САМОБЫТНОСТЬ

К оглавлению1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 
17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 
34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 

Леонтьев намечает основные положения своей философии истории на Балканах, может быть, еще в Адрианополе и затем в Тульче, в Янине. Его первая статья на темы политические и общеисторические была опубликована в славянофильской газете «Заря»50 («Грамотность и народность», 1870).

В примечании к этой статье Леонтьев с большим пиететом говорит об Аполлоне Григорьеве и о его «последнем слове»: народность и своеобразие народной жизни; и противополагает эту Формулу «последнему слову» Белинского: «крайний европеизм и положительность».

Замечательно, что григорьевское «последнее слово» становится «первым словом» в леонтьевской философии истории. Но, как мы уже знаем, оба эти слова значительно друг от друга отличаются.

Национальное (а не только народное) Леонтьев определяет как нечто непосредственное, живое, а все живое, утверждает он, «сложно и туманно», т. е. не поддается логическому определению. Алогичность, а также яркость народности, нации подчеркивал и Аполлон Григорьев, но не сложность — понятие для Леонтьева чрезвычайно существенное. Позднее он назовет вторую фазу всякого культурного развития «сложным цветением», которое наступает после периода «первичной простоты».

Наконец, Леонтьев в большей степени «аморалист» и эстет, чем Григорьев. Первый многим обязан второму; но «ученик» полностью пересмотрел наследие «учителя»; леонтьевщина не григорьевщина, а феномен совершенно оригинальный!

В чем же самобытность выражается? Какие слои населения наиболее своеобразны на Западе и в России? Во Франции, утверждает Леонтьев, парижане более французы, чем французские «хлебопашцы»; а в Англии лорды лучше и полнее олицетворяют свою нацию, чем, например, английские матросы (Григорьев с этим едва ли согласился бы!). Самые же русские из всех русских — это крестьяне, а также купцы; образованные же классы, за исключением некоторых оригиналов-помещиков и военных, самобытность утратили (здесь он опять близок Григорьеву).

Подобно славянофилам и многим западникам, Леонтьев идеализировал русскую общину; в крестьянском мире он видел наиболее своеобразную форму русской социальной жизни. Далее он приводит примеры народных типов: замечательно, что все это натуры исключительные, типы нисколько не типичные! Русского мужика-хозяина он не замечает. Болгарские крестьяне хозяйственны и рассудительны, говорит он, а у наших — мало выдержки, но зато больше воображения, они вообще «виверы»!

Вот некоторые из примеров.

1. Раскольник Спасова согласия Куртин. Ночью он молится перед иконами и вдруг его осеняет мысль: если он умрет, то единственный его сын развратится; его ждет погибель в геенне огненной. Он будит семилетнего мальчика: «Встань, Гришенька: Надень белую рубашку, я на тебя полюбуюсь». Сын переодевается, ложится на лавку, а отец ножом распарывает ему живот.

Вернувшейся жене Куртин говорит: «Иди и объявляй обо всем волостному старосте. Я сделал праздник святым». А в остроге этот сыноубийца себя уморил голодом (сообщает владимирский корреспондент газеты «Голос»).

2. Казак Кувайцев расхаживает в фантастическом кафтане собственного шитья, распевает песни, потешает народ. Он в связи с молодой женой войскового старшины. Она умирает, а Кувайцев мучается, тоскует. Цыганка посоветовала ему разрыть могилу и отсечь у покойницы левую руку, палец — с правой, а также отрезать клок волос. Казак так и сделал, как сказала цыганка, и на четвертый день у него «все как рукой сняло». Вскоре его жена нашла под тюфяком руку, палец, волосы и представила все эти вещественные доказательства в волостное управление. Из тюрьмы Кувайцев писал своим детям письма в стихах: «Мои милые орляточки, по отце своем стосковалися...» (корреспонденция из Оренбурга, в той же газете).

3. Описание патриархальной жизни молокан. Судит их по Библии старец 96 лет. Суровыми наказаниями считаются у них отлучение от участия в богослужении или лишение права на братское приветствие. Муж, дурно обращающийся с женой, публично кается в своей вине, и все присутствующие на собрании поют благодарственный гимн Богу (из газеты «Современные известия»).

Последнюю «картину» (из жизни молокан) Леонтьев называет утешительной, первую — трагической, а вторую — трагикомической. Тут же он поясняет: «Куртин и Кувайцев могут быть героями поэмы более, чем самый честный и почетный судья, осудивший их вполне законно». Далее он утверждает, что Куртины и Кувайцевы невозможны в таких благоустроенных буржуазных странах, как Бельгия, Голландия и Швейцария (все эти страны были у него на «черном листе»!).

