ПРЕДИСЛОВИЕ К ПЕРВОМУ ИЗДАНИЮ СОБРАНИЯ СОЧИНЕНИЙ.

К оглавлению1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 
17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 
34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 
51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 
68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 
85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 
102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 

Открывая этим томом собрание своих сочинений, я прежде всего должен заметить, что эта коллекция древностей обязана возникновением не мне, но моему издателю.

Так думал я не только по поводу той небольшой бро­шюры, в которой привел эти выразительные слова од­ного французского поэта, то же самое приходило мне в голову и при завершении работы над каждым моим произведением. Как только была готова какая-либо книга, я говорил ей: прощай навсегда; каждая книга заставляла меня лишь осознать мои собственные ошиб­ки и изъяны и поэтому оставляла лишь настоятельное желание погасить воспоминание о ней новой книгой. И вдруг мне было предъявлено требование обратить свой неудовлетворенный, противный священному писа­нию, противобиблейский взор на все давно уже исчез­нувшие из моей памяти собственные писания. Что де­лать? Плыть против течения жизни? Вопреки требова­ниям природы идти вспять, а не вперед? Вопреки хорошему вкусу пережевывать давно переваренное? Вопреки телесному инстинкту воскрешать мертвых, вместо того чтобы рожать детей? Нет, любезный господин Виганд, это противоречит моей натуре, это проти­воречит моему чувству.

Между тем, как это часто бывает в жизни, размыш­ление взяло наконец верх над противящимся чувством. Я так рассуждал и спорил с самим собой. Разумеется, взгляд на твои прежние писания для тебя нерадостный взгляд на твое прошлое, давно уже ставшее тебе чуждым. Но если для тебя нечто является прошлым, оказывается ли оно прошлым также и для других? Разве та пелена, которая спала с твоих глаз, не являет­ся в настоящее время доспехами твоих противников? Возьмем безмозглых философов, лишенных чувствен­ных материальных основ своих мыслей, разве они при слове “мясо” не думают о паштете из гусиной печенки, разве под своей чувственностью как свидетельницей истинности они не подразумевают свои семенные яич­ки, разве при упоминании зрительного бугра (thalamus nervorum opticorum) (2) они не помышляют о брачном ложе? Такие философы не напоминают ли тебя самого, каким ты некогда был в качестве студента и доцента, занимающегося философией Гегеля, Декарта или Спи­нозы? Разве ты не лишил себя кредитоспособности именно благодаря своим позднейшим писаниям, кото­рые выражают твои теперешние взгляды и мысли, впро­чем, увы! в весьма несовершенной форме? Разве ты ими не подорвал надежд, возлагавшихся на твои преж­ние писания? Правда, это делалось весьма близоруко. Но ведь и твое тусклое прошлое, лежащее позади тво­его писательского поприща, продолжает оставаться ак­туальным. Разве правоверные и благонадежные бого­словы, которые хотят обработать тебя, зрелого чело­века, продвинулись вперед по сравнению с тобой, когда ты был благочестивым гимназистом? Разве в то время Библия не была для тебя величайшим авторитетом, ис­точником правды, словом божьим? Разве ты не доказы­вал твоим погруженным в сомнения школьным товари­щам объективности, подлинной реальности богочеловека, хотя для тебя бессознательно и разум был уже авто­ритетом, а теперь для тебя богочеловек лишь любовное чадо сверхприродного, сверхчеловеческого блаженства? Разве ты не поступил в университет в качестве позор­ ной памяти схоласта-богослова, то есть богослова, желав­шего в образах веры усмотреть истины разума? Разве ты в свое время не думал, что с утратой веры ты поте­рял бы также связь, объединяющую тело и душу, ос­нову и опору твоей жизни? Но разве такая вера не есть и в наши дни повсеместная вера? Не слышал ли ты сам из уст министров и парламентариев, что религиоз­ная вера есть основа человеческого существования и благополучия? О, ты был бы великим мыслителем, если б и в наши дни рассуждал так, как рассуждал некогда, будучи богобоязненным школьником!

Всего этого нельзя отрицать; но разве современ­ность — мерило истинности и пригодности для челове­чества? Разве она законодательница будущего? Разве даже для ближайшего будущего не оказывается исти­ной то, что в настоящее время признается заблужде­нием? Разве для этого будущего не становится делом практики то, что сейчас имеет значение лишь теории? Должен ли взгляд на нынешнее положение вещей ско­вывать твой неустанно стремящийся вперед дух? Ни в коем случае. Ты имеешь право оживить свое прошлое лишь тогда, когда ты сам с этим прошлым примирился, когда ты в состоянии совмещать его с настоящим, со своей нынешней точкой зрения.

