Страхи советского времени
К оглавлению1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 1617 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50
51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67
68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84
85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96
Массовое сознание в тоталитарной России было катастрофичным, ибо люди годами жили в ожидании катастрофы, причем ожидание одной катастрофы сменялось ожиданием другой.
Главным мировоззренчески-идеологическим страхом было ожидание смертельной схватки с капитализмом. Здесь находилось смысловое “ядро” советской идеологии и “оборонного сознания” населения. Конкретизировался этот мировоззренческий страх в страхах перед войной. Страх этот приобретал разные формы.
В 20-е годы ждали преображения всей планеты — мировой революции, т.е. всеобщей катастрофы планетарного характера.
В 30-е все население было убеждено в неминуемости новой войны (17).
В 40-е произошла реальная катастрофа.
В 50-е — 60-е боялись атомного Апокалипсиса.
Постоянно поддерживался, то затухая, то обостряясь, страх перед голодом. Особенно боялись его в деревне. Страх голода переплетался со страхом перед войной.
Страх перед враждебным окружением был патологическим. Современный комментатор, анализируя один из бредовых проектов борьбы с внешним врагом, пишет: “в стране имели место “политические страхи и приступы клаустрофобии, десятилетия взаимного недоверия и изнуряющего противостояния двух сверхдержав” (18).
Был ужасный страх перед иностранцами, шпиономания. Иностранная валюта в восприятии населения была демонизирована. Люди никогда не видели иностранных денег, и они представлялись им не просто платежным средством, но почти “орудием дьявола”. Уже после смерти Сталина в годы хрущевской оттепели, когда страх стал спадать, два молодых “валютчика” (Рокотов и Файбышенко) были расстреляны с грубым нарушением закона по прямому указанию рассердившегося Хрущева. Более чем вероятно, что если бы их правонарушение не касалось “валюты”, дело приняло бы иной оборот.
Главным “внутренним” страхом был страх перед государством, особенно могущественной тайной полицией. Боязнь КГБ была всеобщей. Иными словами, всемогущего тайного ведомства боялись не только те, кто имел основания бояться. Перед КГБ и его сотрудниками трепетало все население. Принадлежностью к КГБ гордились еще во времена Брежнева, ибо это было знаком силы. Например, в компании сослуживцев руководитель одного из отделов стал демонстрировать свое удостоверение тайного осведомителя КГБ. В ответ его начальник показал свое. Ирония заключается в том, что дело происходило среди интеллигентской элиты — в Министерстве культуры РСФСР и оба считались известными деятелями культуры, обладали учеными степенями, были авторами многих произведений. Примерно то же отношение можно было наблюдать у простого народа. Достаточно было намекнуть, например, партнеру по какой-либо частной сделке, что связан с “органами”, чтобы занять выигрышную позицию. Страх населения перед тайной полицией защищал причастных к ней, с ними предпочитали не связываться.
Образ КГБ был демонизирован и такая демонизация поддерживалась, видимо, сознательно для увеличения власти этой организации. Комитет наделялся чертами всепроникающей, всевидящей, всезнающей и всемогущей сущности (19).
Государственный террор как повседневность: использование
катастрофизма для налаживания дисциплины труда
Политическая элита в СССР использовала страх, заложенный в официальной идеологии. Она также эксплуатировала страх населения перед властью как таковой, добиваясь подчинения и послушания. Страх перед политической властью в советском обществе не был равномерно распределен среди всех слоев населения.
Некоторые группы населения боялись больше других. Элиты — больше, чем простой народ. Богатые больше, чем бедные. Интеллигенция больше, чем рабочие. Этнические меньшинства, особенно некоторые, больше, чем русское большинство. Некоторые этнические группы, преследуемые Сталиным в различные периоды его правления, ощущали себя в особой опасности. Перед войной это были поляки, корейцы, греки; в течение войны — немцы, крымские татары, калмыки, чеченцы и некоторые другие северокавказские группы; после войны — евреи.
Существовал также огромный страх среди крестьян во времена коллективизации и позже в процессе упрочения колхозов (20).
