МИЛЬКЕЕВ

К оглавлению1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 
17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 
34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 

В романе «В своем краю» два главных героя — доктор Руднев и студент Милькеев; и оба они, как все вообще леонтьевские супергерои, чем-то напоминают автора.

Рудневу Леонтьев отдает свое этическое «я» молодого интеллигента, который хочет приносить людям пользу и делать научные открытия в области френологии.

Милькееву он отдает свое другое «я» — эстетическое, героическое.

Если только можно «делить» эго, то на долю Руднева приходится едва ли даже четверть, а на долю Милькеева — по крайней мере, три четверти леонтьевской души! При этом Рудневу автор отводит большее количество страниц и знакомит читателя с его внутренними переживаниями, тогда как Милькеева мы знаем преимущественно по его проповедям и поступкам. Все же в композиции романа Милькеев занимает центральное положение.

Василий Милькеев изучал юриспруденцию в Москве, слушая профессоров Грановского и Кудрявцева (их обоих Леонтьев встречал в салоне графини Салиас), а теперь проживает «на кондициях» в имении графини Новосильской: учит ее детей и всех очаровывает... Он — рослый сероглазый красавец, блестящий веселый говорун и всеобщий баловень, любимец. Женщины в него влюбляются. Как мы уже знаем, одна из его подруг в прошлом напоминает возлюбленную Леонтьева — Зинаиду Кононову. А в настоящее время в него влюблены две девицы, и сам он к ним неравнодушен, как и ко многим другим. О Милькееве говорят, что «он все с каким-то насосом ходит, из барышень поэзию выкачивать. Это — одна из его специальностей». Милькеев нравится и мужчинам: все его друзья, включая Руднева, только и делают, что обсуждают милькеевские парадоксы. Дети, которых он воспитывает, его обожают: он для них всех великий мудрец и веселый приятель — милый Василиск. Он же — друг великого матриарха — графини Новосильской, о которой я уже не раз говорил. Она «В своем краю» — ласковое осеннее солнце, которое не только светит, но еще и греет, как в пору бабьего лета... Это она сумела создать в своем имении райское житье для своих друзей и детей. В ее Троицком все так же счастливы, как и в ростовском Отрадном!

Милькеев — беззаконная комета, которая быстро мчится и ярко светится в солярной системе Новосильской! Все им любуются, многие его любят; он же отвечает симпатией, но знает, что может без своих друзей и подруг обойтись.

Он — эстет, которого иногда в шутку титулуют «ваше изящество»! Его отточенное определение красоты: «Единство в разнообразии» — очень существенно для позднейшего развития леонтьевской философии. В романе же раскрывается не понятие единства, а преимущественно понятие разнообразия.

Вот основы милькеевской парадоксальной эстетики.

1. Нравственность есть только «уголок прекрасного, одна из полос его..1» Нравственным аршином красоту измерять нельзя: «Иначе куда же деть Алкивиада, алмаз, тигра...», — проповедует Милькеев.

2. Добро и зло нужны для разнообразия, без которого нет красоты. Не нужно предупреждать зла, пусть оно свирепствует и усиливает отпор добра! «...Зло на просторе родит добро!». Например, врачей и сестер милосердия, которые ухаживают за ранеными... Не надо бояться войны: «Жанна Д'Арк проливала кровь, а она разве не была добра, как ангел?» Красота ярче всего обнаруживается в контрастах злого и доброго начала, света и тьмы. Если есть Корделия, то «необходима» и Леди Макбет, восклицает Милькеев.

3. Разнообразие красоты и ее полюсы (добро и зло) полнее всего проявляются в сильной и сложной личности. «Если человек сумел прожить ярко, то никакая гибель не убьет его лица!» След от него в жизни останется... В другом месте Милькеев дает очень пестрый список своих героев: «Байрон, Гете, Жорж Санд, Цезарь, Потемкин, граф д'Орсе...» Здесь «в одной куче» и писатели, и деятели... А упор делается не на искусство и не на «род занятий», а на личную жизнь. Смелый размах, острота страдания, упоение радостью — вот что. привлекает Милькеева-романтика. Он же говорит, что должен исполнить «долг жизненной полноты», ему хочется жить той поэтической жизнью, о которой постоянно твердил и Леонтьев.