Итак, окинь непредвзятым взором свое прошлое, и ты увидишь, созвучно ли оно и в какой степени твоему настоящему. Учти прежде всего тот способ, каким ты высказывался в своих писаниях, даже самых ранних. Высказывался ли ты как абстрактный философ? Нет! Ты мыслил как философ, но писал не как философ;

ты неизменно превращал выражаемое тобой существо мысли в телесное, полнокровное существо. К объекту мысли ты предъявлял требование, чтобы он одновре­менно был и объектом эстетики; ты знал, что филосо­фия, как таковая, чистый разум, чистая мысль — ничто для человека и никак не может на него воздействовать, что человека можно убедить в истине лишь в том слу­чае, если ее из мысленной сущности, из сущности умо­зрительной (ens rationis) превратить в сущность, по­добную человеку, в чувственную сущность. Исходя, правда, не только из сознания этого, но и из внутрен­ней необходимости, ты уже в первом анонимном произ­ведении (3) высказал поэтому свои мысли о смерти и бес­смертии только поэтическим, то есть чувственным, язы­ком. Прозой написано лишь предисловие к этому про­изведению, текст его стихотворный. Что в предисловии высказано как философская истина, в самом тексте выражено в виде религиозной, т. е. антропологической, истины, как предмет ощущения, как непосредственная очевидность. В этом одном значение указанного произ­ведения и отличие его от других текстов, отрицающих бессмертие, появившихся почти одновременно с ним;

лишь этим и определяется первое резкое различие хри­стианского и нехристианского взгляда на жизнь;

пусть это единственный, но очень существенный пункт;

ведь только там в истории человечества образуются пе­рерывы в старом и зачатки новой жизни, где неверие в божества старого мира проявляется в виде безусловного убеждения, как лично прочувствованная истина, как

осязаемая уверенность.

Этим же предметом ты был занят и в позднейшие годы, но исходя уже не с точки зрения пантеистиче­ского тождества, а с точки зрения политеистического различия, с точки зрения принципа Лейбница, разли­чия определенности—таковы твои “Юмористически-философские афоризмы”.(4) Говоря кратко, мысль дан­ного произведения такова: дух, человеческая душа не есть та неопределенная, имматериальная, простая, аб­страктная сущность, над которой психологи ломают себе голову, — это не что иное, как существенная опре­деленность человека, делающая его тем, что он есть, это характерное своеобразие, выразительнейшая форма его индивидуальности. Но как ты выразил эту мысль со всеми ее последствиями? Символически, образно, т. е. конкретно, фактически на одном определенном при­мере, который вместе с тем вполне реализует и конкре­тизирует указанную общую мысль. Впрочем, политическое состояние Германии оказало большое далеко не отрадное влияние на форму, даже на содержание вообще на стиль мною написанного. Этот стиль.

Этот чувственный, конкретный способ созерцания и изложения ты применял всюду, даже в области критики и истории филосо­фии; всюду ты абстрактное связывал с конкретным, нечувственное с чувственным, логическое с антропологи­ческим. Отличие нынешних твоих писаний от прежних в том, что ты превратил в сущность то, что для тебя раньше было лишь образом, превратил в действитель­ное, в само содержание то, что для тебя ранее было лишь формой; теперь ты сознательно, открыто выска­зываешь то, что раньше высказывалось тобой косвен­но, неосознанно. В прежнее время ты высказывался или мыслил по меньшей мере вразрез с официальной фило­софией: подлинна та философия, которая сама себя упраздняет, которая обнаруживает себя не как фило­софия, которая по форме, по виду не есть философия;

теперь же ты прямо говоришь: подлинная философия есть отрицание философии, вовсе не есть философия;

прежде ты думал, а также и высказывал, хотя не фор­мально, не словесно, а фактически: истинное должно быть наличным, действительным, чувственным, нагляд­ным, человеческим; теперь ты вполне последовательно выражаешься обратным способом: только действитель­ное, чувственное, человеческое есть истинное.

Взгляни на содержание своих произведений, в осо­бенности исторических, в которых ты под чужими именами высказывал собственные мысли: бросается в глаза связь этих книг с теми, которые характеризуют твою теперешнюю точку зрения; таков “Бейль”, (5) кото­рого ты, следуя поставленной себе задаче, писал с пози­ций рационализма и который этим существенно отли­чается от твоей “Сущности христианства”, (6) впрочем, рационалистическая точка зрения повлияла и на эту последнюю книгу вразрез с ее подлинным духом; таков же и твой “Лейбниц”, (?) в котором ты рассмотрел и вы­двинул в противоположность принципу тождества (вы­раженному в твоих “Мыслях о смерти” и господствую­щему еще и в первом томе твоей “Истории философии”)

не столько нагляден, сколько часто затемняет мысль. Впро­чем, здесь я ограничиваюсь лишь беглым наброском хода своих мыслей, принцип различия, индивидуальности, чувственности, но выдвинул номиналистически, абстрактно, выразил не в чувственных формах и даже вразрез с ними; та­ким образом, ты дал критику богословия, правда одно­стороннюю, опирающуюся на метафизику. Остается только пробел в виде первого тома твоей истории фи­лософии. Тут особенно важную роль играет отношение бытия к мышлению, поводом к чему явилось положение Декарта “мыслю, следовательно, существую” и так на­зываемое онтологическое доказательство бытия бога как высшей мыслящей сущности.

