ПРЕДСТАВЛЕНИЕ

К оглавлению1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 
17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 
34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 
51 52 53 54 55 56 57 58 59 

Социология возникла как особая форма анализа общественной жизни. Она представила общественную систему в движении от традиции к современности, от верований к разуму, от воспроизводства к производству, или, если употребить самую амбициозную формулировку, данную Теннисом, от общности к обществу. В результате общество оказалось явственно отождествлено с современностью. С этой точки зрения, действующие лица истории оценивались либо как агенты прогресса, либо как его противники. Капиталисты, эти главные действующие лица экономического изменения, считались нередко жестокими, но чрезвычайно энергичными творцами триумфа таких реалий как разум, рынок, разделение труда, выгода. В связи с этим и рабочее движение представало защитником труда против иррациональной прибыли, производительных сил против расточительства кризисов.

Если поставить вопрос в политическом плане, то демократия соответственно ценилась не сама по себе, а как воплощение воли к разрушению олигархии, привилегии и старых порядков. В области воспитания точно так же школе предписывалась задача освободить детей от тех местных особенностей, которые они восприняли в результате рождения, под влиянием семьи, семейной среды и господствовавших в ней именитых граждан. Все это составляет сильный, даже захватывающий образ общества, которое определяется не своей природой или еще менее традициями, а усилиями действующих лиц, которые, как и все общество, освобождаются от оболочки прошлых партикуляризмов в движении к универсальному будущему. В таком чрезвычайно плодотворном способе анализа общественной жизни совершенно соответствуют друг другу знание системы и понимание ее действующих лиц. Роли и чувства последних при этом определяются в собственно социальных и даже политических или, лучше сказать, [:5] республиканских терминах. Действующее лицо общества оказывается тогда прежде всего гражданином, его личное развитие неотделимо от общественного прогресса. Нерасторжимыми кажутся свобода индивида и его участие в общественной жизни.

Но по крайней мере уже полвека как обозначился кризис такого представления об общественной жизни. И обозначился так ясно, что мы его называем сегодня «классической социологией», косвенно признавая тем самым отделяющую нас от него дистанцию. С одной стороны, позади слишком смутных слов «общество» или «социальная система» мы научились распознавать формы классового или государственного господства. Современность иногда трансформировалась, прежде всего на европейском континенте, в варварство. Вместе с евреями Западной Европы, которые, может быть, чаще, чем любая другая категория населения, отождествлялись с линией прогресса, так как она допускала их ассимиляцию при сохранении собственной культуры, в Освенциме сожгли идею прогресса. С другой стороны, в Гулаге умерли надежды на пролетарскую революцию. Разрыв был таким жестоким и настолько связанным с последствиями Великой Европейской войны, Советской революции, экономического кризиса и фашизма, что после Второй Мировой войны и последовавшего за ней длительного периода экономической экспансии произошло мощное воскрешение классической социологии, но только на другом берегу Атлантического океана. Основываясь на той же эволюционистской концепции, что и социология до 1914 г., Толкотт Парсонс сделал больший акцент на условиях и формах интеграции социальной системы, чем на ее модернизации. Это еще более усиливало соответствие между анализами системы и ее действующих лиц. Социология прочно оперлась на взаимодополнительные понятия института и социализации, удерживаемых вместе благодаря центральному понятию роли.

На деле эта конструкция имела еще более короткую жизнь, чем собственно классическая социология. Действующее лицо скоро восстало против системы, отказалось рассматривать себя в рамках своего участия в общественной системе, разоблачило иррациональный империализм правителей и стало рассматривать себя скорее в связи со своей особой историей и особой культурой, чем в связи с уровнем современности. Западные общества долго могли видеть в себе форму перехода от местной общности к национальному и даже интернациональному обществу. Но по мере того как увеличивалось число участников общественной сцены, дефиниция последней и ее [:6] «ценностей» распалась на части. Действующее лицо общества и само общество оказались противопоставлены друг другу вместо того чтобы друг другу соответствовать, и сразу же начался кризис социологии. Последний усилился вслед за волнениями шестидесятых годов. Самое широкое влияние тогда завоевало такое представление об общественной жизни, которое видело в последней совокупность знаков всемогущего господства, что не оставляло места для действующих лиц по сравнению с безжалостными механизмами поддержания и адаптации этого господства. Действующее лицо, со своей стороны, отбросив правила общественной жизни, все более замыкалось в поиске своей идентичности то ли посредством своей изоляции от общества, то ли путем создания маленьких групп, обладающих собственным сознанием и способами его выражения.