4. Что наиболее враждебно красоте в современном мире, т. е. разнообразию, резким контрастам и «яркой личности»? Ответ: буржуазная пошлость, «фрачное мещанство»! Далее Милькеев задает этот риторический вопрос: «Что лучше — кровавая, но пышно духовная эпоха Возрождения или какая-нибудь нынешняя Дания, Голландия, Швейцария, смирная, зажиточная, умеренная?». И, конечно, первое он предпочитает второму...

Но эпоха Возрождения миновала. Еще раньше угасла средневековая поэзия религиозных прений и войн. Какая же поэзия возможна теперь? Ответ Милькеева очень неожиданный: это «поэзия народных движений». Он же говорит: «Я не боюсь демократических вспышек и люблю их; они служат развитию, воображая, что готовят покой: их крайности вызывают противодействие, забытые силы, дремлющие в глупом бездействии, и им в отпор блестят суровые охранители...»

Итак, если несколько упростить милькеевскую философию, можно сказать или даже воскликнуть: Долой всемирное равенство! Не надо вечного мира (как в утопиях социалистов и либералов!). Но все же: Да здравствует и революция! Да здравствует также и реакция! Бурное столкновение революции и реакции волнует и восхищает нового леонтьевского эстета и Нарцисса — Милькеева!

Милькеев воплощает мужественного Леонтьева: ему мало созерцания, он хочет действовать, чтобы на самом деле жить полной поэтической жизнью. Какой же выбор он делает в романе? Ему нужно одно из двух выбрать, и он выбирает революцию.

Но сперва познакомимся с собеседниками Милькеева: все они в той или иной степени этого супергероя в романе оттеняют.

1. Как мы уже знаем, женственный Руднев — это интеллигент-труженик, ученый-любитель, занимающийся френологией и высказывающий иногда смелые догадки: может быть, птицы — не удавшиеся на земле высшие существа, которые где-нибудь на другой планете создали ангельскую цивилизацию! Его воображение сродни Милькееву, как и Леонтьеву. Все же жестокую эстетику своего друга он осуждает, но любит его и хочет, чтобы тот навсегда остался «в своем краю».

2. Толстый предводитель, Лихачев старший, — земец-практик. По взглядам он близок журналу Достоевских и Страхова «Время». Он славянофил-либерал; он за реформы, но и за традицию. В самобытной и мирной России, говорит он, должно найтись место общине и помещику, ученому и казаку, безбожнику и раскольнику, кавалергарду и киргизу... Милькеев ему импонирует, и он предлагает ему ехать на Балканы, чтобы бороться там за освобождение братьев-славян.

Вариант Лихачева — его младший брат, умный, но распущенный Александр, ближайший друг Милькеева.

3. Безобразный нигилист из семинаристов — Богоявленский. Младший Лихачев называет его «энергичным хамом»; он представляет базаровщину 60-х гг.; он дух отрицания, дух разрушения. Его идеал — построение нового общества на началах всеобщего равенства, т. е. идеал — антиэстетический (для Миль-кеева-Леонтьева). По своим взглядам он близок «Современнику» Чернышевского и Добролюбова. Автор его явно не жалует — он ведь «похож на озябшего дождевого червя»! Все же Богоявленский не карикатура на нигилиста, как во многих романах Писемского или Лескова... В уме ему Леонтьев не отказывает.

Милькеев любит Руднева и братьев Лихачевых и не любит Богоявленского, но именно его выбирает себе в товарищи. Отчего же? Вот как он это объясняет: отрицатель и разрушитель Богоявленский, как и прочие нигилисты, — это свиньи, которые все разрывают, с тем чтобы на разрытом месте выросло «что-нибудь роскошное, чего они и сами не ожидают»! За собой же Милькеев оставляет прерогативу не свинского, а романтического разрушения «старого порядка» в Италии: он решил туда отправиться, чтобы присоединиться к войскам Гарибальди... Из этого ничего не выходит. Тогда он вместе с Богоявленским едет в Петербург, где его вскоре арестовывают. Обо всем этом Леонтьев рассказывает коротко и неясно: то ли из-за цензурных опасений, то ли потому, что плохо разбирается в русском радикализме. Но, несомненно, Милькеев принял какое-то деятельное участие в революционном движении.

Итак, основоположник леонтьевской эстетики оказывается революционером: правда, на свой лад — по соображениям эстетическим, а не политическим!