Существование массового принудительного, рабского труда в сложном обществе больших городов, индустриального производства с его сложной организацией, создавало образ жизни, сам являющийся повседневной катастрофой. Шло постоянное подавление личности, наступление на нее гигантского государства. В 1939 году для колхозников был установлен обязательный минимум трудодней. Его невыполнение грозило исключением из колхоза, что в те времена означало потерю источников существования. В 1940 всякий выпуск недоброкачественной продукции был приравнен к вредительству. В 1938 году было принято постановление об упорядочении трудовой дисциплины. За три опоздания или иные проступки в течение месяца предусматривалось обязательное увольнение, выселение покинувших предприятие из ведомственных квартир в течение десяти дней. В 1939 была введена трудовая книжка, фиксировавшая прием и увольнение на работу, служебные проступки и поощрения. Каждый работник обязан был иметь трудовую книжку, одну-единственную за всю свою трудовую жизнь, без записи в которой он не мог быть уволен и принят на другую работу. Отсутствие подобной книжки означало глубокое социальное неблагополучие человека. Перерыв в работе более двух месяцев прерывал непрерывный трудовой стаж работника, лишая его, в частности, права на оплату дней, пропущенных по болезни. Такой перерыв морально тянулся за работником всю его жизнь, требуя объяснения в отделах кадров в случае новых устройств на работу.
Тем не менее система трудовой повинности заработала не сразу. Неэффективность этих мер привела к Указу Президиума Верховного Совета СССР “О переходе на восьмичасовой рабочий день, на семидневную рабочую неделю и о запрещении самовольного ухода рабочих и служащих с предприятий и учреждений”. В среднем рабочее время удлинялось на 33 часа. Ужесточались наказания. Прогул, расцениваемый властями как произошедший “без уважительных причин”, карался исправительно-трудовыми работами по месту службы до шести месяцев с удержанием до 25 % заработной платы. Самовольный уход с работы наказывался тюрьмой от двух до четырех месяцев. Дело рассматривалось в пятидневный срок, приговоры приводились в исполнение немедленно. Руководителю предприятия разрешалось увольнять рабочих и служащих в строго ограниченных случаях: при болезни, выходе на пенсию, зачислении на учебу. Руководители предприятия за нарушения этих предписаний привлекались к суду. Одновременно поднялась удушающая идеологическая волна митингов трудящихся, выражавших “полное одобрение и поддержку” этих мероприятий, сопровождаемых разжиганием страха перед войной, перед кознями империализма. Развернулась широкая кампания посадок. Судили не только “рядовых рабочих и служащих”, но и директоров, которые недостаточно активно поддерживали Указ. За первый месяц было возбуждено более 100000 дел.
В июне 1940 года состоялся очередной пленум ЦК партии. На нем было решено, что главной задачей всех партийных организаций в отношении промышленности является обеспечение руководства и контроля за осуществлением мероприятий по переходу на 8-часовой рабочий день, семидневную рабочую неделю и запрещению самовольного ухода рабочих и служащих с работы.
На первый план выдвигалась задача ужесточить спрос за применение указа с руководителей предприятий. Один из авторов того времени писал в газете, что их судили за то, что “они не хозяева дела...что не насаждают дисциплины, хотя бы ценой репрессий, за мягкотелость и слюнтяйство..”. Прокурор СССР был снят с работы как не обеспечивший контроль за проведением в жизнь указа. 5 августа “Правда” выступила с передовой статьей. “Покровительство прогульщиков — преступление против государства”. В ней осуждались “гнилые либералы” — руководители предприятий, работников судов. Страх беспрерывно нагнетался. 10 августа 1940 появился указ о том, что дело о прогулах и самовольном уходе с предприятий и из учреждений будет рассматриваться без участия народных заседателей. Второй указ ужесточал ответственность за мелкие кражи на производстве: вместо увольнения — год тюрьмы. “Обложив таким образом все ходы и выходы, государство начало охоту за прогульщиками по регулярным правилам массовых репрессий, уже не раз обкатанным и безжалостным. К 15 сентября 1940 года по стране в целом было рассмотрено в связи с применением указа от 26 июня более одного миллиона дел. Таким образом, если за первый месяц действия указа в суды попало свыше ста тысяч дел о нарушении трудовой дисциплины, то за полтора последующих — 900 тысяч” (21).