В начале 80-х годов не существует более какого-либо господствующего представления об общественной жизни. Политические и в особенности национальные идеологии, которые рассматривают действующих лиц общества прежде всего как граждан и заявляют, что усиление коллективного действия и завоевание государственной власти ведут к личному освобождению, разрушились и не вызывают ничего, кроме безразличия и неприятия.

На этот раз возникла необходимость заменить классическую социологию другим представлением об общественной жизни.

Надо, таким образом, отказаться от иллюзорных попыток анализировать действующие лица вне всякого отношения к общественной системе или, наоборот, от описания системы без действующих лиц. Согласно первому способу, идеологической формой которого является либерализм, общество сводится к рынку. Но эта идея наталкивается на слишком очевидные факты, противоречащие ей. Столько рынков так ограничены олигополиями, соглашениями, политическим давлением, государственными вмешательствами и требованиями неторгового плана, что эта псевдоэкономическая характеристика скорее затрудняет понимание общества, чем полезна для него, хотя она играет важную критическую роль в борьбе с «коллективистскими» иллюзиями предшествующего периода. Второй способ приобретает не менее смутную форму некоего «системизма», который часто является чрезвычайной формой функционализма. Согласно этой точке зрения, общественная система адаптируется гомеостатически к изменениям своего окружения. Но эта точка зрения иногда оборачивается против себя самой, когда признают, особенно в общей теории, что свойство человеческих систем заключается в их [:7] открытости, в выдвижении и изменении собственных целей. В этом случае мы приближаемся к социологии действия, к которому принадлежит настоящая книга.

Сопротивляться соблазну «постисторической» мысли может быть более трудно. Когда самые старые индустриальные страны, чувствуя утрату скорости и лишившись своей прежней гегемонии, сомневаются в самих себе, становится понятной привлекательность социологии перманентного кризиса, непреодолимое влечение к идее декаданса. Поиск удовольствия, но также различия, эфемерного, встречи, скорее чем отношения, идея чисто «разрешающего» общества придают мышлению и общественному поведению нашего времени ту игру цвета, то немного принужденное возбуждение, которое напоминает карнавалы, вновь появившиеся у нас зимой после векового отсутствия.

Не стоит торопиться с отказом от этих тенденций современной общественной мысли. Ибо именно на такой общественной сцене, загроможденной тяжеловесными аппаратами и механизмами давления, пробитой насквозь призывами к идентичности, пересеченной любовными и азартными играми нам предстоит выполнять задачу, которую бы некоторые могли счесть невозможной, задачу реконструкции представления об общественной жизни. Особенно трудно ее выполнить в такой стране как Франция, где расстройство анализа еще скрыто покровом мертвых идеологий.

Более ясна необходимость такой работы стала с тех пор, как повернулись спиной к «обществу» с его политикой и идеологиями и стали смотреть на общественную жизнь с точки зрения культуры, независимо от того, идет ли речь о науке или о нравах. Контраст получился поразительный, и общественное мнение тут не ошибается: оно не интересуется более политикой, но питает страсть к изменениям в науке или этике. Как говорить о закате, конце истории, постоянном кризисе, когда наука снова взрывает и модифицирует представление о живом существе, его наследственности и мозге? Как отрицать существование мутаций целого, когда наши нравы быстро трансформируются, когда перевернуты сверху донизу наши взгляды на отношения между мужчинами и женщинами или между взрослыми и детьми?