Попытаемся разобраться в этих «леонтьевских» картинах. — Лже-Авраамы, вроде Куртина, — явление, конечно, очень «своеобразное», но ничего специфически русского в таком исключительном случае нет! А колдуны до сих пор не перевелись в цивилизованной Европе! Уже в нашем веке, и совсем недавно, знахарка имела большое влияние при дворе голландской королевы и ее называли голландским Распутиным (кстати отметим, что Распутин мог бы восхитить Леонтьева!). В Бельгии, которую Леонтьев ненавидел не меньше Бодлера, были писатели, хотя и не великие, но значительные, как Де Костер (а позднее появилась плеяда символистов — Роденбах, Верхарн, Метерлинк). Что же касается молокан, то таких протестантствующих сект немало было и в Европе, и в Америке, и они до сих пор там существуют. Вообще Леонтьев плохо разбирался в Западе — он видел его только мельком, проездом (Вену, Болонью и, может быть, Гамбург, Антверпен, Брюссель). По крайней мере, в то время он не знал или не вспомнил, что и в буржуазно-пролетарской Европе совершались чудеса — в Ла Салетт (1846), в Лурде (1858)...

Напомним, что Леонтьев вообще любил эпатировать. Ему всегда хотелось кого-нибудь «стукнуть по голове» возмутительным фактом! (И это выражение мы находим в разбираемой нами статье!) Куртиными и Кувайцевыми он дразнит своих врагов слева (нигилистов, либералов) и пугает противников справа (сухих бюрократов, прекраснодушных славянофилов)! Но снобом Леонтьев не был; он чувствовал, что своеобразие исчезает в мире, и, чтобы его защитить, он ощеривался волком и бросался на всех осквернителей своей святыни! Из его современников это лучше всего понял бывший народоволец Лев Тихомиров, который видел в Леонтьеве прогрессиста в стане инертных консерваторов. Замечательно, что в этой статье Леонтьев утверждает, что в 60-е гг. нигилисты (т. е. зло) принесли известную пользу: их космополитизм возбудил реакцию (добра) со стороны националистов и государственников. То же самое говорил и Милькеев («В своем краю»), который даже примкнул к революционерам, хотя и не разделял их взглядов...

Уже эта первая статья Леонтьева заключает в себе достаточно материала для обвинения его в «безнравственности» (как в левом лагере, так и в правом). Эти обвинения обоснованные, но непродуманные. Зло для Леонтьева всегда остается злом, а добро — добром. Он никогда не утверждал ницшевской морали по ту сторону добра и зла. Он всегда был по эту сторону добра и зла! Вера Куртина в Бога — добро для Леонтьева, но его поступок — зло (преступление). Аморализм же его в том, что он не хотел, чтобы добро окончательно победило зло, ибо тогда ведь прекратится та борьба между этими началами, то напряжение, в которых он находил столько поэзии, столько красоты! Новой «потусторонней морали» Ницше он не проповедовал, но традиционную этику подчинял эстетике.

Не следует также забывать, что Леонтьев видел красоту не только в схватках Ормузда и Аримана или даже в грубой дарвиновской борьбе за существование. Его часто переполняла поэтическая радость бытия в мирной обстановке, в быту. Казалось бы, он упивался жизнью только в своем ограниченном мире Нарцисса, но он умеет и других заражать своим восхищением красками, например на греческой или болгарской свадьбе! Наконец, за всей видимой красотой он различает другой план, неуловимый, музыкальный, с мотивами бурной радости, переходящей в беспричинную грусть, в томление (в «Подлипках» или в «Египетском голубе»). Спектр его красоты сложный, со многими нюансами.

Вернемся к статье «Грамотность и народность», в которой намечена вся его философия истории, но еще очень нечетко, непродуманно.

Вот какие он делает выводы.

Для сохранения самобытной народности не следует спешить с распространением грамотности. «Полносочия» больше в т. н. отсталых странах. Он высказывает следующее пожелание: пусть Россия тем же отличается от всей Западной Европы, чем когда-то древние азиатские и африканские страны отличались от греко-римского мира. Здесь Леонтьев также предвосхищает позднейшее свое утверждение: самобытную безграмотную Россию следовало бы подморозить, чтобы она не гнила... (и оставалась бы Востоком). Это лечение морозом он прописывал тогда, когда совсем уже разуверился в светлом будущем и России, и Запада и с отчаяния грозил кулаком всему миру.