Вот всего несколько примеров, показывающих методы налаживания трудовой дисциплины, применявшиеся в те годы. Рабочий воронежской типографии Ф.Денисов был осужден к двум месяцам исправительно-трудовых работ по месту службы с удержанием 15% заработной платы за опоздание на 24 минуты. Его производственный стаж составлял в этой типографии 50 лет. Он ни разу не допустил брака, прогулов, опозданий, неоднократно премировался. Он пришел на работу к 16 часам, забыв, что в связи с переходом на восьмичасовой рабочий день начало смены перенесли на 15 часов 30 минут. Работница Харьковского тракторного завода оставила дома пропуск. Ей пришлось вернуться. В результате за опоздание на 50 минут суд приговорил ее к двум месяцам исправительно-трудовых работ с удержанием 20% зарплаты. Лениградская работница, мать пятерых детей, возвратилась из отпуска после родов, обратилась к руководству предприятия с просьбой о расчете. Дирекция отказала и в увольнении, и в предоставлении ее ребенку места в яслях. Она была вынуждена совершить прогул и получила четыре месяца тюремного заключения. Осужденными оказались те, кто проболел больше двух дней. Суды, лишенные народных заседателей, все реже исследовали обстоятельства дела, все чаще подтверждали решение администрации.
“Многочисленную категорию осужденных составляли пострадавшие из-за плохой работы транспорта, не сумевшие купить билеты, чтобы вернуться из отпуска, и т.п. Часто рабочие и служащие опаздывали потому, что не были вовремя оповещены администрацией об изменении графика работы... Еще одну типичную категорию составляли осужденные, не явившиеся на работу по причине тяжелых заболеваний членов их семей, несмотря на то, что о факте болезни свидетельствовал листок нетрудоспособности. Было известно немало случаев, когда суды отвергали всякие ссылки на болезнь, престарелость только потому, что у обвиняемого не было соответствующего медицинского удостоверения. Кстати, получить медицинскую справку становилось все труднее, поскольку на врачей тоже распространялось обвинение в либерализме и покровительстве; широко освещались случаи их привлечения к судебной ответственности. Иногда запуганная администрация не принимала справки от врача, направляя дела на заболевших в суд — пусть, мол,” там разбираются” (22).
Одновременно усиливались масштабы сверхурочных работ. На пленумах профсоюзов приводились примеры, когда рабочие не покидали цехов по несколько суток подряд. “Нередко рабочих принуждали выполнять задания в недопустимых условиях труда, на неисправном оборудовании. Отказавшихся, чтобы неповадно было остальным, отдавали под суд как прогульщиков”(23).
Террор как средство укрепления дисциплины использовался и в деревне. Здесь зачастую почти неограниченную власть осуществлял председатель колхоза. Крестьянин 70 лет из Вологодской области дал в 1990-91 гг. интервью. Он говорил о 30-х годах: “Если ученик не вышел на работу, то председатель колхоза лишал всю семью пайки на пятидневку. Председателем был Пачезерцев такой. Многие крестьяне, теперешние колхозники, были на него в обиде. Но люди боялись, что он мог сделать все что угодно, вплоть до раскулачивания, высылки, поэтому ничего не говорили”. Председатель “чувствовал себя как царь и Бог, поэтому вершил что хотел и как хотел”(24).
Ослабление катастрофизма по мере ослабления советской власти
Тоталитаризм не мог существовать бесконечно. Его институты не могли долго выдержать напряжение. За годы советской власти, весьма кратковременной по меркам исторического времени, имели место различные попытки сохранения основ советской системы. Делались попытки отойти от катастрофизма во всех его формах, искать принципы эволюционного развития. Период после 1953 года до первого съезда народных депутатов СССР в 1989 году был наполнен преодолением катастрофизма, надежд на будущее. Однако последующий отрезок существования СССР был ознаменован смесью тревог и надежд, тревожным предчувствием, что далеко не все будет хорошо. События августа 1991 означали начало нового постсоветского периода истории России, и одновременно нового периода в развитии катастрофического посттоталитарного сознания в России.
В постсталинскую эпоху страхи значительно уменьшились. Тем не менее страхи перед КГБ и войной продолжали циркулировать в обществе, хотя они и приобрели ослабленные формы.