Я к этому буду возвращаться беспрестанно: данная книга пишется в момент, когда уже трансформированная культура требует мутации общественной мысли и, соответственно, политического действия. Современное сочетание культуры XXI века и общества, еще погруженного в XIX век, не может дольше продолжаться. Такое противоречие [:8] или ведет к полной дезинтеграции, отмеченной вспышками насилия и иррационализма, или оно будет преодолено благодаря созданию новой социологии.

Вопрос о последней будет постоянно присутствовать на протяжении всей данной книги, ее концепция была довольно подробно изложена в некоторых из моих прежних работ (Ср. особенно «Production de la Société». Seuil, 1973), так что здесь достаточно сказать, что я попытаюсь заменить представление об общественной жизни, основанное на понятии общества, эволюции и роли, другим, в котором такое же центральное место займут понятия историчности, общественного движения и субъекта.

Главная помеха такой реконструкции заключается несомненно в том, что действующие лица общества смогли в «историческом» прошлом (мы оставляем здесь в стороне так называемые примитивные общества) организовать общественную сцену и разыгрывать на ней пьесы, имеющие смысл и некоторое единство только в той мере, в какой главный смысл их отношений помещался над ними, был метасоциальным, некоторые сказали бы — священным. Такова модель общества, сконструированная классической социологией: там предприниматели и рабочие оспаривали друг у друга управление Прогрессом, руководство смыслом истории. Но когда общества завоевали уже такую способность действовать на самих себя, стали такими «современными», что они могут быть целиком секуляризованы, — расколдованы, как говорил Вебер, — может ли еще сохраняться какой-то центральный принцип ориентации действующих лиц и интеграции конфликтов?

Этот вопрос находится в сердце данной книги. Ответом на него не может служить непосредственно понятие общественного движения, ибо в настоящее время мы особенно ощущаем, насколько чужд нам почти религиозный образ общественных движений, которые остались нам от прежних веков. В современных обществах не исчерпала ли себя неизбежно эта борьба за чистоту, свободу, равенство, справедливость, которая велась во имя Бога, Разума или Истории? Не разрушены ли они вследствие, может быть, непреодолимого зова интереса (каковой можно также назвать идентичностью, удовольствием или счастьем)?

Помочь нам ответить на подобные вопросы может понятие историчности, но при условии его глубокой трансформации. Под историчностью мы имеем в виду способность общества конструировать себя, исходя из культурных моделей и используя конфликты и [:9] общественные движения. В «традиционных» обществах, где доминируют механизмы социального и культурного воспроизводства, призыв к историчности имеет воинственный характер. Он вырывает действующее лицо из связывающих его детерминаций, чтобы превратить его в производителя общества в духе всех «прогрессистских» революций и освободительных движений. Напротив, в «современных» обществах, которые обладают способностью воздействовать на самих себя и подчинены всепоглощающей власти аппаратов управления, производства и распределения благ (не только материальных, но и символических), языков и информации, призыв к историчности не может более означать призыва к участию в общественной системе, а только к освобождению от нее, призыва к приложению сил, а только к дистанцированию.

В связи с этим формируется новый образ субъекта. Эта книга должна бы, может быть, называться «Возвращение субъекта», ибо субъект и есть название действующего лица, когда последнее рассматривается в аспекте историчности, производства больших нормативных направлений общественной жизни. Если я предпочел говорить о «Возвращении человека действующего», то потому что речь идет о возвращении на всех уровнях общественной жизни. Но главное заключается в необходимости заново определить субъекта, ориентируясь при этом не столько на его способность господствовать над миром и трансформировать его, сколько учитывая дистанцию, которую он занимает по отношению к самой этой способности и к приводящим ее в действие аппаратам и дискурсам. Субъект в таком случае предстает по ту сторону своих действий и в оппозиции к ним, как молчание, как чуждость в отношении мира, называемого социальным, и одновременно как желание встречи с другим, признанным в качестве субъекта. Мы обретаем его в протесте против тоталитаризма и пыток, против казенного языка и псевдорациональности силовой политики, в отказе от принадлежности к этому. Из революционера он стал анархистом.

