АФОНСКИЕ СТАРЦЫ
К оглавлению1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 1617 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45
Во время пребывания Леонтьева на Афоне игуменом Панте-леймоновского монастыря, или Русика, был древний старец-грек — отец Герасим (1761?—1874). Всеми же делами ведал хозяйственный отец Иероним (Соломенцев, 1803—1885), тоже очень старый, но еще бодрый. Он происходил из русской купеческой семьи, давно уже постригся и жил в полном уединении. Совсем неожиданно, по настоянию братии, он был привлечен к управлению обителью. Леонтьев о нем пишет: отец Иероним «глубокий идеалист и донельзя деловой», «физически столь же сильный, как и духовно...»; настоящего образования он не получил, но развил свой природный ум чтением. Он был духовником Леонтьева, и тот его очень почитал и любил, так же как другого старца — архимандрита Макария.
Отец Макарий (Сушкин, 1821—1889) тоже происходил из купцов. В юности он совершил паломничество на Афон, тяжело там заболел и, ожидая близкой смерти, принял постриг. Он был лучше образован, чем отец Иероним, и, в противоположность ему, отличался необыкновенной сердечностью и щедростью. Как-то Леонтьев посетил с ним бедный приход, расположенный за пределами афонской монашеской республики. Греческий священник и его паства ненавидели всех «афонцев» из-за какой-то старой тяжбы, возникшей чуть ли не в средние века. Но эти нищие враги разжалобили доброго архимандрита, и он подарил им дорогие расшитые воздухи. Отец Иероним очень укорял своего главного помощника и возможного преемника за это совершенное им послабление:
«Боюсь я, что он без меня все истратит. Он так уж добр, что дай ему волю, так он все тятенькино наследство в орешек сведет!!!»
Леонтьев же принялся горячо защищать нестяжателя о. Макария. А отец Иероним, пишет он, «отвечал мне кротко и серьезно, с одною из тех небесно-светлых улыбок, которые редко озаряли его мощное и строгое лицо...:
"Чадочко Божие! Не бойся! Его сердца мы не испортим..." — и потом сказал, что ждет скорой смерти и тогда отцу Макарию придется быть начальником: хозяину же не следует расточать монастырское добро; и еще отец Иероним добавил: отец Макарий очень уж "увлекательный" человек!..
При виде этой неожиданной и неизобразимой улыбки на прекрасном, величественном лице, при еще менее ожиданной для меня речи на "ты" со мной, — при этом отеческом воззвании — ; "Чадочко БожиеГ —ко мне, сорокалетнему и столь грешному, — мне захотелось уже не руку поцеловать, а упасть к нему в ноги и поцеловать валеную старую туфлю на ноге его. Даже и эта ошибка: "увлекательный" вместо "увлекающийся" человек, — эта маленькая "немощь" образования в связи с столькими силами духа, и она восхитила меня!»
Леонтьев редко так писал: он был человеком горячим, страстным, но без теплоты, душевности. Позднее он подчинился оп-тинскому старцу Амвросию, всегда очень его почитал, но настоящей близости у него с ним не было. Веет прохладой и от его дружбы с постоянным оптинским собеседником, отцом Климентом. Тем неожиданнее его привязанность к первым афонским наставникам — к хозяйственному отцу Иерониму и к расточительному отцу Макарию.
Чувствуется, что оба эти старца по-отечески, по-братски утешили его, смягчили самолюбивое, тоскующее сердце. Так афонские старцы и растрогали, и ободрили Нарцисса-Алкивиада... Прошла странная тоска, доводившая его до отчаяния, до безумия. Видимо, на время он обрел покой душевный в умно-сердечном патриархате отца Иеронима и отца Макария, его духовно усыновивших.
Вспомним, что еще совсем недавно в Янине, он, гордый консул и изощренный эстет, и не помышлял, что будет находиться под началом у двух монахов из купеческого сословия! Правда, как и Аполлон Григорьев, он эстетически любил русское купечество за «самобытность», но все-таки никогда не забывал, что сам он принадлежит к первому сословию Российской империи! А в скромной келье своих старцев он обо всем этом забывал и, подобно блудному сыну, готов был припасть к отчим стопам.
Все же последней тайны Леонтьева — тайны его духовного переворота и обращения в Салониках и на Афоне — мы не знаем, да и сам он, может быть, в своем кризисе никогда не разобрался. Но очевидно также, что послушание его гордыни не сломило; и аскеза не убила, а, наоборот, возродила Леонтьева-эстета. Он как-то научился обуздывать плотские вожделения, но не свое художественное воображеие. Он пал на колени перед старцами-патриархами, перед церковной хоругвью и опять восстал тем же вольным и неуемным Леонтьевым, язычником и гуманистом, Нарциссом и Алкивиадом. Страх Божий он в себе сознательно усиливал, а жил все тем же — самим собой и красотой. Позднее же опять впадал в уныние и опять искал и находил утешение у старцев-патриархов.
