областных словечках, которыми будто бы щеголяли и Тургенев, и Толстой, и он сам в первых своих повестях.