Однако это перевертывание понятия субъекта не лишено опасности и не является безграничным. Главная опасность заключается в том, чтобы запереть действующее лицо в несоциальном вследствие его отказа от социального. Несоциальное может быть индивидом, а также группой или общностью, как это часто наблюдают в некоторых странах Третьего Мира, где отказ от господства, опирающегося на иностранные силы, привел к различным формам общинного единения. Дистанция, которую занимает субъект в отношении общественной [:10] организации, не должна его замкнуть в себе самом, она должна подготовить его возвращение к действию, привести его к тому, чтобы он включился в общественное движение или в культурную инновацию.

Новое представление об общественной жизни не может родиться сразу. Оно разовьется только вместе с формированием новых действующих лиц общества и организацией конфликтов, связанных с управлением уже во многом измененной историчностью. Но начиная с сегодняшнего дня необходимо указывать на эту новую прерывность в истории общественной мысли и, возможно, отмечать природу происходящих изменений. Те, кто продолжают видеть один кризис, замечать только разложение прежних дискурсов, рискуют опоздать с выходом из кризиса. Те, кто стремятся сохранить социологию как позитивный или негативный образ общества-системы, способной удержать вопреки всему основные принципы своей ориентации, осуждены на все большее усиление с каждым днем идеологического характера их дискурса. Наконец, те, кто думают, что поиск лучше развивается, когда он не стеснен слишком общими идеями, скоро заметят, что их малочестолюбивая позиция может вести только к ослаблению поиска и подчинению его реальным или предполагаемым интересам сильных.

Наша работа пришлась на тот момент, когда мы, вероятно, достигли точки самого большого разложения прежних систем анализа и одновременно дна кризиса. Но уже изменение культурных моделей и все более явное присутствие нового этапа экономической деятельности делают необходимым новое размышление общественных наук о себе. Вот уже прошло полтора века, как на следующий день после Французской революции и в начале индустриальной эры развилась социология, это новое отображение общественной жизни. Не нужно ли последовать примеру классиков и признать необходимость обновления общественной мысли, сопоставимого по значимости с тем, которое они так хорошо осуществили?

 

Париж, Троицын день, 1984. [:11]

 

Социология возникла как особая форма анализа общественной жизни. Она представила общественную систему в движении от традиции к современности, от верований к разуму, от воспроизводства к производству, или, если употребить самую амбициозную формулировку, данную Теннисом, от общности к обществу. В результате общество оказалось явственно отождествлено с современностью. С этой точки зрения, действующие лица истории оценивались либо как агенты прогресса, либо как его противники. Капиталисты, эти главные действующие лица экономического изменения, считались нередко жестокими, но чрезвычайно энергичными творцами триумфа таких реалий как разум, рынок, разделение труда, выгода. В связи с этим и рабочее движение представало защитником труда против иррациональной прибыли, производительных сил против расточительства кризисов.

Если поставить вопрос в политическом плане, то демократия соответственно ценилась не сама по себе, а как воплощение воли к разрушению олигархии, привилегии и старых порядков. В области воспитания точно так же школе предписывалась задача освободить детей от тех местных особенностей, которые они восприняли в результате рождения, под влиянием семьи, семейной среды и господствовавших в ней именитых граждан. Все это составляет сильный, даже захватывающий образ общества, которое определяется не своей природой или еще менее традициями, а усилиями действующих лиц, которые, как и все общество, освобождаются от оболочки прошлых партикуляризмов в движении к универсальному будущему. В таком чрезвычайно плодотворном способе анализа общественной жизни совершенно соответствуют друг другу знание системы и понимание ее действующих лиц. Роли и чувства последних при этом определяются в собственно социальных и даже политических или, лучше сказать, [:5] республиканских терминах. Действующее лицо общества оказывается тогда прежде всего гражданином, его личное развитие неотделимо от общественного прогресса. Нерасторжимыми кажутся свобода индивида и его участие в общественной жизни.