В позднейших своих воспоминаниях, по которым я стараюсь воссоздать его жизнь, Леонтьев таких мыслей и чувств не высказывает. Но, по-видимому, в 60-х гг., в период становления, он мог оправдывать эстетикой революцию, как, впрочем, и реакцию: ведь Милькеев говорил, что революция нужна для того, чтобы вызвать контрреволюцию!

Зрелый Леонтьев лишь допускал народные мятежи в эпохи «цветущей сложности», но с тем чтобы они поскорее подавлялись! Правда, иногда он идет и дальше: он писал, что Робеспьер лучше умеренных современных социалистов: якобинцы были радикальнее их и потому — поэтичнее... Заметим, что этот ход мышления остается неизвестным читателям Леонтьева: они знают его преимущественно как «реакционера», который хочет заморозить Россию!

Существенно, что в этой повести красота определяется и прославляется не только в романтической риторике несколько схематичного супергероя Милькеева, но и показывается во всем ее красочном разнообразии. Здесь Леонтьев впервые сверкает всеми красками своей палитры.

Москва — «это море церквей и домов: голубых, темных, красных, розовых, белых и желтых; море красок, поседелых осенних садов, дыма и подстрекающего холода».

А вот веселый двор в имении холостых Лихачевых: «розовые, синие, красные сарафаны и рубашки, золотые сороки, свист и топот женщин; черный плис и светло-зеленые поддевки молодцов... ранжевые кафтаны мордовок с шариками пуха в серьгax...» И в этом самобытно-русском раю восседает курчавый Александр Лихачев в голубом бархатном чекмене! Аполлон Григорьев мог бы оценить эту разноцветную Россию в романе, который вышел в год его смерти (1864) и, может быть, до него не дошел.

Пестрая красота дополняется откровенной чувственностью, незнакомой русской литературе того времени. Младший Лихачев и Милькеев обсуждают — кто из окружающих их девиц «вкуснее»... То же самое делают и героини: одна из девиц (Варя) говорит, что Милькеев «хоть и видный был, да невкусный...». Для нее более вкусен ее неверный любовник Лихачев.

Язык в описаниях — небрежный, но меткий, в смелых оборотах. Так, Милькеев говорит, что в эпоху революций «вырастают гремучие и мужественные лица...». Тургенев, вероятно, возразил бы: лица не грибы — не растут! Гремучие же бывают змеи! Но Леонтьев заботился не о правильности, а о выразительности речи; и, по-моему, он русский литературный язык обогатил! Вот все тот же «вкусный» Александр Лихачев «полусонным султаном» целует дворовую Марфушку в штофном сарафане и небрежно приговаривает: «Черт знает, что ты городишь!» Опять-таки пуристы сказали бы: нельзя целовать султаном, да еще полусонным; но вся эта «картинка» очень хороша, выразительна благодаря этому неправильному обороту!

Бесшабашное беспутство веселого барина-молодца Александра Лихачева отзывается той григорьевщиной, которая тогда увлекала Леонтьева. Он проходил в то время через сферу влияния Григорьева, не столько идейного, сколько художественного: он видел в нем не учителя, а героя... Но гордый и «хищный» Милькеев, последний байронический «тип» в русской литературе, конечно, чужд и враждебен григорьевской стихии.

В «Подлипках» преобладает лирика, музыка: образ Жениха, грядущего во полунощи, вырастает из церковного гимна40. В романе «В своем краю» много риторики, много и живописной лепки, как и в последующих повестях Леонтьева, а музыкального — мало... Музыка понемногу уступает место пластике, но она опять зазвучит в последнем законченном романе Леонтьева — «Египетском голубе».

Наконец, если воспользоваться литературно-критической терминологией самого Леонтьева, то можно сказать, что «В своем краю» (а отчасти и «Подлипки») — произведения «махрового» стиля! В статье о Марко Вовчке (1861) он называл «махровыми» все яркие и подробные описания быта, а также и областной словарь у литераторов «натуральной» школы; и он их за это осуждал, хотя и сам был повинен в том же. «Махровы» и оригинальные особенности леонтьевского стиля — риторика Милькеева, экспрессивность за счет языковой правильности... Говорю это не в осуждение, а лишь напоминаю, что сам Леонтьев в 60-х гг. хотел писать проще, «бледнее».

