САМЫЙ БЛИЗКИЙ ЧЕЛОВЕК

К оглавлению1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 
17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 
34 35 36 

Еще одно лирическое отступление в «Подлипках», оно передает настроения не только Володи Ладнева, но, по-видимому, и самого автора, когда ему было лет 16-17: «К грусти одиночества, к страху наказания за гробом, к надежде на помощь в жизни примешивались и другие чувства. С одной стороны, память о картинах детства жила неразрывно с молитвами и надеждами; в воображении я видел тетушкин кивот с лампадой... Как вспомнишь о нем, так и потянет душу домой и на небо! <...> Любил я также иногда читать священную историю. Когда, под конец Ветхого Завета, становилось, в последних главах книжки, как-то пусто и мирно и строгие римляне были уже тут, чувство чуть слышного, едва заметного, сладкого ожидания шевелилось во мне. Заря лучшей жизни как будто ждала весь мир... И не было еще света, а было грустно и легко. Вот родилось бедное дитя в Вифлееме... Как хорошо в этих сухих Пустынях, где растут только пальмы и где люди ходят босые в легких одеждах! Вот уже и Петр плакал ночью, когда пел петух, и я плакал с ним; все стемнело — камни рассеялись, мертвые встали из гроба и пошли в город, раздралась завеса во храме... Передо мной картинка... Христос является на минуту двум ученикам, шедшим в Эммаус. Какой-нибудь бедный городок этот Эммаус; трое небольших людей спешат из какой-то долины; на них развевается платье; сбоку скалы, а вдали куча мелких домов с плоскими крышами... Как опустело все! Точно после обеда, когда уж не жарко, войдешь в большой зеленый сад, которым никто не пользуется и где только тени деревьев становятся все длиннее и длиннее... Как будто самый близкий человек уехал из дому, из сада этого, по которому он мог бы гулять, если бы хотел. И уже начинается что-то новое, чуть брезжится... А что? И тогда не умел я сказать, не умею и теперь».

Это — вздох души; а изложение — предельно простое, чистое. Пейзаж бедный, как и в России. Но и какая разница: в Иерусалиме ходят не в шубах, тулупах, а в легкой одежде, которая развевается; и на душе у Володи Ладнева хотя и грустно, но легко! И не этим ли оправдывается неожиданный переход от несуровой палестинской зимы с пальмами к русскому лету с зеленым садом в «Подлипках». Это — не тургеневская декламация стихотворений в прозе. Это ближе к Чехову и отдаленно напоминает его рассказ «Студент». Там семинарист рассказывает деревенским женщинам о Гефсимании, о Петре. Но Чехов гораздо сдержаннее Леонтьева и не восклицает: как хорошо или как опустело все!

Христос после смерти своей — воскрес, а чеховский студент едва ли в это верит. Но и для Ладнева заря новой жизни только смутно брезжится — и сомнений не рассеивает, томления не разрешает, из одиночества не выводит. Все же он это сказал: Христос — самый близкий для него человек.

Позднее Леонтьев-церковник уведет Христа с русских и палестинских полей и запрет его в монастыре; искажая дух Евангелия, он будет проповедовать, что христианство — религия страха, а не религия любви. При этом он даже не заметит, что его Церковничество существенным образом отличается от православия его афонских и оптинских духовников!

В последние годы жизни Леонтьев, вероятно, очень строго осудил бы своего Володю Ладнева за его смутные религиозные настроения. Пусть верующие на одни свои «переживания» полагаться не могут... А все же в романтических Подлипках Христос присутствует, а в леонтьевской келье Он отсутствует.

 

Еще одно лирическое отступление в «Подлипках», оно передает настроения не только Володи Ладнева, но, по-видимому, и самого автора, когда ему было лет 16-17: «К грусти одиночества, к страху наказания за гробом, к надежде на помощь в жизни примешивались и другие чувства. С одной стороны, память о картинах детства жила неразрывно с молитвами и надеждами; в воображении я видел тетушкин кивот с лампадой... Как вспомнишь о нем, так и потянет душу домой и на небо! <...> Любил я также иногда читать священную историю. Когда, под конец Ветхого Завета, становилось, в последних главах книжки, как-то пусто и мирно и строгие римляне были уже тут, чувство чуть слышного, едва заметного, сладкого ожидания шевелилось во мне. Заря лучшей жизни как будто ждала весь мир... И не было еще света, а было грустно и легко. Вот родилось бедное дитя в Вифлееме... Как хорошо в этих сухих Пустынях, где растут только пальмы и где люди ходят босые в легких одеждах! Вот уже и Петр плакал ночью, когда пел петух, и я плакал с ним; все стемнело — камни рассеялись, мертвые встали из гроба и пошли в город, раздралась завеса во храме... Передо мной картинка... Христос является на минуту двум ученикам, шедшим в Эммаус. Какой-нибудь бедный городок этот Эммаус; трое небольших людей спешат из какой-то долины; на них развевается платье; сбоку скалы, а вдали куча мелких домов с плоскими крышами... Как опустело все! Точно после обеда, когда уж не жарко, войдешь в большой зеленый сад, которым никто не пользуется и где только тени деревьев становятся все длиннее и длиннее... Как будто самый близкий человек уехал из дому, из сада этого, по которому он мог бы гулять, если бы хотел. И уже начинается что-то новое, чуть брезжится... А что? И тогда не умел я сказать, не умею и теперь».

Это — вздох души; а изложение — предельно простое, чистое. Пейзаж бедный, как и в России. Но и какая разница: в Иерусалиме ходят не в шубах, тулупах, а в легкой одежде, которая развевается; и на душе у Володи Ладнева хотя и грустно, но легко! И не этим ли оправдывается неожиданный переход от несуровой палестинской зимы с пальмами к русскому лету с зеленым садом в «Подлипках». Это — не тургеневская декламация стихотворений в прозе. Это ближе к Чехову и отдаленно напоминает его рассказ «Студент». Там семинарист рассказывает деревенским женщинам о Гефсимании, о Петре. Но Чехов гораздо сдержаннее Леонтьева и не восклицает: как хорошо или как опустело все!

Христос после смерти своей — воскрес, а чеховский студент едва ли в это верит. Но и для Ладнева заря новой жизни только смутно брезжится — и сомнений не рассеивает, томления не разрешает, из одиночества не выводит. Все же он это сказал: Христос — самый близкий для него человек.

Позднее Леонтьев-церковник уведет Христа с русских и палестинских полей и запрет его в монастыре; искажая дух Евангелия, он будет проповедовать, что христианство — религия страха, а не религия любви. При этом он даже не заметит, что его Церковничество существенным образом отличается от православия его афонских и оптинских духовников!

В последние годы жизни Леонтьев, вероятно, очень строго осудил бы своего Володю Ладнева за его смутные религиозные настроения. Пусть верующие на одни свои «переживания» полагаться не могут... А все же в романтических Подлипках Христос присутствует, а в леонтьевской келье Он отсутствует.