МАТЬ И СЫН

К оглавлению1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 
17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 
34 35 36 

Был ли младший сын, Константин, любимцем матери? Может быть. Но едва ли детство его было очень счастливое, золотое.

Как-то он упрекнул мать, что она всегда смотрела на детей сверху вниз (de haut en bas). Все ее побаивались — не только сосланный муж, но и дети, дворовые.

Комментируя ее воспоминания, сын пишет, что она была матерью суровой. О ее раздражительности я уже говорил. Она часто вспыхивала, но и сын вспыхивал тоже, и он был горяч, как мать, как дедушка Карабанов.

«Однажды (мне было уже за 20 лет) она сильно оскорбила меня. Я был влюблен, матери эта девушка не нравилась, потому что она была старше меня и, по ее мнению, лукава и нехороша собой <...> она начала даже издеватаься и над наружностью, и над душевными качествами этой девушки, очень искренно и долго мной любимой». Константин сразу же вспылил:

«Вот, например, я знаю, как вы любите императрицу Марию Федоровну... И я знаю, что вы любите ее не только за добро, которое она вам сделала, но и потому, что вы выросли на монархических преданиях, потому что находите в них поэзию... Разве я когда-нибудь касался до этих чувств ваших? Разве я оскорблял их, скажите? А мне, может быть, республика гораздо больше нравится?»

А мать? «Мать поняла, что я прав, замолчала и застыдилась. И мне стало так жалко, когда я увидел это честное смущение красивой, энергической и мужественной, пожилой родительницы моей, что тотчас же стал целовать ее, и мы помирились».

«Конечно, я не без оснований обличил мать за ее неделикатный и бестактный гнев на тогдашний предмет моего обожания (тем более что и теперь, через 40 лет, могу сказать: девушка эта была достойна любви и уважения). Но... республика... республика... вот что было нестерпимо глупо».

Недолгое «республиканство» Леонтьева было чисто эмоциональное, эстетическое (так, ему нравились зарисовки уличных боев в Париже, в 1848 г.!). Но не это в данном случае существенно: поражает, что он говорит о матери каким-то дубовым семинарским языком. Не к лицу ему так выражаться: пожилая родительница моя, тогдашний предмет моего обожания... Может быть, не хотелось ему здесь своих сыновних чувств высказывать, и именно потому он предпочитал «изъясняться» так формально, шаблонно.

Воспоминания свои К. Леонтьев писал в старости, но сохранились и его письма к матери: он писал их из Крыма, где служил военным лекарем (1854—1857). И здесь тоже сухость и еще — раздражительность, нравоучительный тон. По-видимому, мать и сын часто друг с другом спорили; есть что-то нудно-сварливое в их пререканиях. Так, сын пишет, что его нисколько не возмутил «эгоизм» матери, это «просто холодность усталого и обманутого в ожиданиях сердца». Как это опять — книжно, и сколько раздраженного самомнения в этом психологическом «оправдании» материнского «эгоизма». «Эгоизм», по-видимому, выразился в том, что мать недостаточно заботилась о горбатой тетушке Катерине Борисовне, сестре отца. О ней мы, к сожалению, мало знаем, но чувствуется, что она племянника обожала, баловала его.

Иногда он переходит на французский язык и шутит. В этом отрывке, как-то очень уж официально испрашивая благословение матери, он, неожиданно называет ее малым ребенком, поведение которого исправится в будущем: J'espère, en retournant, Vous voir tout à fait corrigée.

Есть и нежность, настоящая нежность в некоторых письмах и та «боязнь фразы», которая ему часто мешала «выражать чувства»: «...я часто вспоминаю темную ночку, в которую я выехал от Вас, и Ваше последнее слово: adieu, mon cher! bon voyage!9 без слов, без всяких сцен... Не думайте, что я говорю фразы (Вы знаете, как я боюсь их), но я говорю от всей души. Ваши слова эти, Ваш голос, когда Вы отворили окно, до сих пор в ушах, и не знаю почему, тогда мне становится очень грустно, когда я об этом вспоминаю...»

А в старости, рассказывая о своем участии в Крымской войне, он пишет: «Я видел из-за тысячи верст ее кисейное, серое с черными цветочками, летнее платье, благородный и суровый профиль, ее большой нос с горбинкой, ее крупную родинку с левой стороны на подбородке, ее величавую походку и задумчивый вид».

Современные психологи, несомненно, нашли бы у Леонтьева «эдипов комплекс» (отца не любил, в мать был «влюблен»). Но существенно другое — очевидно, что образ матери он всегда лелеял и им вдохновлялся. Без этого образа очень уж было бы ему в жизни холодно. Без этого «комплекса» ничего бы он не создал. Он нарцисс, выросший в матриархате...

На минуту отдадимся воображению. Сын возвращается с «войны» в «мир», из Крыма в калужское Кудиново. Мать долго готовилась к его приезду. При расставании не плакала, а тут не удержалась, всплакнула. Они сидят в той трехцветной комнате с заветной вазой и урной.