На закате советского периода появилась возможность изучения негативно оцениваемых социальных и культурных процессов, публиковать результаты анализа сознания советского человека. Социологические исследования того времени дают в этой связи некоторый ограниченный материал. Например, необычная для того времени публикация неожиданно обнаружила серьезные факторы, свидетельствующие об остроте межнациональной ситуации в союзных республиках (25). В проведенном исследовании, охватившем студентов нескольких десятков вузов в 13 союзных республиках, 8 автономных, выяснилось, что 74% опрошенных указали на существование проблемы межнациональных отношений, в том числе 32% отметили, что она стоит “очень остро”. 49% отметили, что они сталкивались с недружелюбным отношением к себе из-за своей национальной принадлежности в различных жизненных ситуациях, особенно часто в общественных местах — 46% на улице, в транспорте, магазинах, на рынке и т.д. Исследователи отмечают, что “здесь срабатывает феномен массового сознания, когда раздражение, накапливаемое в магазинных очередях, автобусных давках, обрушивается прежде всего на “чужаков”(26). Авторы отнесли эти явления к причинам, коренящимся как в политико-экономических, так и в языково-культурных и исторических областях” (27).
Моральная оценка тоталитарных страхов может быть только сугубо отрицательной. Люди длительное время, некоторые всю свою жизнь, провели в условиях, которые трудно назвать достойными человека. Государственный террор был логическим продолжением катастрофических процессов, происходящих в обществе, их институционализацией. В этом смысле советская система, во всяком случае до поворота к упадку, была обществом воплощенной катастрофы. Она могла существовать лишь постоянно истребляя некоторую часть населения, повседневно разрушая нравственность, разум, человеческие отношения, создавая химеры как в культуре, так и в системе отношений людей.
Функционально, тоталитарные страхи показали свою амбивалентность. С одной стороны, в условиях бездействия рыночных механизмов они были важной “движущей силой”, помогая поддерживать хозяйство в рабочем режиме административными методами управления. Страх “положить партбилет” некоторое время работал не хуже “невидимой руки рынка”. Вместе с катастрофическим сознанием, воодушевленным картинами последней смертельной битвы перед окончательной всемирной победой добра (мирового пролетариата) над злом (мировым капиталом), тоталитарные страхи помогли создать советскую промышленность, построить города. Роль дисциплины в создании современных обществ, по крайней мере после работ М.Фуко, отрицать невозможно. Тоталитарные страхи, несомненно, дисциплинировали население, помогая поддерживать порядок в обществе. Государственный террор “приструнил” и криминальные элементы. Причем тоталитарные страхи выполняли свою мобилизующую роль в объективно сложной ситуации: после коллапса исторической государственности антисоциальная стихия захлестнула страну, породив бандитизм, воровство, полное разрушение производственной дисциплины, бытовое хамство. Кроме того, в стране была сильна аномия, что также имело объективные причины. После революции в города хлынула многомиллионная крестьянская масса, во многом утратившая свою традиционную нравственность и не освоившая новые нормы городской жизни.
С другой стороны, страх не мог заставить людей делать товары качественными. Он также атомизировал общество, развивал в людях подозрительность; наряду с “укрощением” преступников, он “укрощал” также и конструктивные проявления личной инициативы. Страх людей быть замеченными, “высунуться” обрекал общество за серость и застой.
Таким образом, мобилизующая функция страха в условиях модернизирующихся обществ может быть использована для получения определенного результата. Однако глубокая архаичность интерпретации страха, использованной советским тоталитарным политическим режимом, была одной из причин, которые привели этот режим к краху. Достигнутые впечатляющие успехи в деле модернизации России оказались временными. Советский способ догоняющей модернизации, использующий террор, страх и насилие как средство для развития промышленности, науки, технологии и образования, упустил из виду источники этого развития. Оказалось возможным нацелить терроризированное население на выполнение поставленных государством, политической властью ограниченных, хотя и очень масштабных задач. Однако оказалось невозможным обеспечить нормальное социальное воспроизводство. Более того, источники развития оказались серьезно подорванными. Результатом стал глубокий кризис, в том числе пришло понимание амбивалентности использования мобилизационной функции страха.
Катастрофическое сознание, развившееся в специфических условиях России, стало одним из ярких проявлений кризиса общества и всех его структур. Более того, этот тип сознания не только отражал и выражал общественные недуги и беды. Он оказался самостоятельным фактором, вызывающим, ускоряющим, провоцирующим реальные социальные катастрофы.