Всякого рода верующие люди с давних пор мучались над доказательствами бытия божьего и утверж­дали, что бытие бога нельзя доказывать, да оно и не нуждается в доказательствах, будучи непосредственно очевидным. Но это утверждение находится в противо­речии как с историей, так и с разумом. В отличие от самоочевидности человека непосредственно очевидно только бытие природы, но не бытие бога, то есть суще­ства отличного от природы и человека. Во всяком слу­чае первоначально это существо скорее опирается лишь на один вывод, а именно на тот, что природа не может существовать сама по себе, что она предполагает дру­гое существо, таким образом, это существо оказывается существом, не подлежащим сомнению. Поэтому ты пра­вильно сделал, что не отнесся легкомысленно к вопросу о существовании бога. В особенности тебя занимал воп­рос о природе, свойствах этого существования. Бог есть сущность, данная лишь разуму, мысли, абстракции от чувственного; у него нет ни одного свойства чувствен­ного существа. К чему же сводится бытие такой сущ­ности? Может ли существование нечувственной сущно­сти быть чувственным? Как это возможно? Ведь бытие не может отличаться от сущности. Ты утверждал так:

“Как сущность, так и существование бога есть дело ра­зума” “Существование бога нельзя отличить от его сущности: следовательно, хотя его существование сущностное нечувственное, но, чтобы убедиться в этом су­ществовании, я нуждаюсь в другом органе, нежели ра­зум”. Что другое это значит, как не то, что разумная сущность имеет лишь разумное существование? И опять-таки, какой иной смысл этого положения, кроме следующего: бог, как нечувственная, лишь мысленная сущность, не существует вне разума? В самом деле, ведь существование, отличное от разума, или сущест­вование вне разума есть лишь чувственное существова­ние. Отсюда явствует, как прост был переход к первой главе “Сущности христианства”, в которой сказано: бог, как нечувственное, абстрактное, нечеловекообразное существо, есть не что иное, как сущность разума! Все же к этому результату ты пришел лишь спустя семь или восемь лет, во всяком случае с полной ясностью и определенностью. Что же тебя так долго задержива­ло, почему из недостатка чувственного существования ты не заключал об отсутствии существования вообще? Почему реальным, действительным существом для тебя была простая мысленная сущность? Это потому, что во­обще мысль для тебя была сущностью, предмет мысли, как таковой, представлялся действительным, субъ­ективное — объективным,  мышление — бытием.  Где мысль, как таковая, принимается за истину и реальность, там, естественно, не возникает сомнений в истинности и реальности существа, выражающего не что иное, как сущность мышления, составляющего не что иное, как кульминационный и центральный пункт абстракции. Почему же для тебя вообще мысленная сущность была сущностью реальной? Потому что ты еще не усвоил смысла и значения сущности чувственной, потому что для тебя подлинно реальная, чувственная сущность была лишь конечной, пустой и ничтожной сущностью. Где действительность кажется нереальной, там не­реальное неизбежно представляется действительностью. Итак, исключительно недооценка истинности и суще­ственного значения чувственности служила рубежом между твоей прежней позицией и теперешней. Как же ты пришел к этим взглядам? Как они у тебя возникли — посредством произвольного зарождения (generatio aeqivoca) или органическим путем? Органическим. Уже в этом первом томе находятся зародыши указанных взгля­дов. Сколько ты ни полемизировал по поводу учения о происхождении идей и по другим пунктам с осно­воположниками эмпиризма Бэконом, Гоббсом, Гассенди, все же ты изучал их с особой любовью, прежде всего Бэкона, объявив уже тогда эмпиризм “делом фи­лософии”. И если ты не сразу сделал выводы из того значения, которое сам придал опыту, то этому препят­ствовала лишь природа рассматриваемых тобой объек­тов. Ты нуждался во времени и пространстве, чтобы чувственными методами исследовать чувственные вещи и сущности, чтобы приобрести научную уверенность в реальности чувственно данного; к счастью, тебе пред­ставилась эта возможность. Однако вместе с тем сама эта уверенность прежде всего была только естественно­научной. Ведь можно признавать истинность чувствен­ного в области естественнонаучной и все-таки отри­цать ее в философской и религиозной области; можно даже одновременно быть материалистом и спиритуа­листом, светским вольнодумцем и религиозным обску­рантом, практически атеистом, а теоретически — правоверным теистом. Бэкон, Декарт, Лейбниц, Бейль, вообще новое и новейшее время — блестящий пример этого противоречия. Как же ты преодолел указанное противоречие? Каким образом от естественнонаучной реальности чувственного ты пришел к его абсолютной реальности? Только признанием, что существо, которое противопоставляется чувственности как нечто чужерод­ное, само есть не что иное, как абстрактная или идеализированная сущность чувственного. К этим взглядам ты пришел прежде всего в области религии, поэтому ты полемизировал против философии, утверждавшей, что ее содержание совпадает с содержанием религии, что она только упраздняет чувственную форму, в которую религия погружает это содержание; ты возражал: эту форму нельзя оторвать от содержания религии, не уп­разднив самой религии, ибо она сущность религии. Но то, что ты признал за существенную сторону религии, то еще первоначально не было существенным, по край­ней мере теоретически, для тебя, для твоего сознания, не было твоим знанием; у тебя еще было неладно в го­лове от абстрактной сущности разума, от сущности фи­лософии в отличие от действительной чувственной сущности природы и человечества. Не без этого противоре­чия была написана твоя “Сущность христианства”, во всяком случае частично. Противоречие это было дей­ствительно преодолено только в твоем “Лютере”, (8) кото­рого поэтому нельзя назвать лишь “материалами”, как это значится в заглавии, ведь вместе с тем он имеет самостоятельное значение. Лишь в “Лютере” ты окон­чательно “стряхнул” с себя философа, решительно превратив философа в человека.