 

В романе «В своем краю» два главных героя — доктор Руднев и студент Милькеев; и оба они, как все вообще леонтьевские супергерои, чем-то напоминают автора.

Рудневу Леонтьев отдает свое этическое «я» молодого интеллигента, который хочет приносить людям пользу и делать научные открытия в области френологии.

Милькееву он отдает свое другое «я» — эстетическое, героическое.

Если только можно «делить» эго, то на долю Руднева приходится едва ли даже четверть, а на долю Милькеева — по крайней мере, три четверти леонтьевской души! При этом Рудневу автор отводит большее количество страниц и знакомит читателя с его внутренними переживаниями, тогда как Милькеева мы знаем преимущественно по его проповедям и поступкам. Все же в композиции романа Милькеев занимает центральное положение.

Василий Милькеев изучал юриспруденцию в Москве, слушая профессоров Грановского и Кудрявцева (их обоих Леонтьев встречал в салоне графини Салиас), а теперь проживает «на кондициях» в имении графини Новосильской: учит ее детей и всех очаровывает... Он — рослый сероглазый красавец, блестящий веселый говорун и всеобщий баловень, любимец. Женщины в него влюбляются. Как мы уже знаем, одна из его подруг в прошлом напоминает возлюбленную Леонтьева — Зинаиду Кононову. А в настоящее время в него влюблены две девицы, и сам он к ним неравнодушен, как и ко многим другим. О Милькееве говорят, что «он все с каким-то насосом ходит, из барышень поэзию выкачивать. Это — одна из его специальностей». Милькеев нравится и мужчинам: все его друзья, включая Руднева, только и делают, что обсуждают милькеевские парадоксы. Дети, которых он воспитывает, его обожают: он для них всех великий мудрец и веселый приятель — милый Василиск. Он же — друг великого матриарха — графини Новосильской, о которой я уже не раз говорил. Она «В своем краю» — ласковое осеннее солнце, которое не только светит, но еще и греет, как в пору бабьего лета... Это она сумела создать в своем имении райское житье для своих друзей и детей. В ее Троицком все так же счастливы, как и в ростовском Отрадном!

Милькеев — беззаконная комета, которая быстро мчится и ярко светится в солярной системе Новосильской! Все им любуются, многие его любят; он же отвечает симпатией, но знает, что может без своих друзей и подруг обойтись.

Он — эстет, которого иногда в шутку титулуют «ваше изящество»! Его отточенное определение красоты: «Единство в разнообразии» — очень существенно для позднейшего развития леонтьевской философии. В романе же раскрывается не понятие единства, а преимущественно понятие разнообразия.

Вот основы милькеевской парадоксальной эстетики.

1. Нравственность есть только «уголок прекрасного, одна из полос его..1» Нравственным аршином красоту измерять нельзя: «Иначе куда же деть Алкивиада, алмаз, тигра...», — проповедует Милькеев.

2. Добро и зло нужны для разнообразия, без которого нет красоты. Не нужно предупреждать зла, пусть оно свирепствует и усиливает отпор добра! «...Зло на просторе родит добро!». Например, врачей и сестер милосердия, которые ухаживают за ранеными... Не надо бояться войны: «Жанна Д'Арк проливала кровь, а она разве не была добра, как ангел?» Красота ярче всего обнаруживается в контрастах злого и доброго начала, света и тьмы. Если есть Корделия, то «необходима» и Леди Макбет, восклицает Милькеев.

3. Разнообразие красоты и ее полюсы (добро и зло) полнее всего проявляются в сильной и сложной личности. «Если человек сумел прожить ярко, то никакая гибель не убьет его лица!» След от него в жизни останется... В другом месте Милькеев дает очень пестрый список своих героев: «Байрон, Гете, Жорж Санд, Цезарь, Потемкин, граф д'Орсе...» Здесь «в одной куче» и писатели, и деятели... А упор делается не на искусство и не на «род занятий», а на личную жизнь. Смелый размах, острота страдания, упоение радостью — вот что. привлекает Милькеева-романтика. Он же говорит, что должен исполнить «долг жизненной полноты», ему хочется жить той поэтической жизнью, о которой постоянно твердил и Леонтьев.

