ПОЛУНОЩНЫЙ ЖЕНИХ
К оглавлению1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 1617 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
34 35 36
«Был ли я религиозен по природе моей? Было ли мое воспитание православным?», — спрашивает Леонтьев уже на склоне лет.
В Кудинове только соблюдались обряды: ездили к обедне, служили молебны и, когда полагалось, говели, исповедовались. У матери, «как у многих умных русских людей того времени, христианство принимало несколько протестантский характер», вспоминает он. То время — александровская эпоха, когда мать его была молода. Это эпоха Библейского общества и модного тогда пиетизма. Даже митрополит Филарет Московский, столп православия, кое-что заимствовал у протестантских богословов для своего катехизиса.
«Протестантский характер» благочестия Феодосии Петровны заключался в том, что она «любила ту сторону христианства, которая выражается в нравственности», а не в строгом соблюдении обрядов. Церковно-набожных людей она называет ханжами.
«Молиться перед угловым кивотом учила меня не мать, а горбатая тетушка Екатерина Борисовна Леонтьева, отцовская сестра», — вспоминает Леонтьев.
Когда ему было лет семь-восемь, приехала в Кудиново его шестнадцатилетняя сестра Александра, институтка. Может быть, не столько для себя, а дочери ради мать усердно молилась с нею по утрам. А Константин полудремал на трехцветном диване, за колонками кудиновского эрмитажа. «В окна с моего дивана я, не вставая, видел чистый снег куртины — безмолвную, мирную, недвижимую зимнюю красу. Я видел прививки, обернутые соломой, обнаженные яблони и большие липы двух прямых аллей».
За окнами белел снег вещественный, а другой снег, невещественный, из псалма Давидова, убелял душу: «Омыеши мя и паче снега убелюся». Это сестра его, оборотившись к углу, читает по книжке. Дважды вспоминает Леонтьев об этих великолепных утрах. «Много лет прошло с тех зимних дней, когда я просыпался на полосатом диване; много было и вовсе новых радостей и неожиданного горя; но эти утренние молитвы все так же живы в памяти и в сердце; много глубоких перемен совершилось в моей жизни, были тяжкие перемены в образе мыслей моих, но никогда и нигде я не забывал тех слов псалма, которые меня тогда (почему? — не знаю сам) особенно поразили и тронули...»
Итак, в детстве Леонтьев усваивал нравственное христианство матери и одновременно вдохновлялся христианством поэтическим... Красотой в религии, да и вне религии, он жил до самой смерти, хотя стремился и к чему-то неизмеримо большему, чем эстетика: к спасению души.
Детство Володи Ладнева в «Подлипках» тоже начинается с зимнего утра. — «На дворе чуть брезжилось; окно мое было в сад, и за ночь выпал молодой снег, покрыл куртины и сырые сучья. Если вы никогда не видели первого снега в деревне, на липах и в яблонях вашего сада, то вы едва ли поймете то глубокое чувство одиночества, которое наполнило мою душу». Здесь даже слова почти те же, что и в воспоминаниях, написанных незадолго до смерти. А «Подлипки» Леонтьев начал писать еще в 50-х гг. Зима в этой повести как-то таинственно соприкасается с верой: «...что за томительный восторг охватывал мою душу», — пишет Володя Ладнев, — «когда высокий отец Василий, наполнив залу кадильным дымом, сквозь который из угла блистали наши образа, начинал звучным густым возрастающим голосом: "Се Жених грядет во полунощи!" Тогда я, бывало, кланялся в землю, и мне, поверите ли, казалось, что в самом деле идет откуда-то таинственный божественный Жених среди ночи... Раскрытая дверь темного коридора, глубокое молчание среди других комнат... самый ландшафт в огне, освещенный месяцем, зимний сад, полосы тени от деревьев по снегу, обнаженная ал лея, пропадающая за недоступными сугробами, и таинственная мысль о безлюдности огромных полей...»
Смутный поэтический образ Полунощного Жениха — это эстетика, но и этика: в конце романа Володя Ладнев не соблазняет дочь отца Василия поповну Пашу, потому что вдруг вспоминает, что по этим самым полям, «за непроходимым зимним садом, шел когда-то жених во полуночи». Тогда уже юноша Ладнев свою детскую веру утерял (как и Леонтьев), а все же не осмелился осквернить «шаткой страстью этот чистый образ».