Итак, вот как связаны между собой твои произведе­ния: они содержат историю непроизвольного возникно­вения и развития, а следовательно, и оправдания твоей теперешней точки зрения. Но может быть, твоя совре­менная точка зрения устарела? Ты заявил, что настоя­щее еще не определяет тебя, но ты, очевидно, здесь при­бег к синекдохе, приняв за целое часть настоящего, ту часть, которая помешана на сохранении или даже рес­таврации минувшего. Следовательно, нужно выслушать и противную партию. Чего же она хочет? Политических и социальных реформ. Но она ни в коей степени не заинтересована в делах религии и еще меньше — фило­софии. Для этой другой партии религия есть совер­шенно безразличное или даже давно решенное дело;

представители ее заявляют, что теперь речь идет не о бытии или небытии бога, но о бытии или небытии лю­дей, не о том, составляет ли бог с нами единую или разнородную сущность, а о том, равны или неравны мы, люди, между собой, не о том, как человек находит спра­ведливость у бога, но как он ее находит у людей, не о том, вкушаем ли мы вместе с хлебом тело господне, но о том, чтобы у нас был хлеб для наших собственных тел, не о том, что мы воздаем богу божье, кесарю кеса­рево, но о том, чтобы мы наконец воздали человеку че­ловеческое, не о том, являемся ли мы христианами или язычниками, теистами или атеистами, но о том, что мы люди, и именно телом и душой здоровые, свободные, деятельные и жизнеспособные люди или будем тако­выми. Простите, господа! Как раз этого домогаюсь и я сам. Кто обо мне не говорит и не знает ничего больше­го, кроме того, что я — атеист, тот вообще ничего не говорит и ничего обо мне не знает. Вопрос о том, суще­ствует ли бог или нет, как водораздел между теизмом и атеизмом достоин семнадцатого и восемнадцатого, но отнюдь не девятнадцатого века. Я отрицаю бога; для меня это значит: я отрицаю отрицание человека, я ут­верждаю чувственное, истинное, следовательно, неиз­бежно также политическое, социальное место человека взамен иллюзорного, фантастического, небесного пре­бывания человека, которое в действительной жизни не­избежно превращается в отрицание человека. Для меня вопрос о бытии или небытии бога есть лишь вопрос о бытии или небытии человека.

Пусть это верно, но ведь твоя тема все же остается лишь вопросом головы и сердца, зло же пребывает не в голове и сердце, его место в желудке человечества. Какую пользу окажет ясность и здоровое состояние го­ловы и сердца, если желудок не в порядке, если основа человеческого существования повреждена? “Я чувст­вовала, как злые мысли поднялись у меня из желуд­ка”,—сказала одна преступница. Эта преступница— зеркало современного человеческого общества. Одним дано все, чего бы ни захотела их изысканная алчность;

у других нет ничего, нет даже самого необходимого в желудке. Отсюда всякое зло и страдание, отсюда все болезни головы и сердца человечества. Поэтому все, что не нацелено непосредственно на познание и устранение этого основного зла, есть бесполезный хлам, и к этому хламу принадлежат твои произведения в целом и в от­дельности. Увы, увы! Однако ведь много зла, даже стра­даний желудка, которые коренятся только в голове; и я поставил себе задачей основательное исследование и исцеление головных и сердечных болезней человечества: тому были внутренние и внешние причины. То же, что человек поставил себе задачей, то нужно tenax propositi — твердо проводить в жизнь; то, чему он по­ложил начало, следует выполнить основательно, само­отверженно. Поэтому и на издание собрания сочи­нений я решился лишь при условии, чтобы не только сделаться собственным антикваром, хотя бы кри­тически, но и чтобы книжную пыль моего прошлого употребить вместо с тем в качестве удобрения для окончательного завершения моей темы, хотя бы в ос­новных чертах. В связи с этим я и начинаю с настоя­щего тома, исходя из его основного содержания, назван­ного “Пояснениями и дополнениями к “Сущности хри­стианства””; дополнения эти содержат в себе как наи­более существенные выводы, так и предпосылки “Сущ­ности христианства”.