4. Что наиболее враждебно красоте в современном мире, т. е. разнообразию, резким контрастам и «яркой личности»? Ответ: буржуазная пошлость, «фрачное мещанство»! Далее Милькеев задает этот риторический вопрос: «Что лучше — кровавая, но пышно духовная эпоха Возрождения или какая-нибудь нынешняя Дания, Голландия, Швейцария, смирная, зажиточная, умеренная?». И, конечно, первое он предпочитает второму...

Но эпоха Возрождения миновала. Еще раньше угасла средневековая поэзия религиозных прений и войн. Какая же поэзия возможна теперь? Ответ Милькеева очень неожиданный: это «поэзия народных движений». Он же говорит: «Я не боюсь демократических вспышек и люблю их; они служат развитию, воображая, что готовят покой: их крайности вызывают противодействие, забытые силы, дремлющие в глупом бездействии, и им в отпор блестят суровые охранители...»

Итак, если несколько упростить милькеевскую философию, можно сказать или даже воскликнуть: Долой всемирное равенство! Не надо вечного мира (как в утопиях социалистов и либералов!). Но все же: Да здравствует и революция! Да здравствует также и реакция! Бурное столкновение революции и реакции волнует и восхищает нового леонтьевского эстета и Нарцисса — Милькеева!

Милькеев воплощает мужественного Леонтьева: ему мало созерцания, он хочет действовать, чтобы на самом деле жить полной поэтической жизнью. Какой же выбор он делает в романе? Ему нужно одно из двух выбрать, и он выбирает революцию.

Но сперва познакомимся с собеседниками Милькеева: все они в той или иной степени этого супергероя в романе оттеняют.

1. Как мы уже знаем, женственный Руднев — это интеллигент-труженик, ученый-любитель, занимающийся френологией и высказывающий иногда смелые догадки: может быть, птицы — не удавшиеся на земле высшие существа, которые где-нибудь на другой планете создали ангельскую цивилизацию! Его воображение сродни Милькееву, как и Леонтьеву. Все же жестокую эстетику своего друга он осуждает, но любит его и хочет, чтобы тот навсегда остался «в своем краю».

2. Толстый предводитель, Лихачев старший, — земец-практик. По взглядам он близок журналу Достоевских и Страхова «Время». Он славянофил-либерал; он за реформы, но и за традицию. В самобытной и мирной России, говорит он, должно найтись место общине и помещику, ученому и казаку, безбожнику и раскольнику, кавалергарду и киргизу... Милькеев ему импонирует, и он предлагает ему ехать на Балканы, чтобы бороться там за освобождение братьев-славян.

Вариант Лихачева — его младший брат, умный, но распущенный Александр, ближайший друг Милькеева.

3. Безобразный нигилист из семинаристов — Богоявленский. Младший Лихачев называет его «энергичным хамом»; он представляет базаровщину 60-х гг.; он дух отрицания, дух разрушения. Его идеал — построение нового общества на началах всеобщего равенства, т. е. идеал — антиэстетический (для Миль-кеева-Леонтьева). По своим взглядам он близок «Современнику» Чернышевского и Добролюбова. Автор его явно не жалует — он ведь «похож на озябшего дождевого червя»! Все же Богоявленский не карикатура на нигилиста, как во многих романах Писемского или Лескова... В уме ему Леонтьев не отказывает.

Милькеев любит Руднева и братьев Лихачевых и не любит Богоявленского, но именно его выбирает себе в товарищи. Отчего же? Вот как он это объясняет: отрицатель и разрушитель Богоявленский, как и прочие нигилисты, — это свиньи, которые все разрывают, с тем чтобы на разрытом месте выросло «что-нибудь роскошное, чего они и сами не ожидают»! За собой же Милькеев оставляет прерогативу не свинского, а романтического разрушения «старого порядка» в Италии: он решил туда отправиться, чтобы присоединиться к войскам Гарибальди... Из этого ничего не выходит. Тогда он вместе с Богоявленским едет в Петербург, где его вскоре арестовывают. Обо всем этом Леонтьев рассказывает коротко и неясно: то ли из-за цензурных опасений, то ли потому, что плохо разбирается в русском радикализме. Но, несомненно, Милькеев принял какое-то деятельное участие в революционном движении.

Итак, основоположник леонтьевской эстетики оказывается революционером: правда, на свой лад — по соображениям эстетическим, а не политическим!