Во время пребывания Леонтьева на Афоне игуменом Панте-леймоновского монастыря, или Русика, был древний старец-грек — отец Герасим (1761?—1874). Всеми же делами ведал хозяйственный отец Иероним (Соломенцев, 1803—1885), тоже очень старый, но еще бодрый. Он происходил из русской купеческой семьи, давно уже постригся и жил в полном уединении. Совсем неожиданно, по настоянию братии, он был привлечен к управлению обителью. Леонтьев о нем пишет: отец Иероним «глубокий идеалист и донельзя деловой», «физически столь же сильный, как и духовно...»; настоящего образования он не получил, но развил свой природный ум чтением. Он был духовником Леонтьева, и тот его очень почитал и любил, так же как другого старца — архимандрита Макария.
Отец Макарий (Сушкин, 1821—1889) тоже происходил из купцов. В юности он совершил паломничество на Афон, тяжело там заболел и, ожидая близкой смерти, принял постриг. Он был лучше образован, чем отец Иероним, и, в противоположность ему, отличался необыкновенной сердечностью и щедростью. Как-то Леонтьев посетил с ним бедный приход, расположенный за пределами афонской монашеской республики. Греческий священник и его паства ненавидели всех «афонцев» из-за какой-то старой тяжбы, возникшей чуть ли не в средние века. Но эти нищие враги разжалобили доброго архимандрита, и он подарил им дорогие расшитые воздухи. Отец Иероним очень укорял своего главного помощника и возможного преемника за это совершенное им послабление:
«Боюсь я, что он без меня все истратит. Он так уж добр, что дай ему волю, так он все тятенькино наследство в орешек сведет!!!»
Леонтьев же принялся горячо защищать нестяжателя о. Макария. А отец Иероним, пишет он, «отвечал мне кротко и серьезно, с одною из тех небесно-светлых улыбок, которые редко озаряли его мощное и строгое лицо...:
"Чадочко Божие! Не бойся! Его сердца мы не испортим..." — и потом сказал, что ждет скорой смерти и тогда отцу Макарию придется быть начальником: хозяину же не следует расточать монастырское добро; и еще отец Иероним добавил: отец Макарий очень уж "увлекательный" человек!..
При виде этой неожиданной и неизобразимой улыбки на прекрасном, величественном лице, при еще менее ожиданной для меня речи на "ты" со мной, — при этом отеческом воззвании — ; "Чадочко БожиеГ —ко мне, сорокалетнему и столь грешному, — мне захотелось уже не руку поцеловать, а упасть к нему в ноги и поцеловать валеную старую туфлю на ноге его. Даже и эта ошибка: "увлекательный" вместо "увлекающийся" человек, — эта маленькая "немощь" образования в связи с столькими силами духа, и она восхитила меня!»
Леонтьев редко так писал: он был человеком горячим, страстным, но без теплоты, душевности. Позднее он подчинился оп-тинскому старцу Амвросию, всегда очень его почитал, но настоящей близости у него с ним не было. Веет прохладой и от его дружбы с постоянным оптинским собеседником, отцом Климентом. Тем неожиданнее его привязанность к первым афонским наставникам — к хозяйственному отцу Иерониму и к расточительному отцу Макарию.
Чувствуется, что оба эти старца по-отечески, по-братски утешили его, смягчили самолюбивое, тоскующее сердце. Так афонские старцы и растрогали, и ободрили Нарцисса-Алкивиада... Прошла странная тоска, доводившая его до отчаяния, до безумия. Видимо, на время он обрел покой душевный в умно-сердечном патриархате отца Иеронима и отца Макария, его духовно усыновивших.
Вспомним, что еще совсем недавно в Янине, он, гордый консул и изощренный эстет, и не помышлял, что будет находиться под началом у двух монахов из купеческого сословия! Правда, как и Аполлон Григорьев, он эстетически любил русское купечество за «самобытность», но все-таки никогда не забывал, что сам он принадлежит к первому сословию Российской империи! А в скромной келье своих старцев он обо всем этом забывал и, подобно блудному сыну, готов был припасть к отчим стопам.
Все же последней тайны Леонтьева — тайны его духовного переворота и обращения в Салониках и на Афоне — мы не знаем, да и сам он, может быть, в своем кризисе никогда не разобрался. Но очевидно также, что послушание его гордыни не сломило; и аскеза не убила, а, наоборот, возродила Леонтьева-эстета. Он как-то научился обуздывать плотские вожделения, но не свое художественное воображеие. Он пал на колени перед старцами-патриархами, перед церковной хоругвью и опять восстал тем же вольным и неуемным Леонтьевым, язычником и гуманистом, Нарциссом и Алкивиадом. Страх Божий он в себе сознательно усиливал, а жил все тем же — самим собой и красотой. Позднее же опять впадал в уныние и опять искал и находил утешение у старцев-патриархов.