МИФОЛОГИЯ
К оглавлению1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 1617 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
34 35 36
Володя Ладнев в Подлипках, как, вероятно, и Константин Леонтьев в Кудинове, упивается своими уединенными фантазиями. Его воображение питалось мифологией, в очень незначительной степени русской, народной, и более всего — классической. Все эти мифы иногда очень причудливо смешивались в его воображении. Любые вообще впечатления Володя слагает — складывает в сказку. Так, желтые пятна на ободранной стене казались ему планами имений. Или же от формы этих пятен он производил фамилии соседей-помещиков. Одно пятно было похоже на чудовище, которое испугало коней Ипполита, сына Те-зеева, и поэтому владетель этого пятна-имения назывался Зверев. Собственники же имений, напоминавших колокол или сковороду, именовались Колоколов и Сковородкин...
Отрок Володя был женат и имел сорок человек детей: «Оран-гутангушка, Заира, Фрезочка, которая однажды утонула в Ганге, Надя...» Другой миф: мать Володи — «американская царица»: «мы ехали с ней на колеснице по берегу моря; лошади понесли — мы упали, меня унес орел (как Зевс Ганимеда! — Ю. И.), но потом уронил в море; здесь я, как Иона, был проглочен китом и наконец выброшенный им на берег Испании, попал как воспитанник в Подлипки».
Есть новизна, есть прелесть в этих бреднях Володи Ладнева, который как-то отрочески-царственно срывал цветы фантазии где попало — и из французских пересказов греческих мифол, и из уроков Закона Божьего, и с карт школьного атласа!
В XIX веке все эти довольно обычные детские фантазии не привлекали внимания романистов-«реалистов». Правда, сказочный мир Ростовых в Отрадном или молодых Толстых, веривших в Муравниных (Моравских) братьев близок мифологии Володи Ладнева. Но воображение толстовских детей беднее, чем у леонтьевских! К тому же в литературе приоритет принадлежит Леонтьеву. «Война и мир» появилась после «Подлипок». Мальчик-фантазер становится настоящим героем не в XIX, а уже в XX веке; в русской литературе, например в рассказах Федора Сологуба или в воспоминаниях Владимира Набокова.
Фольклор и география понемногу уступают место классической мифологии, с которой Володя знакомится по французским книжкам гувернантки мадам Бонна. Подрастающий Ладнев обожествляет всех родных, знакомых. Один из соседних помещиков становится Юпитером, а тетушка-матриарх — Юноной; кузен Сережа — то Марс, то Аполлон, барышня Оленька — Венера, а мадам Боннэ — это Минерва!
Традиционный и столь часто в русских романах того времени описанный быт является своего рода сырым материалом для фантастического мифотворчества Володи Ладнева. Бытовая барыня в накрахмаленной юбке или французская гувернантка с накладными волосами превращаются в богинь и из заснеженных Подлипок уносятся-улетают в глубь веков, в теплую Грецию и оживают там в мифах Гесиода, в эпосе Гомера! Это своего рода сюрреалистический скачок из «реализма» эпохи Тургенева и Жорж Санд в древнейшую баснословную классику! И после религиозного переворота в Салониках Леонтьев продолжает вздыхать по богам Эллады и продолжает жить мифами. Так, его восхищает сказание об Аполлоне, который под видом пастуха пас стада у Адмета, царя Фересского. К этому богу, проживающему на земле «инкогнито», он приравнивает своего alter ego Миль-кеева («В своем краю») и себя самого (в воспоминаниях о Крыме). Самый идеальный герой Леонтьева — консул Благов — представляется его молодому обожателю-греку Алкивиадом («Одиссей Полихрониадес»). В. В. Розанов нашел в библиотеке «этого монаха» (т. е. Леонтьева) толстую французскую монографию об Алкивиаде. «Такого воскрешения афинизма, — пишет он, — шумных "агора" афинян, страстной борьбы партий и чудного эллинского "на ты" к богам и людям — этого я еще не видел ни у кого, как у Леонтьева!» По-видимому, книга, найденная Розановым, — это двухтомный труд Henri Houssaye. Французский историк любит блеснуть красноречием. Его Алкивиад «...joueur magnifique, duelliste invincible, sportsman renommé, arbitre de la mode, homme à beaux mots et à bonnes fortunes <...> Alcibiade n'avait qu'un seul guide, l'intérêt personnel, qu'il suivait en s'affranchissant de tout scrupule, en se mettant au-dessus de toute loi!» Все эти «пороки» Алкивиада могли восхищать Леонтьева и в монастырской келье. Его византийско-церковное христианство так никогда и не затмило в его душе языческих богов и героев древней Эллады.
Многочисленные прозвища, которых особенно много в романе «В своем краю», тоже переносят бытовых героев в какой-то другой план — в мир доморощенной мифологии. Один из двойников автора в этом романе доктор Руднев именуется Васильком, а другой — студент Милькеев — Василиском; он же — эстетик-паша с титулованием «ваше изящество»...
Замечательно, что в балканских романах Леонтьева мифология играет меньшую роль, чем в русских. На Востоке сама действительность была легендарно-эпической, тогда как в России или, по крайней мере, в русской литературе, преобладали столь ему ненавистные лишние и подпольные люди. В Эпире или в Македонии он на каждом шагу встречал настоящих геров — это были бравые и деспотичные паши и консулы, греческие патриоты, дезертиры, бандиты и монахи — как аскеты, так и авантюристы; здесь, в противоположность и России и Западу, действительность вполне соответствовала романтически-героическим идеалам Леонтьева, и ему уже незачем было тешить себя мечтами об античных или других каких-нибудь мифах и легендах. Здесь классический или, вернее, доклассический мир еще доживал свой век в македонских и албанских селениях.