А в 60-е гг. Леонтьев еще настроен оптимистически: он верит в какой-то синтез России образованной и России народной; он надеется, что русские просветители западной выучки переработают европейские начала в новую национальную культуру (как пчелы перерабатывают нектар в мед и воск). Каждая культура Должна быть в высшей степени национальной, чтобы иметь мировое значение. Те же или близкие ему мысли высказывал Григорьев, а позднее Достоевский (устами Шатова) и Данилевский, но ни один из них не говорил, что не следует спешить с распространением грамотности; те же самые положения они иллюстрировали другими «картинами». Правда, Куртина можно было бы встретить в «Записках из Мертвого дома», но все же Достоевский Искал в русском народе не изуверов, а миротворцев вроде странника Макара Ивановича Долгорукого (в «Подростке»), хотя преступников он изображал лучше, художественнее, чем праведников!

Статьи Леонтьева напоминают собрания афоризмов, которые иногда имеют отдаленное отношение к главной теме. То же самое можно сказать и о его первой статье «Грамотность и народность». Так, он между прочим высказывает в ней очень интересную мысль о буржуазной психологии социалистического общества.

Леонтьев говорит: вообразим, что во Франции воплотился бы революционный и социальный план и была бы отменена частная собственность. «Что же бы вышло? Обновилась ли бы народная физиономия француза? Ничуть; она стерлась бы еще более. Вместо нескольких сотен тысяч богатых буржуа мы бы получили миллионов сорок мелких буржуа. По роду занятий, по имени, по положению, по всему тому, что помимо политического положения составляет сумму качеств живого лица и зовется его духовной физиономией или характером, — они были бы буржуа». Замечательно, что он сам признается — эту мысль ему подсказали два радикала — Герцен и Прудон (в своей книге «Война и мир»).

Статья «Грамотность и народность» была одобрена послом — графом Н. П. Игнатьевым, но позднее Леонтьев разошелся с ним во взглядах (на греко-болгарский церковный конфликт). Вообще же Леонтьев никогда не был рупором правительственных кругов; в политике он «гнул свою линию»...

 

Леонтьев намечает основные положения своей философии истории на Балканах, может быть, еще в Адрианополе и затем в Тульче, в Янине. Его первая статья на темы политические и общеисторические была опубликована в славянофильской газете «Заря»50 («Грамотность и народность», 1870).

В примечании к этой статье Леонтьев с большим пиететом говорит об Аполлоне Григорьеве и о его «последнем слове»: народность и своеобразие народной жизни; и противополагает эту Формулу «последнему слову» Белинского: «крайний европеизм и положительность».

Замечательно, что григорьевское «последнее слово» становится «первым словом» в леонтьевской философии истории. Но, как мы уже знаем, оба эти слова значительно друг от друга отличаются.

Национальное (а не только народное) Леонтьев определяет как нечто непосредственное, живое, а все живое, утверждает он, «сложно и туманно», т. е. не поддается логическому определению. Алогичность, а также яркость народности, нации подчеркивал и Аполлон Григорьев, но не сложность — понятие для Леонтьева чрезвычайно существенное. Позднее он назовет вторую фазу всякого культурного развития «сложным цветением», которое наступает после периода «первичной простоты».

Наконец, Леонтьев в большей степени «аморалист» и эстет, чем Григорьев. Первый многим обязан второму; но «ученик» полностью пересмотрел наследие «учителя»; леонтьевщина не григорьевщина, а феномен совершенно оригинальный!

В чем же самобытность выражается? Какие слои населения наиболее своеобразны на Западе и в России? Во Франции, утверждает Леонтьев, парижане более французы, чем французские «хлебопашцы»; а в Англии лорды лучше и полнее олицетворяют свою нацию, чем, например, английские матросы (Григорьев с этим едва ли согласился бы!). Самые же русские из всех русских — это крестьяне, а также купцы; образованные же классы, за исключением некоторых оригиналов-помещиков и военных, самобытность утратили (здесь он опять близок Григорьеву).

Подобно славянофилам и многим западникам, Леонтьев идеализировал русскую общину; в крестьянском мире он видел наиболее своеобразную форму русской социальной жизни. Далее он приводит примеры народных типов: замечательно, что все это натуры исключительные, типы нисколько не типичные! Русского мужика-хозяина он не замечает. Болгарские крестьяне хозяйственны и рассудительны, говорит он, а у наших — мало выдержки, но зато больше воображения, они вообще «виверы»!