Но по крайней мере уже полвека как обозначился кризис такого представления об общественной жизни. И обозначился так ясно, что мы его называем сегодня «классической социологией», косвенно признавая тем самым отделяющую нас от него дистанцию. С одной стороны, позади слишком смутных слов «общество» или «социальная система» мы научились распознавать формы классового или государственного господства. Современность иногда трансформировалась, прежде всего на европейском континенте, в варварство. Вместе с евреями Западной Европы, которые, может быть, чаще, чем любая другая категория населения, отождествлялись с линией прогресса, так как она допускала их ассимиляцию при сохранении собственной культуры, в Освенциме сожгли идею прогресса. С другой стороны, в Гулаге умерли надежды на пролетарскую революцию. Разрыв был таким жестоким и настолько связанным с последствиями Великой Европейской войны, Советской революции, экономического кризиса и фашизма, что после Второй Мировой войны и последовавшего за ней длительного периода экономической экспансии произошло мощное воскрешение классической социологии, но только на другом берегу Атлантического океана. Основываясь на той же эволюционистской концепции, что и социология до 1914 г., Толкотт Парсонс сделал больший акцент на условиях и формах интеграции социальной системы, чем на ее модернизации. Это еще более усиливало соответствие между анализами системы и ее действующих лиц. Социология прочно оперлась на взаимодополнительные понятия института и социализации, удерживаемых вместе благодаря центральному понятию роли.

На деле эта конструкция имела еще более короткую жизнь, чем собственно классическая социология. Действующее лицо скоро восстало против системы, отказалось рассматривать себя в рамках своего участия в общественной системе, разоблачило иррациональный империализм правителей и стало рассматривать себя скорее в связи со своей особой историей и особой культурой, чем в связи с уровнем современности. Западные общества долго могли видеть в себе форму перехода от местной общности к национальному и даже интернациональному обществу. Но по мере того как увеличивалось число участников общественной сцены, дефиниция последней и ее [:6] «ценностей» распалась на части. Действующее лицо общества и само общество оказались противопоставлены друг другу вместо того чтобы друг другу соответствовать, и сразу же начался кризис социологии. Последний усилился вслед за волнениями шестидесятых годов. Самое широкое влияние тогда завоевало такое представление об общественной жизни, которое видело в последней совокупность знаков всемогущего господства, что не оставляло места для действующих лиц по сравнению с безжалостными механизмами поддержания и адаптации этого господства. Действующее лицо, со своей стороны, отбросив правила общественной жизни, все более замыкалось в поиске своей идентичности то ли посредством своей изоляции от общества, то ли путем создания маленьких групп, обладающих собственным сознанием и способами его выражения.

В начале 80-х годов не существует более какого-либо господствующего представления об общественной жизни. Политические и в особенности национальные идеологии, которые рассматривают действующих лиц общества прежде всего как граждан и заявляют, что усиление коллективного действия и завоевание государственной власти ведут к личному освобождению, разрушились и не вызывают ничего, кроме безразличия и неприятия.

На этот раз возникла необходимость заменить классическую социологию другим представлением об общественной жизни.

Надо, таким образом, отказаться от иллюзорных попыток анализировать действующие лица вне всякого отношения к общественной системе или, наоборот, от описания системы без действующих лиц. Согласно первому способу, идеологической формой которого является либерализм, общество сводится к рынку. Но эта идея наталкивается на слишком очевидные факты, противоречащие ей. Столько рынков так ограничены олигополиями, соглашениями, политическим давлением, государственными вмешательствами и требованиями неторгового плана, что эта псевдоэкономическая характеристика скорее затрудняет понимание общества, чем полезна для него, хотя она играет важную критическую роль в борьбе с «коллективистскими» иллюзиями предшествующего периода. Второй способ приобретает не менее смутную форму некоего «системизма», который часто является чрезвычайной формой функционализма. Согласно этой точке зрения, общественная система адаптируется гомеостатически к изменениям своего окружения. Но эта точка зрения иногда оборачивается против себя самой, когда признают, особенно в общей теории, что свойство человеческих систем заключается в их [:7] открытости, в выдвижении и изменении собственных целей. В этом случае мы приближаемся к социологии действия, к которому принадлежит настоящая книга.