Открывая этим томом собрание своих сочинений, я прежде всего должен заметить, что эта коллекция древностей обязана возникновением не мне, но моему издателю.

Так думал я не только по поводу той небольшой бро­шюры, в которой привел эти выразительные слова од­ного французского поэта, то же самое приходило мне в голову и при завершении работы над каждым моим произведением. Как только была готова какая-либо книга, я говорил ей: прощай навсегда; каждая книга заставляла меня лишь осознать мои собственные ошиб­ки и изъяны и поэтому оставляла лишь настоятельное желание погасить воспоминание о ней новой книгой. И вдруг мне было предъявлено требование обратить свой неудовлетворенный, противный священному писа­нию, противобиблейский взор на все давно уже исчез­нувшие из моей памяти собственные писания. Что де­лать? Плыть против течения жизни? Вопреки требова­ниям природы идти вспять, а не вперед? Вопреки хорошему вкусу пережевывать давно переваренное? Вопреки телесному инстинкту воскрешать мертвых, вместо того чтобы рожать детей? Нет, любезный господин Виганд, это противоречит моей натуре, это проти­воречит моему чувству.

Между тем, как это часто бывает в жизни, размыш­ление взяло наконец верх над противящимся чувством. Я так рассуждал и спорил с самим собой. Разумеется, взгляд на твои прежние писания для тебя нерадостный взгляд на твое прошлое, давно уже ставшее тебе чуждым. Но если для тебя нечто является прошлым, оказывается ли оно прошлым также и для других? Разве та пелена, которая спала с твоих глаз, не являет­ся в настоящее время доспехами твоих противников? Возьмем безмозглых философов, лишенных чувствен­ных материальных основ своих мыслей, разве они при слове “мясо” не думают о паштете из гусиной печенки, разве под своей чувственностью как свидетельницей истинности они не подразумевают свои семенные яич­ки, разве при упоминании зрительного бугра (thalamus nervorum opticorum) (2) они не помышляют о брачном ложе? Такие философы не напоминают ли тебя самого, каким ты некогда был в качестве студента и доцента, занимающегося философией Гегеля, Декарта или Спи­нозы? Разве ты не лишил себя кредитоспособности именно благодаря своим позднейшим писаниям, кото­рые выражают твои теперешние взгляды и мысли, впро­чем, увы! в весьма несовершенной форме? Разве ты ими не подорвал надежд, возлагавшихся на твои преж­ние писания? Правда, это делалось весьма близоруко. Но ведь и твое тусклое прошлое, лежащее позади тво­его писательского поприща, продолжает оставаться ак­туальным. Разве правоверные и благонадежные бого­словы, которые хотят обработать тебя, зрелого чело­века, продвинулись вперед по сравнению с тобой, когда ты был благочестивым гимназистом? Разве в то время Библия не была для тебя величайшим авторитетом, ис­точником правды, словом божьим? Разве ты не доказы­вал твоим погруженным в сомнения школьным товари­щам объективности, подлинной реальности богочеловека, хотя для тебя бессознательно и разум был уже авто­ритетом, а теперь для тебя богочеловек лишь любовное чадо сверхприродного, сверхчеловеческого блаженства? Разве ты не поступил в университет в качестве позор­ ной памяти схоласта-богослова, то есть богослова, желав­шего в образах веры усмотреть истины разума? Разве ты в свое время не думал, что с утратой веры ты поте­рял бы также связь, объединяющую тело и душу, ос­нову и опору твоей жизни? Но разве такая вера не есть и в наши дни повсеместная вера? Не слышал ли ты сам из уст министров и парламентариев, что религиоз­ная вера есть основа человеческого существования и благополучия? О, ты был бы великим мыслителем, если б и в наши дни рассуждал так, как рассуждал некогда, будучи богобоязненным школьником!

Всего этого нельзя отрицать; но разве современ­ность — мерило истинности и пригодности для челове­чества? Разве она законодательница будущего? Разве даже для ближайшего будущего не оказывается исти­ной то, что в настоящее время признается заблужде­нием? Разве для этого будущего не становится делом практики то, что сейчас имеет значение лишь теории? Должен ли взгляд на нынешнее положение вещей ско­вывать твой неустанно стремящийся вперед дух? Ни в коем случае. Ты имеешь право оживить свое прошлое лишь тогда, когда ты сам с этим прошлым примирился, когда ты в состоянии совмещать его с настоящим, со своей нынешней точкой зрения.