Володя Ладнев в Подлипках, как, вероятно, и Константин Леонтьев в Кудинове, упивается своими уединенными фантазиями. Его воображение питалось мифологией, в очень незначительной степени русской, народной, и более всего — классической. Все эти мифы иногда очень причудливо смешивались в его воображении. Любые вообще впечатления Володя слагает — складывает в сказку. Так, желтые пятна на ободранной стене казались ему планами имений. Или же от формы этих пятен он производил фамилии соседей-помещиков. Одно пятно было похоже на чудовище, которое испугало коней Ипполита, сына Те-зеева, и поэтому владетель этого пятна-имения назывался Зверев. Собственники же имений, напоминавших колокол или сковороду, именовались Колоколов и Сковородкин...
Отрок Володя был женат и имел сорок человек детей: «Оран-гутангушка, Заира, Фрезочка, которая однажды утонула в Ганге, Надя...» Другой миф: мать Володи — «американская царица»: «мы ехали с ней на колеснице по берегу моря; лошади понесли — мы упали, меня унес орел (как Зевс Ганимеда! — Ю. И.), но потом уронил в море; здесь я, как Иона, был проглочен китом и наконец выброшенный им на берег Испании, попал как воспитанник в Подлипки».
Есть новизна, есть прелесть в этих бреднях Володи Ладнева, который как-то отрочески-царственно срывал цветы фантазии где попало — и из французских пересказов греческих мифол, и из уроков Закона Божьего, и с карт школьного атласа!
В XIX веке все эти довольно обычные детские фантазии не привлекали внимания романистов-«реалистов». Правда, сказочный мир Ростовых в Отрадном или молодых Толстых, веривших в Муравниных (Моравских) братьев близок мифологии Володи Ладнева. Но воображение толстовских детей беднее, чем у леонтьевских! К тому же в литературе приоритет принадлежит Леонтьеву. «Война и мир» появилась после «Подлипок». Мальчик-фантазер становится настоящим героем не в XIX, а уже в XX веке; в русской литературе, например в рассказах Федора Сологуба или в воспоминаниях Владимира Набокова.
Фольклор и география понемногу уступают место классической мифологии, с которой Володя знакомится по французским книжкам гувернантки мадам Бонна. Подрастающий Ладнев обожествляет всех родных, знакомых. Один из соседних помещиков становится Юпитером, а тетушка-матриарх — Юноной; кузен Сережа — то Марс, то Аполлон, барышня Оленька — Венера, а мадам Боннэ — это Минерва!
Традиционный и столь часто в русских романах того времени описанный быт является своего рода сырым материалом для фантастического мифотворчества Володи Ладнева. Бытовая барыня в накрахмаленной юбке или французская гувернантка с накладными волосами превращаются в богинь и из заснеженных Подлипок уносятся-улетают в глубь веков, в теплую Грецию и оживают там в мифах Гесиода, в эпосе Гомера! Это своего рода сюрреалистический скачок из «реализма» эпохи Тургенева и Жорж Санд в древнейшую баснословную классику! И после религиозного переворота в Салониках Леонтьев продолжает вздыхать по богам Эллады и продолжает жить мифами. Так, его восхищает сказание об Аполлоне, который под видом пастуха пас стада у Адмета, царя Фересского. К этому богу, проживающему на земле «инкогнито», он приравнивает своего alter ego Миль-кеева («В своем краю») и себя самого (в воспоминаниях о Крыме). Самый идеальный герой Леонтьева — консул Благов — представляется его молодому обожателю-греку Алкивиадом («Одиссей Полихрониадес»). В. В. Розанов нашел в библиотеке «этого монаха» (т. е. Леонтьева) толстую французскую монографию об Алкивиаде. «Такого воскрешения афинизма, — пишет он, — шумных "агора" афинян, страстной борьбы партий и чудного эллинского "на ты" к богам и людям — этого я еще не видел ни у кого, как у Леонтьева!» По-видимому, книга, найденная Розановым, — это двухтомный труд Henri Houssaye. Французский историк любит блеснуть красноречием. Его Алкивиад «...joueur magnifique, duelliste invincible, sportsman renommé, arbitre de la mode, homme à beaux mots et à bonnes fortunes <...> Alcibiade n'avait qu'un seul guide, l'intérêt personnel, qu'il suivait en s'affranchissant de tout scrupule, en se mettant au-dessus de toute loi!» Все эти «пороки» Алкивиада могли восхищать Леонтьева и в монастырской келье. Его византийско-церковное христианство так никогда и не затмило в его душе языческих богов и героев древней Эллады.
Многочисленные прозвища, которых особенно много в романе «В своем краю», тоже переносят бытовых героев в какой-то другой план — в мир доморощенной мифологии. Один из двойников автора в этом романе доктор Руднев именуется Васильком, а другой — студент Милькеев — Василиском; он же — эстетик-паша с титулованием «ваше изящество»...
Замечательно, что в балканских романах Леонтьева мифология играет меньшую роль, чем в русских. На Востоке сама действительность была легендарно-эпической, тогда как в России или, по крайней мере, в русской литературе, преобладали столь ему ненавистные лишние и подпольные люди. В Эпире или в Македонии он на каждом шагу встречал настоящих геров — это были бравые и деспотичные паши и консулы, греческие патриоты, дезертиры, бандиты и монахи — как аскеты, так и авантюристы; здесь, в противоположность и России и Западу, действительность вполне соответствовала романтически-героическим идеалам Леонтьева, и ему уже незачем было тешить себя мечтами об античных или других каких-нибудь мифах и легендах. Здесь классический или, вернее, доклассический мир еще доживал свой век в македонских и албанских селениях.