Сопротивляться соблазну «постисторической» мысли может быть более трудно. Когда самые старые индустриальные страны, чувствуя утрату скорости и лишившись своей прежней гегемонии, сомневаются в самих себе, становится понятной привлекательность социологии перманентного кризиса, непреодолимое влечение к идее декаданса. Поиск удовольствия, но также различия, эфемерного, встречи, скорее чем отношения, идея чисто «разрешающего» общества придают мышлению и общественному поведению нашего времени ту игру цвета, то немного принужденное возбуждение, которое напоминает карнавалы, вновь появившиеся у нас зимой после векового отсутствия.

Не стоит торопиться с отказом от этих тенденций современной общественной мысли. Ибо именно на такой общественной сцене, загроможденной тяжеловесными аппаратами и механизмами давления, пробитой насквозь призывами к идентичности, пересеченной любовными и азартными играми нам предстоит выполнять задачу, которую бы некоторые могли счесть невозможной, задачу реконструкции представления об общественной жизни. Особенно трудно ее выполнить в такой стране как Франция, где расстройство анализа еще скрыто покровом мертвых идеологий.

Более ясна необходимость такой работы стала с тех пор, как повернулись спиной к «обществу» с его политикой и идеологиями и стали смотреть на общественную жизнь с точки зрения культуры, независимо от того, идет ли речь о науке или о нравах. Контраст получился поразительный, и общественное мнение тут не ошибается: оно не интересуется более политикой, но питает страсть к изменениям в науке или этике. Как говорить о закате, конце истории, постоянном кризисе, когда наука снова взрывает и модифицирует представление о живом существе, его наследственности и мозге? Как отрицать существование мутаций целого, когда наши нравы быстро трансформируются, когда перевернуты сверху донизу наши взгляды на отношения между мужчинами и женщинами или между взрослыми и детьми?

Я к этому буду возвращаться беспрестанно: данная книга пишется в момент, когда уже трансформированная культура требует мутации общественной мысли и, соответственно, политического действия. Современное сочетание культуры XXI века и общества, еще погруженного в XIX век, не может дольше продолжаться. Такое противоречие [:8] или ведет к полной дезинтеграции, отмеченной вспышками насилия и иррационализма, или оно будет преодолено благодаря созданию новой социологии.

Вопрос о последней будет постоянно присутствовать на протяжении всей данной книги, ее концепция была довольно подробно изложена в некоторых из моих прежних работ (Ср. особенно «Production de la Société». Seuil, 1973), так что здесь достаточно сказать, что я попытаюсь заменить представление об общественной жизни, основанное на понятии общества, эволюции и роли, другим, в котором такое же центральное место займут понятия историчности, общественного движения и субъекта.

Главная помеха такой реконструкции заключается несомненно в том, что действующие лица общества смогли в «историческом» прошлом (мы оставляем здесь в стороне так называемые примитивные общества) организовать общественную сцену и разыгрывать на ней пьесы, имеющие смысл и некоторое единство только в той мере, в какой главный смысл их отношений помещался над ними, был метасоциальным, некоторые сказали бы — священным. Такова модель общества, сконструированная классической социологией: там предприниматели и рабочие оспаривали друг у друга управление Прогрессом, руководство смыслом истории. Но когда общества завоевали уже такую способность действовать на самих себя, стали такими «современными», что они могут быть целиком секуляризованы, — расколдованы, как говорил Вебер, — может ли еще сохраняться какой-то центральный принцип ориентации действующих лиц и интеграции конфликтов?

Этот вопрос находится в сердце данной книги. Ответом на него не может служить непосредственно понятие общественного движения, ибо в настоящее время мы особенно ощущаем, насколько чужд нам почти религиозный образ общественных движений, которые остались нам от прежних веков. В современных обществах не исчерпала ли себя неизбежно эта борьба за чистоту, свободу, равенство, справедливость, которая велась во имя Бога, Разума или Истории? Не разрушены ли они вследствие, может быть, непреодолимого зова интереса (каковой можно также назвать идентичностью, удовольствием или счастьем)?