«Был ли я религиозен по природе моей? Было ли мое воспитание православным?», — спрашивает Леонтьев уже на склоне лет.
В Кудинове только соблюдались обряды: ездили к обедне, служили молебны и, когда полагалось, говели, исповедовались. У матери, «как у многих умных русских людей того времени, христианство принимало несколько протестантский характер», вспоминает он. То время — александровская эпоха, когда мать его была молода. Это эпоха Библейского общества и модного тогда пиетизма. Даже митрополит Филарет Московский, столп православия, кое-что заимствовал у протестантских богословов для своего катехизиса.
«Протестантский характер» благочестия Феодосии Петровны заключался в том, что она «любила ту сторону христианства, которая выражается в нравственности», а не в строгом соблюдении обрядов. Церковно-набожных людей она называет ханжами.
«Молиться перед угловым кивотом учила меня не мать, а горбатая тетушка Екатерина Борисовна Леонтьева, отцовская сестра», — вспоминает Леонтьев.
Когда ему было лет семь-восемь, приехала в Кудиново его шестнадцатилетняя сестра Александра, институтка. Может быть, не столько для себя, а дочери ради мать усердно молилась с нею по утрам. А Константин полудремал на трехцветном диване, за колонками кудиновского эрмитажа. «В окна с моего дивана я, не вставая, видел чистый снег куртины — безмолвную, мирную, недвижимую зимнюю красу. Я видел прививки, обернутые соломой, обнаженные яблони и большие липы двух прямых аллей».
За окнами белел снег вещественный, а другой снег, невещественный, из псалма Давидова, убелял душу: «Омыеши мя и паче снега убелюся». Это сестра его, оборотившись к углу, читает по книжке. Дважды вспоминает Леонтьев об этих великолепных утрах. «Много лет прошло с тех зимних дней, когда я просыпался на полосатом диване; много было и вовсе новых радостей и неожиданного горя; но эти утренние молитвы все так же живы в памяти и в сердце; много глубоких перемен совершилось в моей жизни, были тяжкие перемены в образе мыслей моих, но никогда и нигде я не забывал тех слов псалма, которые меня тогда (почему? — не знаю сам) особенно поразили и тронули...»
Итак, в детстве Леонтьев усваивал нравственное христианство матери и одновременно вдохновлялся христианством поэтическим... Красотой в религии, да и вне религии, он жил до самой смерти, хотя стремился и к чему-то неизмеримо большему, чем эстетика: к спасению души.
Детство Володи Ладнева в «Подлипках» тоже начинается с зимнего утра. — «На дворе чуть брезжилось; окно мое было в сад, и за ночь выпал молодой снег, покрыл куртины и сырые сучья. Если вы никогда не видели первого снега в деревне, на липах и в яблонях вашего сада, то вы едва ли поймете то глубокое чувство одиночества, которое наполнило мою душу». Здесь даже слова почти те же, что и в воспоминаниях, написанных незадолго до смерти. А «Подлипки» Леонтьев начал писать еще в 50-х гг. Зима в этой повести как-то таинственно соприкасается с верой: «...что за томительный восторг охватывал мою душу», — пишет Володя Ладнев, — «когда высокий отец Василий, наполнив залу кадильным дымом, сквозь который из угла блистали наши образа, начинал звучным густым возрастающим голосом: "Се Жених грядет во полунощи!" Тогда я, бывало, кланялся в землю, и мне, поверите ли, казалось, что в самом деле идет откуда-то таинственный божественный Жених среди ночи... Раскрытая дверь темного коридора, глубокое молчание среди других комнат... самый ландшафт в огне, освещенный месяцем, зимний сад, полосы тени от деревьев по снегу, обнаженная ал лея, пропадающая за недоступными сугробами, и таинственная мысль о безлюдности огромных полей...»
Смутный поэтический образ Полунощного Жениха — это эстетика, но и этика: в конце романа Володя Ладнев не соблазняет дочь отца Василия поповну Пашу, потому что вдруг вспоминает, что по этим самым полям, «за непроходимым зимним садом, шел когда-то жених во полуночи». Тогда уже юноша Ладнев свою детскую веру утерял (как и Леонтьев), а все же не осмелился осквернить «шаткой страстью этот чистый образ».