Массовое сознание в тоталитарной России было катастрофичным, ибо люди годами жили в ожидании катастрофы, причем ожидание одной катастрофы сменялось ожиданием другой.
Главным мировоззренчески-идеологическим страхом было ожидание смертельной схватки с капитализмом. Здесь находилось смысловое “ядро” советской идеологии и “оборонного сознания” населения. Конкретизировался этот мировоззренческий страх в страхах перед войной. Страх этот приобретал разные формы.
В 20-е годы ждали преображения всей планеты — мировой революции, т.е. всеобщей катастрофы планетарного характера.
В 30-е все население было убеждено в неминуемости новой войны (17).
В 40-е произошла реальная катастрофа.
В 50-е — 60-е боялись атомного Апокалипсиса.
Постоянно поддерживался, то затухая, то обостряясь, страх перед голодом. Особенно боялись его в деревне. Страх голода переплетался со страхом перед войной.
Страх перед враждебным окружением был патологическим. Современный комментатор, анализируя один из бредовых проектов борьбы с внешним врагом, пишет: “в стране имели место “политические страхи и приступы клаустрофобии, десятилетия взаимного недоверия и изнуряющего противостояния двух сверхдержав” (18).
Был ужасный страх перед иностранцами, шпиономания. Иностранная валюта в восприятии населения была демонизирована. Люди никогда не видели иностранных денег, и они представлялись им не просто платежным средством, но почти “орудием дьявола”. Уже после смерти Сталина в годы хрущевской оттепели, когда страх стал спадать, два молодых “валютчика” (Рокотов и Файбышенко) были расстреляны с грубым нарушением закона по прямому указанию рассердившегося Хрущева. Более чем вероятно, что если бы их правонарушение не касалось “валюты”, дело приняло бы иной оборот.
Главным “внутренним” страхом был страх перед государством, особенно могущественной тайной полицией. Боязнь КГБ была всеобщей. Иными словами, всемогущего тайного ведомства боялись не только те, кто имел основания бояться. Перед КГБ и его сотрудниками трепетало все население. Принадлежностью к КГБ гордились еще во времена Брежнева, ибо это было знаком силы. Например, в компании сослуживцев руководитель одного из отделов стал демонстрировать свое удостоверение тайного осведомителя КГБ. В ответ его начальник показал свое. Ирония заключается в том, что дело происходило среди интеллигентской элиты — в Министерстве культуры РСФСР и оба считались известными деятелями культуры, обладали учеными степенями, были авторами многих произведений. Примерно то же отношение можно было наблюдать у простого народа. Достаточно было намекнуть, например, партнеру по какой-либо частной сделке, что связан с “органами”, чтобы занять выигрышную позицию. Страх населения перед тайной полицией защищал причастных к ней, с ними предпочитали не связываться.
Образ КГБ был демонизирован и такая демонизация поддерживалась, видимо, сознательно для увеличения власти этой организации. Комитет наделялся чертами всепроникающей, всевидящей, всезнающей и всемогущей сущности (19).
Государственный террор как повседневность: использование
катастрофизма для налаживания дисциплины труда
Политическая элита в СССР использовала страх, заложенный в официальной идеологии. Она также эксплуатировала страх населения перед властью как таковой, добиваясь подчинения и послушания. Страх перед политической властью в советском обществе не был равномерно распределен среди всех слоев населения.
Некоторые группы населения боялись больше других. Элиты — больше, чем простой народ. Богатые больше, чем бедные. Интеллигенция больше, чем рабочие. Этнические меньшинства, особенно некоторые, больше, чем русское большинство. Некоторые этнические группы, преследуемые Сталиным в различные периоды его правления, ощущали себя в особой опасности. Перед войной это были поляки, корейцы, греки; в течение войны — немцы, крымские татары, калмыки, чеченцы и некоторые другие северокавказские группы; после войны — евреи.
Существовал также огромный страх среди крестьян во времена коллективизации и позже в процессе упрочения колхозов (20).