Помочь нам ответить на подобные вопросы может понятие историчности, но при условии его глубокой трансформации. Под историчностью мы имеем в виду способность общества конструировать себя, исходя из культурных моделей и используя конфликты и [:9] общественные движения. В «традиционных» обществах, где доминируют механизмы социального и культурного воспроизводства, призыв к историчности имеет воинственный характер. Он вырывает действующее лицо из связывающих его детерминаций, чтобы превратить его в производителя общества в духе всех «прогрессистских» революций и освободительных движений. Напротив, в «современных» обществах, которые обладают способностью воздействовать на самих себя и подчинены всепоглощающей власти аппаратов управления, производства и распределения благ (не только материальных, но и символических), языков и информации, призыв к историчности не может более означать призыва к участию в общественной системе, а только к освобождению от нее, призыва к приложению сил, а только к дистанцированию.

В связи с этим формируется новый образ субъекта. Эта книга должна бы, может быть, называться «Возвращение субъекта», ибо субъект и есть название действующего лица, когда последнее рассматривается в аспекте историчности, производства больших нормативных направлений общественной жизни. Если я предпочел говорить о «Возвращении человека действующего», то потому что речь идет о возвращении на всех уровнях общественной жизни. Но главное заключается в необходимости заново определить субъекта, ориентируясь при этом не столько на его способность господствовать над миром и трансформировать его, сколько учитывая дистанцию, которую он занимает по отношению к самой этой способности и к приводящим ее в действие аппаратам и дискурсам. Субъект в таком случае предстает по ту сторону своих действий и в оппозиции к ним, как молчание, как чуждость в отношении мира, называемого социальным, и одновременно как желание встречи с другим, признанным в качестве субъекта. Мы обретаем его в протесте против тоталитаризма и пыток, против казенного языка и псевдорациональности силовой политики, в отказе от принадлежности к этому. Из революционера он стал анархистом.

Однако это перевертывание понятия субъекта не лишено опасности и не является безграничным. Главная опасность заключается в том, чтобы запереть действующее лицо в несоциальном вследствие его отказа от социального. Несоциальное может быть индивидом, а также группой или общностью, как это часто наблюдают в некоторых странах Третьего Мира, где отказ от господства, опирающегося на иностранные силы, привел к различным формам общинного единения. Дистанция, которую занимает субъект в отношении общественной [:10] организации, не должна его замкнуть в себе самом, она должна подготовить его возвращение к действию, привести его к тому, чтобы он включился в общественное движение или в культурную инновацию.

Новое представление об общественной жизни не может родиться сразу. Оно разовьется только вместе с формированием новых действующих лиц общества и организацией конфликтов, связанных с управлением уже во многом измененной историчностью. Но начиная с сегодняшнего дня необходимо указывать на эту новую прерывность в истории общественной мысли и, возможно, отмечать природу происходящих изменений. Те, кто продолжают видеть один кризис, замечать только разложение прежних дискурсов, рискуют опоздать с выходом из кризиса. Те, кто стремятся сохранить социологию как позитивный или негативный образ общества-системы, способной удержать вопреки всему основные принципы своей ориентации, осуждены на все большее усиление с каждым днем идеологического характера их дискурса. Наконец, те, кто думают, что поиск лучше развивается, когда он не стеснен слишком общими идеями, скоро заметят, что их малочестолюбивая позиция может вести только к ослаблению поиска и подчинению его реальным или предполагаемым интересам сильных.

Наша работа пришлась на тот момент, когда мы, вероятно, достигли точки самого большого разложения прежних систем анализа и одновременно дна кризиса. Но уже изменение культурных моделей и все более явное присутствие нового этапа экономической деятельности делают необходимым новое размышление общественных наук о себе. Вот уже прошло полтора века, как на следующий день после Французской революции и в начале индустриальной эры развилась социология, это новое отображение общественной жизни. Не нужно ли последовать примеру классиков и признать необходимость обновления общественной мысли, сопоставимого по значимости с тем, которое они так хорошо осуществили?

 

Париж, Троицын день, 1984. [:11]