Итак, окинь непредвзятым взором свое прошлое, и ты увидишь, созвучно ли оно и в какой степени твоему настоящему. Учти прежде всего тот способ, каким ты высказывался в своих писаниях, даже самых ранних. Высказывался ли ты как абстрактный философ? Нет! Ты мыслил как философ, но писал не как философ;

ты неизменно превращал выражаемое тобой существо мысли в телесное, полнокровное существо. К объекту мысли ты предъявлял требование, чтобы он одновре­менно был и объектом эстетики; ты знал, что филосо­фия, как таковая, чистый разум, чистая мысль — ничто для человека и никак не может на него воздействовать, что человека можно убедить в истине лишь в том слу­чае, если ее из мысленной сущности, из сущности умо­зрительной (ens rationis) превратить в сущность, по­добную человеку, в чувственную сущность. Исходя, правда, не только из сознания этого, но и из внутрен­ней необходимости, ты уже в первом анонимном произ­ведении (3) высказал поэтому свои мысли о смерти и бес­смертии только поэтическим, то есть чувственным, язы­ком. Прозой написано лишь предисловие к этому про­изведению, текст его стихотворный. Что в предисловии высказано как философская истина, в самом тексте выражено в виде религиозной, т. е. антропологической, истины, как предмет ощущения, как непосредственная очевидность. В этом одном значение указанного произ­ведения и отличие его от других текстов, отрицающих бессмертие, появившихся почти одновременно с ним;

лишь этим и определяется первое резкое различие хри­стианского и нехристианского взгляда на жизнь;

пусть это единственный, но очень существенный пункт;

ведь только там в истории человечества образуются пе­рерывы в старом и зачатки новой жизни, где неверие в божества старого мира проявляется в виде безусловного убеждения, как лично прочувствованная истина, как

осязаемая уверенность.

Этим же предметом ты был занят и в позднейшие годы, но исходя уже не с точки зрения пантеистиче­ского тождества, а с точки зрения политеистического различия, с точки зрения принципа Лейбница, разли­чия определенности—таковы твои “Юмористически-философские афоризмы”.(4) Говоря кратко, мысль дан­ного произведения такова: дух, человеческая душа не есть та неопределенная, имматериальная, простая, аб­страктная сущность, над которой психологи ломают себе голову, — это не что иное, как существенная опре­деленность человека, делающая его тем, что он есть, это характерное своеобразие, выразительнейшая форма его индивидуальности. Но как ты выразил эту мысль со всеми ее последствиями? Символически, образно, т. е. конкретно, фактически на одном определенном при­мере, который вместе с тем вполне реализует и конкре­тизирует указанную общую мысль. Впрочем, политическое состояние Германии оказало большое далеко не отрадное влияние на форму, даже на содержание вообще на стиль мною написанного. Этот стиль.

Этот чувственный, конкретный способ созерцания и изложения ты применял всюду, даже в области критики и истории филосо­фии; всюду ты абстрактное связывал с конкретным, нечувственное с чувственным, логическое с антропологи­ческим. Отличие нынешних твоих писаний от прежних в том, что ты превратил в сущность то, что для тебя раньше было лишь образом, превратил в действитель­ное, в само содержание то, что для тебя ранее было лишь формой; теперь ты сознательно, открыто выска­зываешь то, что раньше высказывалось тобой косвен­но, неосознанно. В прежнее время ты высказывался или мыслил по меньшей мере вразрез с официальной фило­софией: подлинна та философия, которая сама себя упраздняет, которая обнаруживает себя не как фило­софия, которая по форме, по виду не есть философия;

теперь же ты прямо говоришь: подлинная философия есть отрицание философии, вовсе не есть философия;

прежде ты думал, а также и высказывал, хотя не фор­мально, не словесно, а фактически: истинное должно быть наличным, действительным, чувственным, нагляд­ным, человеческим; теперь ты вполне последовательно выражаешься обратным способом: только действитель­ное, чувственное, человеческое есть истинное.

Взгляни на содержание своих произведений, в осо­бенности исторических, в которых ты под чужими именами высказывал собственные мысли: бросается в глаза связь этих книг с теми, которые характеризуют твою теперешнюю точку зрения; таков “Бейль”, (5) кото­рого ты, следуя поставленной себе задаче, писал с пози­ций рационализма и который этим существенно отли­чается от твоей “Сущности христианства”, (6) впрочем, рационалистическая точка зрения повлияла и на эту последнюю книгу вразрез с ее подлинным духом; таков же и твой “Лейбниц”, (?) в котором ты рассмотрел и вы­двинул в противоположность принципу тождества (вы­раженному в твоих “Мыслях о смерти” и господствую­щему еще и в первом томе твоей “Истории философии”)

не столько нагляден, сколько часто затемняет мысль. Впро­чем, здесь я ограничиваюсь лишь беглым наброском хода своих мыслей, принцип различия, индивидуальности, чувственности, но выдвинул номиналистически, абстрактно, выразил не в чувственных формах и даже вразрез с ними; та­ким образом, ты дал критику богословия, правда одно­стороннюю, опирающуюся на метафизику. Остается только пробел в виде первого тома твоей истории фи­лософии. Тут особенно важную роль играет отношение бытия к мышлению, поводом к чему явилось положение Декарта “мыслю, следовательно, существую” и так на­зываемое онтологическое доказательство бытия бога как высшей мыслящей сущности.