Благоухает драгоценное «курение». Идут обедать. И вот уже через пятьдесят минут начинается: они пикируются, спорят, уже кричат, добрая горбатенькая тетушка с трудом их успокаивает. Все-таки, сколько бы они ни ссорились, мать и сын очень хорошо, как-то подземно, друг друга понимали.

Оба горячие, часто вздорные, бестолковые, но по натуре — прямые, честные: притворяться им было физически трудно и морально противно. Едва ли у них было чувство юмора. Все же оба они не мрачные. Они могли веселиться, но только при одном условии: если можно было блистать, очаровывать!

Мать всю свою жизнь преклонялась перед небожителями, перед олимпийцами Российской империи. Сын сыздетства претворял мифологию в жизнь, искал богов и героев на Руси и на Балканах. Но и сами они были задуманы богиней и героем. Мать — Минерва, а сын самого себя воображал Ахиллесом. Об этом речь впереди...

А в других детях Феодосии Петровны ничего героического не было. Мать их тоже любила, но не сын. Он говорит в своих воспоминаниях: «Я в то время стал находить, что поэт, художник, Мечтатель и т. п. (особенно желающий сам быть по мере сил лично поэтичным) не должен иметь никаких этих братьев, сестер и т. д.». Мать — да; здесь он даже допускает отца, но не боковую родню, особенно братьев, хотя позднее он и был близок к семье брата Владимира Николаевича.

Итак, двое: мать и сын. Леонтьевы по имени, не по крови. Дочь и внук Карабанова, «размашистого» барина эпохи потемкинского рококо. Впрочем, о тайнах крови, о наследственности мы мало знаем. С большей определенностью можно говорить о традиции, о стиле. Существенно, что Константин Леонтьев считал себя отпрыском рода Карабановых. Он так гордился своим татарско-версальским предком!

Свирепый и благородный дед, о котором ему рассказывала мать, — личность полумифическая, творимая легенда, как сказали бы декаденты начала XX века (Сологуб, Белый); и мне кажется, именно семейные предания, дополненные воображением Леонтьева, позднее подсказали ему идею-образ буйно-дикого периода цветущей сложности, включавшую и дедовскую эпоху, екатерининско-потемкинское царствование («Византизм и славянство», 1871).

Феодосия Петровна прожила долгую жизнь и скончалась 76 или 77 лет, в феврале 1871 г. В последние годы жизни сына она видела редко, он жил тогда на Балканах.

 

Был ли младший сын, Константин, любимцем матери? Может быть. Но едва ли детство его было очень счастливое, золотое.

Как-то он упрекнул мать, что она всегда смотрела на детей сверху вниз (de haut en bas). Все ее побаивались — не только сосланный муж, но и дети, дворовые.

Комментируя ее воспоминания, сын пишет, что она была матерью суровой. О ее раздражительности я уже говорил. Она часто вспыхивала, но и сын вспыхивал тоже, и он был горяч, как мать, как дедушка Карабанов.

«Однажды (мне было уже за 20 лет) она сильно оскорбила меня. Я был влюблен, матери эта девушка не нравилась, потому что она была старше меня и, по ее мнению, лукава и нехороша собой <...> она начала даже издеватаься и над наружностью, и над душевными качествами этой девушки, очень искренно и долго мной любимой». Константин сразу же вспылил:

«Вот, например, я знаю, как вы любите императрицу Марию Федоровну... И я знаю, что вы любите ее не только за добро, которое она вам сделала, но и потому, что вы выросли на монархических преданиях, потому что находите в них поэзию... Разве я когда-нибудь касался до этих чувств ваших? Разве я оскорблял их, скажите? А мне, может быть, республика гораздо больше нравится?»

А мать? «Мать поняла, что я прав, замолчала и застыдилась. И мне стало так жалко, когда я увидел это честное смущение красивой, энергической и мужественной, пожилой родительницы моей, что тотчас же стал целовать ее, и мы помирились».

«Конечно, я не без оснований обличил мать за ее неделикатный и бестактный гнев на тогдашний предмет моего обожания (тем более что и теперь, через 40 лет, могу сказать: девушка эта была достойна любви и уважения). Но... республика... республика... вот что было нестерпимо глупо».

Недолгое «республиканство» Леонтьева было чисто эмоциональное, эстетическое (так, ему нравились зарисовки уличных боев в Париже, в 1848 г.!). Но не это в данном случае существенно: поражает, что он говорит о матери каким-то дубовым семинарским языком. Не к лицу ему так выражаться: пожилая родительница моя, тогдашний предмет моего обожания... Может быть, не хотелось ему здесь своих сыновних чувств высказывать, и именно потому он предпочитал «изъясняться» так формально, шаблонно.