Вот некоторые из примеров.

1. Раскольник Спасова согласия Куртин. Ночью он молится перед иконами и вдруг его осеняет мысль: если он умрет, то единственный его сын развратится; его ждет погибель в геенне огненной. Он будит семилетнего мальчика: «Встань, Гришенька: Надень белую рубашку, я на тебя полюбуюсь». Сын переодевается, ложится на лавку, а отец ножом распарывает ему живот.

Вернувшейся жене Куртин говорит: «Иди и объявляй обо всем волостному старосте. Я сделал праздник святым». А в остроге этот сыноубийца себя уморил голодом (сообщает владимирский корреспондент газеты «Голос»).

2. Казак Кувайцев расхаживает в фантастическом кафтане собственного шитья, распевает песни, потешает народ. Он в связи с молодой женой войскового старшины. Она умирает, а Кувайцев мучается, тоскует. Цыганка посоветовала ему разрыть могилу и отсечь у покойницы левую руку, палец — с правой, а также отрезать клок волос. Казак так и сделал, как сказала цыганка, и на четвертый день у него «все как рукой сняло». Вскоре его жена нашла под тюфяком руку, палец, волосы и представила все эти вещественные доказательства в волостное управление. Из тюрьмы Кувайцев писал своим детям письма в стихах: «Мои милые орляточки, по отце своем стосковалися...» (корреспонденция из Оренбурга, в той же газете).

3. Описание патриархальной жизни молокан. Судит их по Библии старец 96 лет. Суровыми наказаниями считаются у них отлучение от участия в богослужении или лишение права на братское приветствие. Муж, дурно обращающийся с женой, публично кается в своей вине, и все присутствующие на собрании поют благодарственный гимн Богу (из газеты «Современные известия»).

Последнюю «картину» (из жизни молокан) Леонтьев называет утешительной, первую — трагической, а вторую — трагикомической. Тут же он поясняет: «Куртин и Кувайцев могут быть героями поэмы более, чем самый честный и почетный судья, осудивший их вполне законно». Далее он утверждает, что Куртины и Кувайцевы невозможны в таких благоустроенных буржуазных странах, как Бельгия, Голландия и Швейцария (все эти страны были у него на «черном листе»!).

Попытаемся разобраться в этих «леонтьевских» картинах. — Лже-Авраамы, вроде Куртина, — явление, конечно, очень «своеобразное», но ничего специфически русского в таком исключительном случае нет! А колдуны до сих пор не перевелись в цивилизованной Европе! Уже в нашем веке, и совсем недавно, знахарка имела большое влияние при дворе голландской королевы и ее называли голландским Распутиным (кстати отметим, что Распутин мог бы восхитить Леонтьева!). В Бельгии, которую Леонтьев ненавидел не меньше Бодлера, были писатели, хотя и не великие, но значительные, как Де Костер (а позднее появилась плеяда символистов — Роденбах, Верхарн, Метерлинк). Что же касается молокан, то таких протестантствующих сект немало было и в Европе, и в Америке, и они до сих пор там существуют. Вообще Леонтьев плохо разбирался в Западе — он видел его только мельком, проездом (Вену, Болонью и, может быть, Гамбург, Антверпен, Брюссель). По крайней мере, в то время он не знал или не вспомнил, что и в буржуазно-пролетарской Европе совершались чудеса — в Ла Салетт (1846), в Лурде (1858)...

Напомним, что Леонтьев вообще любил эпатировать. Ему всегда хотелось кого-нибудь «стукнуть по голове» возмутительным фактом! (И это выражение мы находим в разбираемой нами статье!) Куртиными и Кувайцевыми он дразнит своих врагов слева (нигилистов, либералов) и пугает противников справа (сухих бюрократов, прекраснодушных славянофилов)! Но снобом Леонтьев не был; он чувствовал, что своеобразие исчезает в мире, и, чтобы его защитить, он ощеривался волком и бросался на всех осквернителей своей святыни! Из его современников это лучше всего понял бывший народоволец Лев Тихомиров, который видел в Леонтьеве прогрессиста в стане инертных консерваторов. Замечательно, что в этой статье Леонтьев утверждает, что в 60-е гг. нигилисты (т. е. зло) принесли известную пользу: их космополитизм возбудил реакцию (добра) со стороны националистов и государственников. То же самое говорил и Милькеев («В своем краю»), который даже примкнул к революционерам, хотя и не разделял их взглядов...