Всякого рода верующие люди с давних пор мучались над доказательствами бытия божьего и утверж­дали, что бытие бога нельзя доказывать, да оно и не нуждается в доказательствах, будучи непосредственно очевидным. Но это утверждение находится в противо­речии как с историей, так и с разумом. В отличие от самоочевидности человека непосредственно очевидно только бытие природы, но не бытие бога, то есть суще­ства отличного от природы и человека. Во всяком слу­чае первоначально это существо скорее опирается лишь на один вывод, а именно на тот, что природа не может существовать сама по себе, что она предполагает дру­гое существо, таким образом, это существо оказывается существом, не подлежащим сомнению. Поэтому ты пра­вильно сделал, что не отнесся легкомысленно к вопросу о существовании бога. В особенности тебя занимал воп­рос о природе, свойствах этого существования. Бог есть сущность, данная лишь разуму, мысли, абстракции от чувственного; у него нет ни одного свойства чувствен­ного существа. К чему же сводится бытие такой сущ­ности? Может ли существование нечувственной сущно­сти быть чувственным? Как это возможно? Ведь бытие не может отличаться от сущности. Ты утверждал так:

“Как сущность, так и существование бога есть дело ра­зума” “Существование бога нельзя отличить от его сущности: следовательно, хотя его существование сущностное нечувственное, но, чтобы убедиться в этом су­ществовании, я нуждаюсь в другом органе, нежели ра­зум”. Что другое это значит, как не то, что разумная сущность имеет лишь разумное существование? И опять-таки, какой иной смысл этого положения, кроме следующего: бог, как нечувственная, лишь мысленная сущность, не существует вне разума? В самом деле, ведь существование, отличное от разума, или сущест­вование вне разума есть лишь чувственное существова­ние. Отсюда явствует, как прост был переход к первой главе “Сущности христианства”, в которой сказано: бог, как нечувственное, абстрактное, нечеловекообразное существо, есть не что иное, как сущность разума! Все же к этому результату ты пришел лишь спустя семь или восемь лет, во всяком случае с полной ясностью и определенностью. Что же тебя так долго задержива­ло, почему из недостатка чувственного существования ты не заключал об отсутствии существования вообще? Почему реальным, действительным существом для тебя была простая мысленная сущность? Это потому, что во­обще мысль для тебя была сущностью, предмет мысли, как таковой, представлялся действительным, субъ­ективное — объективным,  мышление — бытием.  Где мысль, как таковая, принимается за истину и реальность, там, естественно, не возникает сомнений в истинности и реальности существа, выражающего не что иное, как сущность мышления, составляющего не что иное, как кульминационный и центральный пункт абстракции. Почему же для тебя вообще мысленная сущность была сущностью реальной? Потому что ты еще не усвоил смысла и значения сущности чувственной, потому что для тебя подлинно реальная, чувственная сущность была лишь конечной, пустой и ничтожной сущностью. Где действительность кажется нереальной, там не­реальное неизбежно представляется действительностью. Итак, исключительно недооценка истинности и суще­ственного значения чувственности служила рубежом между твоей прежней позицией и теперешней. Как же ты пришел к этим взглядам? Как они у тебя возникли — посредством произвольного зарождения (generatio aeqivoca) или органическим путем? Органическим. Уже в этом первом томе находятся зародыши указанных взгля­дов. Сколько ты ни полемизировал по поводу учения о происхождении идей и по другим пунктам с осно­воположниками эмпиризма Бэконом, Гоббсом, Гассенди, все же ты изучал их с особой любовью, прежде всего Бэкона, объявив уже тогда эмпиризм “делом фи­лософии”. И если ты не сразу сделал выводы из того значения, которое сам придал опыту, то этому препят­ствовала лишь природа рассматриваемых тобой объек­тов. Ты нуждался во времени и пространстве, чтобы чувственными методами исследовать чувственные вещи и сущности, чтобы приобрести научную уверенность в реальности чувственно данного; к счастью, тебе пред­ставилась эта возможность. Однако вместе с тем сама эта уверенность прежде всего была только естественно­научной. Ведь можно признавать истинность чувствен­ного в области естественнонаучной и все-таки отри­цать ее в философской и религиозной области; можно даже одновременно быть материалистом и спиритуа­листом, светским вольнодумцем и религиозным обску­рантом, практически атеистом, а теоретически — правоверным теистом. Бэкон, Декарт, Лейбниц, Бейль, вообще новое и новейшее время — блестящий пример этого противоречия. Как же ты преодолел указанное противоречие? Каким образом от естественнонаучной реальности чувственного ты пришел к его абсолютной реальности? Только признанием, что существо, которое противопоставляется чувственности как нечто чужерод­ное, само есть не что иное, как абстрактная или идеализированная сущность чувственного. К этим взглядам ты пришел прежде всего в области религии, поэтому ты полемизировал против философии, утверждавшей, что ее содержание совпадает с содержанием религии, что она только упраздняет чувственную форму, в которую религия погружает это содержание; ты возражал: эту форму нельзя оторвать от содержания религии, не уп­разднив самой религии, ибо она сущность религии. Но то, что ты признал за существенную сторону религии, то еще первоначально не было существенным, по край­ней мере теоретически, для тебя, для твоего сознания, не было твоим знанием; у тебя еще было неладно в го­лове от абстрактной сущности разума, от сущности фи­лософии в отличие от действительной чувственной сущности природы и человечества. Не без этого противоре­чия была написана твоя “Сущность христианства”, во всяком случае частично. Противоречие это было дей­ствительно преодолено только в твоем “Лютере”, (8) кото­рого поэтому нельзя назвать лишь “материалами”, как это значится в заглавии, ведь вместе с тем он имеет самостоятельное значение. Лишь в “Лютере” ты окон­чательно “стряхнул” с себя философа, решительно превратив философа в человека.