В позднейших своих воспоминаниях, по которым я стараюсь воссоздать его жизнь, Леонтьев таких мыслей и чувств не высказывает. Но, по-видимому, в 60-х гг., в период становления, он мог оправдывать эстетикой революцию, как, впрочем, и реакцию: ведь Милькеев говорил, что революция нужна для того, чтобы вызвать контрреволюцию!

Зрелый Леонтьев лишь допускал народные мятежи в эпохи «цветущей сложности», но с тем чтобы они поскорее подавлялись! Правда, иногда он идет и дальше: он писал, что Робеспьер лучше умеренных современных социалистов: якобинцы были радикальнее их и потому — поэтичнее... Заметим, что этот ход мышления остается неизвестным читателям Леонтьева: они знают его преимущественно как «реакционера», который хочет заморозить Россию!

Существенно, что в этой повести красота определяется и прославляется не только в романтической риторике несколько схематичного супергероя Милькеева, но и показывается во всем ее красочном разнообразии. Здесь Леонтьев впервые сверкает всеми красками своей палитры.

Москва — «это море церквей и домов: голубых, темных, красных, розовых, белых и желтых; море красок, поседелых осенних садов, дыма и подстрекающего холода».

А вот веселый двор в имении холостых Лихачевых: «розовые, синие, красные сарафаны и рубашки, золотые сороки, свист и топот женщин; черный плис и светло-зеленые поддевки молодцов... ранжевые кафтаны мордовок с шариками пуха в серьгax...» И в этом самобытно-русском раю восседает курчавый Александр Лихачев в голубом бархатном чекмене! Аполлон Григорьев мог бы оценить эту разноцветную Россию в романе, который вышел в год его смерти (1864) и, может быть, до него не дошел.

Пестрая красота дополняется откровенной чувственностью, незнакомой русской литературе того времени. Младший Лихачев и Милькеев обсуждают — кто из окружающих их девиц «вкуснее»... То же самое делают и героини: одна из девиц (Варя) говорит, что Милькеев «хоть и видный был, да невкусный...». Для нее более вкусен ее неверный любовник Лихачев.

Язык в описаниях — небрежный, но меткий, в смелых оборотах. Так, Милькеев говорит, что в эпоху революций «вырастают гремучие и мужественные лица...». Тургенев, вероятно, возразил бы: лица не грибы — не растут! Гремучие же бывают змеи! Но Леонтьев заботился не о правильности, а о выразительности речи; и, по-моему, он русский литературный язык обогатил! Вот все тот же «вкусный» Александр Лихачев «полусонным султаном» целует дворовую Марфушку в штофном сарафане и небрежно приговаривает: «Черт знает, что ты городишь!» Опять-таки пуристы сказали бы: нельзя целовать султаном, да еще полусонным; но вся эта «картинка» очень хороша, выразительна благодаря этому неправильному обороту!

Бесшабашное беспутство веселого барина-молодца Александра Лихачева отзывается той григорьевщиной, которая тогда увлекала Леонтьева. Он проходил в то время через сферу влияния Григорьева, не столько идейного, сколько художественного: он видел в нем не учителя, а героя... Но гордый и «хищный» Милькеев, последний байронический «тип» в русской литературе, конечно, чужд и враждебен григорьевской стихии.

В «Подлипках» преобладает лирика, музыка: образ Жениха, грядущего во полунощи, вырастает из церковного гимна40. В романе «В своем краю» много риторики, много и живописной лепки, как и в последующих повестях Леонтьева, а музыкального — мало... Музыка понемногу уступает место пластике, но она опять зазвучит в последнем законченном романе Леонтьева — «Египетском голубе».

Наконец, если воспользоваться литературно-критической терминологией самого Леонтьева, то можно сказать, что «В своем краю» (а отчасти и «Подлипки») — произведения «махрового» стиля! В статье о Марко Вовчке (1861) он называл «махровыми» все яркие и подробные описания быта, а также и областной словарь у литераторов «натуральной» школы; и он их за это осуждал, хотя и сам был повинен в том же. «Махровы» и оригинальные особенности леонтьевского стиля — риторика Милькеева, экспрессивность за счет языковой правильности... Говорю это не в осуждение, а лишь напоминаю, что сам Леонтьев в 60-х гг. хотел писать проще, «бледнее».