Уже эта первая статья Леонтьева заключает в себе достаточно материала для обвинения его в «безнравственности» (как в левом лагере, так и в правом). Эти обвинения обоснованные, но непродуманные. Зло для Леонтьева всегда остается злом, а добро — добром. Он никогда не утверждал ницшевской морали по ту сторону добра и зла. Он всегда был по эту сторону добра и зла! Вера Куртина в Бога — добро для Леонтьева, но его поступок — зло (преступление). Аморализм же его в том, что он не хотел, чтобы добро окончательно победило зло, ибо тогда ведь прекратится та борьба между этими началами, то напряжение, в которых он находил столько поэзии, столько красоты! Новой «потусторонней морали» Ницше он не проповедовал, но традиционную этику подчинял эстетике.

Не следует также забывать, что Леонтьев видел красоту не только в схватках Ормузда и Аримана или даже в грубой дарвиновской борьбе за существование. Его часто переполняла поэтическая радость бытия в мирной обстановке, в быту. Казалось бы, он упивался жизнью только в своем ограниченном мире Нарцисса, но он умеет и других заражать своим восхищением красками, например на греческой или болгарской свадьбе! Наконец, за всей видимой красотой он различает другой план, неуловимый, музыкальный, с мотивами бурной радости, переходящей в беспричинную грусть, в томление (в «Подлипках» или в «Египетском голубе»). Спектр его красоты сложный, со многими нюансами.

Вернемся к статье «Грамотность и народность», в которой намечена вся его философия истории, но еще очень нечетко, непродуманно.

Вот какие он делает выводы.

Для сохранения самобытной народности не следует спешить с распространением грамотности. «Полносочия» больше в т. н. отсталых странах. Он высказывает следующее пожелание: пусть Россия тем же отличается от всей Западной Европы, чем когда-то древние азиатские и африканские страны отличались от греко-римского мира. Здесь Леонтьев также предвосхищает позднейшее свое утверждение: самобытную безграмотную Россию следовало бы подморозить, чтобы она не гнила... (и оставалась бы Востоком). Это лечение морозом он прописывал тогда, когда совсем уже разуверился в светлом будущем и России, и Запада и с отчаяния грозил кулаком всему миру.

А в 60-е гг. Леонтьев еще настроен оптимистически: он верит в какой-то синтез России образованной и России народной; он надеется, что русские просветители западной выучки переработают европейские начала в новую национальную культуру (как пчелы перерабатывают нектар в мед и воск). Каждая культура Должна быть в высшей степени национальной, чтобы иметь мировое значение. Те же или близкие ему мысли высказывал Григорьев, а позднее Достоевский (устами Шатова) и Данилевский, но ни один из них не говорил, что не следует спешить с распространением грамотности; те же самые положения они иллюстрировали другими «картинами». Правда, Куртина можно было бы встретить в «Записках из Мертвого дома», но все же Достоевский Искал в русском народе не изуверов, а миротворцев вроде странника Макара Ивановича Долгорукого (в «Подростке»), хотя преступников он изображал лучше, художественнее, чем праведников!

Статьи Леонтьева напоминают собрания афоризмов, которые иногда имеют отдаленное отношение к главной теме. То же самое можно сказать и о его первой статье «Грамотность и народность». Так, он между прочим высказывает в ней очень интересную мысль о буржуазной психологии социалистического общества.

Леонтьев говорит: вообразим, что во Франции воплотился бы революционный и социальный план и была бы отменена частная собственность. «Что же бы вышло? Обновилась ли бы народная физиономия француза? Ничуть; она стерлась бы еще более. Вместо нескольких сотен тысяч богатых буржуа мы бы получили миллионов сорок мелких буржуа. По роду занятий, по имени, по положению, по всему тому, что помимо политического положения составляет сумму качеств живого лица и зовется его духовной физиономией или характером, — они были бы буржуа». Замечательно, что он сам признается — эту мысль ему подсказали два радикала — Герцен и Прудон (в своей книге «Война и мир»).

Статья «Грамотность и народность» была одобрена послом — графом Н. П. Игнатьевым, но позднее Леонтьев разошелся с ним во взглядах (на греко-болгарский церковный конфликт). Вообще же Леонтьев никогда не был рупором правительственных кругов; в политике он «гнул свою линию»...