Существование массового принудительного, рабского труда в сложном обществе больших городов, индустриального производства с его сложной организацией, создавало образ жизни, сам являющийся повседневной катастрофой. Шло постоянное подавление личности, наступление на нее гигантского государства. В 1939 году для колхозников был установлен обязательный минимум трудодней. Его невыполнение грозило исключением из колхоза, что в те времена означало потерю источников существования. В 1940 всякий выпуск недоброкачественной продукции был приравнен к вредительству. В 1938 году было принято постановление об упорядочении трудовой дисциплины. За три опоздания или иные проступки в течение месяца предусматривалось обязательное увольнение, выселение покинувших предприятие из ведомственных квартир в течение десяти дней. В 1939 была введена трудовая книжка, фиксировавшая прием и увольнение на работу, служебные проступки и поощрения. Каждый работник обязан был иметь трудовую книжку, одну-единственную за всю свою трудовую жизнь, без записи в которой он не мог быть уволен и принят на другую работу. Отсутствие подобной книжки означало глубокое социальное неблагополучие человека. Перерыв в работе более двух месяцев прерывал непрерывный трудовой стаж работника, лишая его, в частности, права на оплату дней, пропущенных по болезни. Такой перерыв морально тянулся за работником всю его жизнь, требуя объяснения в отделах кадров в случае новых устройств на работу.
Тем не менее система трудовой повинности заработала не сразу. Неэффективность этих мер привела к Указу Президиума Верховного Совета СССР “О переходе на восьмичасовой рабочий день, на семидневную рабочую неделю и о запрещении самовольного ухода рабочих и служащих с предприятий и учреждений”. В среднем рабочее время удлинялось на 33 часа. Ужесточались наказания. Прогул, расцениваемый властями как произошедший “без уважительных причин”, карался исправительно-трудовыми работами по месту службы до шести месяцев с удержанием до 25 % заработной платы. Самовольный уход с работы наказывался тюрьмой от двух до четырех месяцев. Дело рассматривалось в пятидневный срок, приговоры приводились в исполнение немедленно. Руководителю предприятия разрешалось увольнять рабочих и служащих в строго ограниченных случаях: при болезни, выходе на пенсию, зачислении на учебу. Руководители предприятия за нарушения этих предписаний привлекались к суду. Одновременно поднялась удушающая идеологическая волна митингов трудящихся, выражавших “полное одобрение и поддержку” этих мероприятий, сопровождаемых разжиганием страха перед войной, перед кознями империализма. Развернулась широкая кампания посадок. Судили не только “рядовых рабочих и служащих”, но и директоров, которые недостаточно активно поддерживали Указ. За первый месяц было возбуждено более 100000 дел.
В июне 1940 года состоялся очередной пленум ЦК партии. На нем было решено, что главной задачей всех партийных организаций в отношении промышленности является обеспечение руководства и контроля за осуществлением мероприятий по переходу на 8-часовой рабочий день, семидневную рабочую неделю и запрещению самовольного ухода рабочих и служащих с работы.
На первый план выдвигалась задача ужесточить спрос за применение указа с руководителей предприятий. Один из авторов того времени писал в газете, что их судили за то, что “они не хозяева дела...что не насаждают дисциплины, хотя бы ценой репрессий, за мягкотелость и слюнтяйство..”. Прокурор СССР был снят с работы как не обеспечивший контроль за проведением в жизнь указа. 5 августа “Правда” выступила с передовой статьей. “Покровительство прогульщиков — преступление против государства”. В ней осуждались “гнилые либералы” — руководители предприятий, работников судов. Страх беспрерывно нагнетался. 10 августа 1940 появился указ о том, что дело о прогулах и самовольном уходе с предприятий и из учреждений будет рассматриваться без участия народных заседателей. Второй указ ужесточал ответственность за мелкие кражи на производстве: вместо увольнения — год тюрьмы. “Обложив таким образом все ходы и выходы, государство начало охоту за прогульщиками по регулярным правилам массовых репрессий, уже не раз обкатанным и безжалостным. К 15 сентября 1940 года по стране в целом было рассмотрено в связи с применением указа от 26 июня более одного миллиона дел. Таким образом, если за первый месяц действия указа в суды попало свыше ста тысяч дел о нарушении трудовой дисциплины, то за полтора последующих — 900 тысяч” (21).