Воспоминания свои К. Леонтьев писал в старости, но сохранились и его письма к матери: он писал их из Крыма, где служил военным лекарем (1854—1857). И здесь тоже сухость и еще — раздражительность, нравоучительный тон. По-видимому, мать и сын часто друг с другом спорили; есть что-то нудно-сварливое в их пререканиях. Так, сын пишет, что его нисколько не возмутил «эгоизм» матери, это «просто холодность усталого и обманутого в ожиданиях сердца». Как это опять — книжно, и сколько раздраженного самомнения в этом психологическом «оправдании» материнского «эгоизма». «Эгоизм», по-видимому, выразился в том, что мать недостаточно заботилась о горбатой тетушке Катерине Борисовне, сестре отца. О ней мы, к сожалению, мало знаем, но чувствуется, что она племянника обожала, баловала его.

Иногда он переходит на французский язык и шутит. В этом отрывке, как-то очень уж официально испрашивая благословение матери, он, неожиданно называет ее малым ребенком, поведение которого исправится в будущем: J'espère, en retournant, Vous voir tout à fait corrigée.

Есть и нежность, настоящая нежность в некоторых письмах и та «боязнь фразы», которая ему часто мешала «выражать чувства»: «...я часто вспоминаю темную ночку, в которую я выехал от Вас, и Ваше последнее слово: adieu, mon cher! bon voyage!9 без слов, без всяких сцен... Не думайте, что я говорю фразы (Вы знаете, как я боюсь их), но я говорю от всей души. Ваши слова эти, Ваш голос, когда Вы отворили окно, до сих пор в ушах, и не знаю почему, тогда мне становится очень грустно, когда я об этом вспоминаю...»

А в старости, рассказывая о своем участии в Крымской войне, он пишет: «Я видел из-за тысячи верст ее кисейное, серое с черными цветочками, летнее платье, благородный и суровый профиль, ее большой нос с горбинкой, ее крупную родинку с левой стороны на подбородке, ее величавую походку и задумчивый вид».

Современные психологи, несомненно, нашли бы у Леонтьева «эдипов комплекс» (отца не любил, в мать был «влюблен»). Но существенно другое — очевидно, что образ матери он всегда лелеял и им вдохновлялся. Без этого образа очень уж было бы ему в жизни холодно. Без этого «комплекса» ничего бы он не создал. Он нарцисс, выросший в матриархате...

На минуту отдадимся воображению. Сын возвращается с «войны» в «мир», из Крыма в калужское Кудиново. Мать долго готовилась к его приезду. При расставании не плакала, а тут не удержалась, всплакнула. Они сидят в той трехцветной комнате с заветной вазой и урной.

Благоухает драгоценное «курение». Идут обедать. И вот уже через пятьдесят минут начинается: они пикируются, спорят, уже кричат, добрая горбатенькая тетушка с трудом их успокаивает. Все-таки, сколько бы они ни ссорились, мать и сын очень хорошо, как-то подземно, друг друга понимали.

Оба горячие, часто вздорные, бестолковые, но по натуре — прямые, честные: притворяться им было физически трудно и морально противно. Едва ли у них было чувство юмора. Все же оба они не мрачные. Они могли веселиться, но только при одном условии: если можно было блистать, очаровывать!

Мать всю свою жизнь преклонялась перед небожителями, перед олимпийцами Российской империи. Сын сыздетства претворял мифологию в жизнь, искал богов и героев на Руси и на Балканах. Но и сами они были задуманы богиней и героем. Мать — Минерва, а сын самого себя воображал Ахиллесом. Об этом речь впереди...

А в других детях Феодосии Петровны ничего героического не было. Мать их тоже любила, но не сын. Он говорит в своих воспоминаниях: «Я в то время стал находить, что поэт, художник, Мечтатель и т. п. (особенно желающий сам быть по мере сил лично поэтичным) не должен иметь никаких этих братьев, сестер и т. д.». Мать — да; здесь он даже допускает отца, но не боковую родню, особенно братьев, хотя позднее он и был близок к семье брата Владимира Николаевича.

Итак, двое: мать и сын. Леонтьевы по имени, не по крови. Дочь и внук Карабанова, «размашистого» барина эпохи потемкинского рококо. Впрочем, о тайнах крови, о наследственности мы мало знаем. С большей определенностью можно говорить о традиции, о стиле. Существенно, что Константин Леонтьев считал себя отпрыском рода Карабановых. Он так гордился своим татарско-версальским предком!

Свирепый и благородный дед, о котором ему рассказывала мать, — личность полумифическая, творимая легенда, как сказали бы декаденты начала XX века (Сологуб, Белый); и мне кажется, именно семейные предания, дополненные воображением Леонтьева, позднее подсказали ему идею-образ буйно-дикого периода цветущей сложности, включавшую и дедовскую эпоху, екатерининско-потемкинское царствование («Византизм и славянство», 1871).

Феодосия Петровна прожила долгую жизнь и скончалась 76 или 77 лет, в феврале 1871 г. В последние годы жизни сына она видела редко, он жил тогда на Балканах.