Итак, вот как связаны между собой твои произведе­ния: они содержат историю непроизвольного возникно­вения и развития, а следовательно, и оправдания твоей теперешней точки зрения. Но может быть, твоя совре­менная точка зрения устарела? Ты заявил, что настоя­щее еще не определяет тебя, но ты, очевидно, здесь при­бег к синекдохе, приняв за целое часть настоящего, ту часть, которая помешана на сохранении или даже рес­таврации минувшего. Следовательно, нужно выслушать и противную партию. Чего же она хочет? Политических и социальных реформ. Но она ни в коей степени не заинтересована в делах религии и еще меньше — фило­софии. Для этой другой партии религия есть совер­шенно безразличное или даже давно решенное дело;

представители ее заявляют, что теперь речь идет не о бытии или небытии бога, но о бытии или небытии лю­дей, не о том, составляет ли бог с нами единую или разнородную сущность, а о том, равны или неравны мы, люди, между собой, не о том, как человек находит спра­ведливость у бога, но как он ее находит у людей, не о том, вкушаем ли мы вместе с хлебом тело господне, но о том, чтобы у нас был хлеб для наших собственных тел, не о том, что мы воздаем богу божье, кесарю кеса­рево, но о том, чтобы мы наконец воздали человеку че­ловеческое, не о том, являемся ли мы христианами или язычниками, теистами или атеистами, но о том, что мы люди, и именно телом и душой здоровые, свободные, деятельные и жизнеспособные люди или будем тако­выми. Простите, господа! Как раз этого домогаюсь и я сам. Кто обо мне не говорит и не знает ничего больше­го, кроме того, что я — атеист, тот вообще ничего не говорит и ничего обо мне не знает. Вопрос о том, суще­ствует ли бог или нет, как водораздел между теизмом и атеизмом достоин семнадцатого и восемнадцатого, но отнюдь не девятнадцатого века. Я отрицаю бога; для меня это значит: я отрицаю отрицание человека, я ут­верждаю чувственное, истинное, следовательно, неиз­бежно также политическое, социальное место человека взамен иллюзорного, фантастического, небесного пре­бывания человека, которое в действительной жизни не­избежно превращается в отрицание человека. Для меня вопрос о бытии или небытии бога есть лишь вопрос о бытии или небытии человека.

Пусть это верно, но ведь твоя тема все же остается лишь вопросом головы и сердца, зло же пребывает не в голове и сердце, его место в желудке человечества. Какую пользу окажет ясность и здоровое состояние го­ловы и сердца, если желудок не в порядке, если основа человеческого существования повреждена? “Я чувст­вовала, как злые мысли поднялись у меня из желуд­ка”,—сказала одна преступница. Эта преступница— зеркало современного человеческого общества. Одним дано все, чего бы ни захотела их изысканная алчность;

у других нет ничего, нет даже самого необходимого в желудке. Отсюда всякое зло и страдание, отсюда все болезни головы и сердца человечества. Поэтому все, что не нацелено непосредственно на познание и устранение этого основного зла, есть бесполезный хлам, и к этому хламу принадлежат твои произведения в целом и в от­дельности. Увы, увы! Однако ведь много зла, даже стра­даний желудка, которые коренятся только в голове; и я поставил себе задачей основательное исследование и исцеление головных и сердечных болезней человечества: тому были внутренние и внешние причины. То же, что человек поставил себе задачей, то нужно tenax propositi — твердо проводить в жизнь; то, чему он по­ложил начало, следует выполнить основательно, само­отверженно. Поэтому и на издание собрания сочи­нений я решился лишь при условии, чтобы не только сделаться собственным антикваром, хотя бы кри­тически, но и чтобы книжную пыль моего прошлого употребить вместо с тем в качестве удобрения для окончательного завершения моей темы, хотя бы в ос­новных чертах. В связи с этим я и начинаю с настоя­щего тома, исходя из его основного содержания, назван­ного “Пояснениями и дополнениями к “Сущности хри­стианства””; дополнения эти содержат в себе как наи­более существенные выводы, так и предпосылки “Сущ­ности христианства”.