Вот всего несколько примеров, показывающих методы налаживания трудовой дисциплины, применявшиеся в те годы. Рабочий воронежской типографии Ф.Денисов был осужден к двум месяцам исправительно-трудовых работ по месту службы с удержанием 15% заработной платы за опоздание на 24 минуты. Его производственный стаж составлял в этой типографии 50 лет. Он ни разу не допустил брака, прогулов, опозданий, неоднократно премировался. Он пришел на работу к 16 часам, забыв, что в связи с переходом на восьмичасовой рабочий день начало смены перенесли на 15 часов 30 минут. Работница Харьковского тракторного завода оставила дома пропуск. Ей пришлось вернуться. В результате за опоздание на 50 минут суд приговорил ее к двум месяцам исправительно-трудовых работ с удержанием 20% зарплаты. Лениградская работница, мать пятерых детей, возвратилась из отпуска после родов, обратилась к руководству предприятия с просьбой о расчете. Дирекция отказала и в увольнении, и в предоставлении ее ребенку места в яслях. Она была вынуждена совершить прогул и получила четыре месяца тюремного заключения. Осужденными оказались те, кто проболел больше двух дней. Суды, лишенные народных заседателей, все реже исследовали обстоятельства дела, все чаще подтверждали решение администрации.
“Многочисленную категорию осужденных составляли пострадавшие из-за плохой работы транспорта, не сумевшие купить билеты, чтобы вернуться из отпуска, и т.п. Часто рабочие и служащие опаздывали потому, что не были вовремя оповещены администрацией об изменении графика работы... Еще одну типичную категорию составляли осужденные, не явившиеся на работу по причине тяжелых заболеваний членов их семей, несмотря на то, что о факте болезни свидетельствовал листок нетрудоспособности. Было известно немало случаев, когда суды отвергали всякие ссылки на болезнь, престарелость только потому, что у обвиняемого не было соответствующего медицинского удостоверения. Кстати, получить медицинскую справку становилось все труднее, поскольку на врачей тоже распространялось обвинение в либерализме и покровительстве; широко освещались случаи их привлечения к судебной ответственности. Иногда запуганная администрация не принимала справки от врача, направляя дела на заболевших в суд — пусть, мол,” там разбираются” (22).
Одновременно усиливались масштабы сверхурочных работ. На пленумах профсоюзов приводились примеры, когда рабочие не покидали цехов по несколько суток подряд. “Нередко рабочих принуждали выполнять задания в недопустимых условиях труда, на неисправном оборудовании. Отказавшихся, чтобы неповадно было остальным, отдавали под суд как прогульщиков”(23).
Террор как средство укрепления дисциплины использовался и в деревне. Здесь зачастую почти неограниченную власть осуществлял председатель колхоза. Крестьянин 70 лет из Вологодской области дал в 1990-91 гг. интервью. Он говорил о 30-х годах: “Если ученик не вышел на работу, то председатель колхоза лишал всю семью пайки на пятидневку. Председателем был Пачезерцев такой. Многие крестьяне, теперешние колхозники, были на него в обиде. Но люди боялись, что он мог сделать все что угодно, вплоть до раскулачивания, высылки, поэтому ничего не говорили”. Председатель “чувствовал себя как царь и Бог, поэтому вершил что хотел и как хотел”(24).
Ослабление катастрофизма по мере ослабления советской власти
Тоталитаризм не мог существовать бесконечно. Его институты не могли долго выдержать напряжение. За годы советской власти, весьма кратковременной по меркам исторического времени, имели место различные попытки сохранения основ советской системы. Делались попытки отойти от катастрофизма во всех его формах, искать принципы эволюционного развития. Период после 1953 года до первого съезда народных депутатов СССР в 1989 году был наполнен преодолением катастрофизма, надежд на будущее. Однако последующий отрезок существования СССР был ознаменован смесью тревог и надежд, тревожным предчувствием, что далеко не все будет хорошо. События августа 1991 означали начало нового постсоветского периода истории России, и одновременно нового периода в развитии катастрофического посттоталитарного сознания в России.
В постсталинскую эпоху страхи значительно уменьшились. Тем не менее страхи перед КГБ и войной продолжали циркулировать в обществе, хотя они и приобрели ослабленные формы.
На закате советского периода появилась возможность изучения негативно оцениваемых социальных и культурных процессов, публиковать результаты анализа сознания советского человека. Социологические исследования того времени дают в этой связи некоторый ограниченный материал. Например, необычная для того времени публикация неожиданно обнаружила серьезные факторы, свидетельствующие об остроте межнациональной ситуации в союзных республиках (25). В проведенном исследовании, охватившем студентов нескольких десятков вузов в 13 союзных республиках, 8 автономных, выяснилось, что 74% опрошенных указали на существование проблемы межнациональных отношений, в том числе 32% отметили, что она стоит “очень остро”. 49% отметили, что они сталкивались с недружелюбным отношением к себе из-за своей национальной принадлежности в различных жизненных ситуациях, особенно часто в общественных местах — 46% на улице, в транспорте, магазинах, на рынке и т.д. Исследователи отмечают, что “здесь срабатывает феномен массового сознания, когда раздражение, накапливаемое в магазинных очередях, автобусных давках, обрушивается прежде всего на “чужаков”(26). Авторы отнесли эти явления к причинам, коренящимся как в политико-экономических, так и в языково-культурных и исторических областях” (27).
Моральная оценка тоталитарных страхов может быть только сугубо отрицательной. Люди длительное время, некоторые всю свою жизнь, провели в условиях, которые трудно назвать достойными человека. Государственный террор был логическим продолжением катастрофических процессов, происходящих в обществе, их институционализацией. В этом смысле советская система, во всяком случае до поворота к упадку, была обществом воплощенной катастрофы. Она могла существовать лишь постоянно истребляя некоторую часть населения, повседневно разрушая нравственность, разум, человеческие отношения, создавая химеры как в культуре, так и в системе отношений людей.
Функционально, тоталитарные страхи показали свою амбивалентность. С одной стороны, в условиях бездействия рыночных механизмов они были важной “движущей силой”, помогая поддерживать хозяйство в рабочем режиме административными методами управления. Страх “положить партбилет” некоторое время работал не хуже “невидимой руки рынка”. Вместе с катастрофическим сознанием, воодушевленным картинами последней смертельной битвы перед окончательной всемирной победой добра (мирового пролетариата) над злом (мировым капиталом), тоталитарные страхи помогли создать советскую промышленность, построить города. Роль дисциплины в создании современных обществ, по крайней мере после работ М.Фуко, отрицать невозможно. Тоталитарные страхи, несомненно, дисциплинировали население, помогая поддерживать порядок в обществе. Государственный террор “приструнил” и криминальные элементы. Причем тоталитарные страхи выполняли свою мобилизующую роль в объективно сложной ситуации: после коллапса исторической государственности антисоциальная стихия захлестнула страну, породив бандитизм, воровство, полное разрушение производственной дисциплины, бытовое хамство. Кроме того, в стране была сильна аномия, что также имело объективные причины. После революции в города хлынула многомиллионная крестьянская масса, во многом утратившая свою традиционную нравственность и не освоившая новые нормы городской жизни.
С другой стороны, страх не мог заставить людей делать товары качественными. Он также атомизировал общество, развивал в людях подозрительность; наряду с “укрощением” преступников, он “укрощал” также и конструктивные проявления личной инициативы. Страх людей быть замеченными, “высунуться” обрекал общество за серость и застой.
Таким образом, мобилизующая функция страха в условиях модернизирующихся обществ может быть использована для получения определенного результата. Однако глубокая архаичность интерпретации страха, использованной советским тоталитарным политическим режимом, была одной из причин, которые привели этот режим к краху. Достигнутые впечатляющие успехи в деле модернизации России оказались временными. Советский способ догоняющей модернизации, использующий террор, страх и насилие как средство для развития промышленности, науки, технологии и образования, упустил из виду источники этого развития. Оказалось возможным нацелить терроризированное население на выполнение поставленных государством, политической властью ограниченных, хотя и очень масштабных задач. Однако оказалось невозможным обеспечить нормальное социальное воспроизводство. Более того, источники развития оказались серьезно подорванными. Результатом стал глубокий кризис, в том числе пришло понимание амбивалентности использования мобилизационной функции страха.
Катастрофическое сознание, развившееся в специфических условиях России, стало одним из ярких проявлений кризиса общества и всех его структур. Более того, этот тип сознания не только отражал и выражал общественные недуги и беды. Он оказался самостоятельным фактором, вызывающим, ускоряющим, провоцирующим реальные социальные катастрофы.